Впервые

Галина Докса
      
      
                О, как мы любим лицемерить
                И забываем без труда
                То, что мы в детстве ближе к смерти,
                Чем в наши зрелые года.
                Осип Мандельштам
      
       Вглядываться с сомнительных высот прожитой жизни в подлинные, заповедные глубины раннего детства, почти младенчества, я отваживаюсь нечасто. Тот странный, дикий ребенок трех-пяти лет, которого я теперешняя могу видеть лишь изнутри, огромным усилием памяти восстанавливая в себе его чувства и мысли, кажется даже еще не понимал, что он – девочка, а не мальчик, человек, а не существо по имени «Гуля», не понимал он и того, что его, существо, любят, а не просто позволяют ему жить рядом с собой. Воспоминания взрослых, растивших меня, настолько расходятся с картинами моей собственной памяти, что впору заподозрить их  в том, что с какого-то момента мое место в семье заняла чужая девочка, а меня настоящую потеряли по недосмотру, и немудрено было – ведь я все время убегала куда-то, меня отыскивали, наказывали и пугали историями об уличных дядьках, которые ловят маленьких детей, вырезают у них глаза и продают их слепым богачам. 
       Из рассказов взрослых встает веселая, хорошенькая, живая, как ртуть, ни минуты не сидевшая на месте попрыгунья, которая засыпала, закрыв вечно болтающий ротик, только под садистскую колыбельную доведенной до отчаяния бессоностью чада матери (вот не будешь спать, придет старик с мешком, посадит тебя в мешок и унесет). В моей же памяти живет тихая, молчаливая (слова не выжмешь), боявшаяся задавать вопросы и не умеющая ни о чем попросить нищенка почти без единой игрушки, да и те, что были, такие некрасивые, что игралось с ними только от большой тоски. Жуткий черный суконный медведь без имени, его плюшевый и тоже безымянный коричневый братец, пошитый в коленопреклоненной позе, так что ходить он не мог, а только ползал, какая-то «резиновая Зина», от которой противно пахло резиной,. потом сменившая ее пластмассовая голубоглазая «Катя», приторно-красивая, да ей еще сшили платье из подола моего бывшего праздничного (к этому подолу я была эстетически привязана – круглые голубые цветы понизу до сих пор перед глазами)… 
       Можно попытаться объяснить эту отрицающую семейный миф «изнанку» бывшего мною существа тем, что человеческая память работает на всю свою мощность только тогда, когда человек совершенно одинок. В часы веселья и забав память его, можно предположить, находится в «спящем» режиме, предоставляя окружающим запоминать милые шалости и первые высказанные вслух речи  какой-нибудь очаровательной непоседы.
       Я хочу убедить себя и даже почти не сомневаюсь в том, что у меня было счастливое детство, - ведь я помню такую малость, что, пожалуй, трех страничек хватит для записи тех, прожегших  едва проснувшуюся детскую память, моих собственных воспоминаний.
      
       Все, что я помню с кинематографической точностью (когда воскрешаемое событие предстает перед внутренним взором яркой реальностью), случалось со мною всегда впервые и воспринималось как некое откровение, испытывалось как удар молнии, а оценивалось как нечто такое, от чего мне будет уже не отделаться, то есть переживалось в той полнейшей серьезности духа, какая владеет мною-взрослой лишь в редкие часы занятий поэзией. «Это уже было», - вот одна из первых выраженных словами мыслей, какую я помню в себе. Если это уже было, то повторение – лишь тренировка, в сущности – игра. Так толкую я сохраненные памятью просветы - как азбуку чувств, как элементарные формулы важнейших для рождающейся личности законов, на которых, как на опорах, будет основана вся будущая, а ныне – прошедшая, но по инерции еще куда-то стремящаяся жизнь.
      
       Непостижимость обиды
       ---------------------------------
      
       Дача детского садика в Сиверской. Огромная спальня, моя кроватка в слепом углу у коряво покрашенной стены, в которую я уставляюсь перед сном на целые, наверное, часы, потому что от скуки рано или поздно начинаю отколупывать присохшие к ней еще с прошлой смены чужие козявки. Я никого не помню, ни о ком не думаю, эта дача – моя вечность. У меня есть единственная собственность, маленькая целлулоидная куколка со сросшимися недвигающимися ногами и живыми руками и с такой умопомрачительно прелестной волной волос на затылке, что я испытываю к этой куколке настоящую любовь, как ни к одной игрушке раньше. Куколку дала мне мама, она же сшила ей красивое платьице (снять можно, только распоров), красное в белый горошек. Молодая воспитательница (у нас их две – молодая и старая), увидев у меня в руках куколку, просит отдать ей платьице, чтобы залатать купальник, который у нее точно такой раскраски. Она обещает сшить взамен еще более красивое платье. Я покорно отдаю одетую куклу, получаю назад голышку, и ее сросшиеся ноги кажутся мне настоящим позором. Всю смену я жду обещанного платья и не поднимаю на воспитательницу глаз. Напомнить невозможно. Понять, что меня обманули, – не хватает злости. Я добрая девочка, еще не научившаяся злиться. Я больше не ношу куколку с собой, она под подушкой, я хочу не помнить о ней. Обида непостижима, и я не расскажу о ней в единственный родительский день, когда моя голова уткнется в подол маминого шелкового платья (лица не видно – высоко).
      
       Сладость власти и жгучая ревность
       -------------------------------------------------
      
       Старая воспитательница иногда забирает меня из группы, и мы идем с ней к ее знакомым в отдельный дом. У хозяев огромная черная гладкая собака, «дог», которая понимает приказы. Про это мне объясняют, наверное, потому, что я боюсь чужих собак. «Если положить перед ней конфету и сказать ей «фу!», она не будет есть конфету, пока ты не скажешь ей «можно!». Собака в саду. Мне дают целую горсть круглых белых конфеток «драже», и я подхожу к собаке. Собака сидит неподвижно, как игрушка, только огромная. Кладу перед ней сладкий шарик, она тянется мордой, я говорю «фу!» - и она застывает в ожидании. Тогда я говорю «можно!», и она съедает конфету. Я знаю, что в данный момент являюсь самым главным существом на свете для этой собаки. Я наслаждаюсь каждой конфетой, каждым «фу» и «можно». Я, такая подчиненная, маленькая, совершенное никто – могу приказывать этой вдвое больше меня собаке! Мне хочется кричать от гордости, и я кричу: «Фу!», «Фу!» - «Мо-о-о-ж-но».
       Воспитательница водила- водила меня туда, к собаке, и вдруг перестала. Я не знаю, почему. Я сижу в детской беседке в глубине участка и смотрю, как «моя» воспитательница ведет к калитке другую девочку. Я понимаю, что мои права на власть над собакой отняты. Ревность к девочке, заменившей меня, выжимает горючие слезы. Над голой куколкой, меж тем, я не уронила ни слезинки. Я почти ненавижу эту девочку, но не обижаюсь на воспитательницу. Кажется, я догадалась, что водить туда одну только меня – выше ее власти.
       Деревянные игровые постройки на дачном участке (горки, паровозики, самолеты, беседки, лесенки) выкрашены в ярко-голубой, режущий глаз цвет. До сих пор, увидев где-нибудь создание рук человеческих (автомобиль, забор, дом, пляжную кабинку для переодевания), выкрашенное в этот редчайший по нынешнему времени цвет, я словно проваливаюсь в Сиверскую моего раннего детства.
      
       Недовольство судьбой и собой
       ------------------------------------------
      
       Три-четыре года. С осени по весну мой детский сад базируется в крепком (достоял до нынешнего века!) двухэтажном деревянном особнячке на Большой Пушкарской, построенном бумагоделательной фабрикой «Светоч» для детей рабочих. Нам с мамой туда ходу не больше десяти минут, повезло… Детские шкафчики для верхний одежды, разумеется, обозначены уникальными картинками, чтобы дети не перепутали их, одеваясь на прогулку. Кисточка алых вишен, зайчик, медвежонок, самолетик….. Мне досталась – желтая неказистая груша. Я стараюсь не глядеть на эту грушу. С первого взгляда я поняла, что моя груша хуже всех. Но это судьба, ее не обманешь и не обменяешь. Я должна смириться с грушей или перестать думать о ней, что и случается рано или поздно.
       Это еще не зависть – не персонифицированная зависть, ведь я так мала, что просто не различаю хозяев других шкафчиков, с которыми провожу большую часть дня. Это очень серьезная случайная неприятность, справиться с которой не в моих силах. Можно только прищуриться или отвернуться. Уговорить себя «полюбить» грушу – нельзя. Я попробовала. Никак!
      
       Может полгода, может год спустя я «перехожу» в группу детей постарше. Это группа полярников – в ней спальня расположена на неотапливаемой веранде. Когда наступает «тихий час», нянечка и воспитательница засовывают детишек в ватные мешки и укладывают спать на здоровом холодке веранды. Тихий час для меня пытка – в тепле ли, на холоде, я не сплю днем никогда. Наверное, если б мне попался в раннем детстве наставник с математической ориентацией и чуть поднатаскал бы меня в высшей математике, я за эту даром пропавшую бесконечность детсадовских тихих часов смогла бы совершить не одно великое открытие. А в отсутствие школы у меня дальше видений из области стереометрии дело не идет.
       В один прекрасный памятный тихий час рядом со мной в мешке кладут новенькую девочку, такую же бессонную, как я. Надо знакомиться. Девочка называет свое имя. Не помню его, но помню, что очень редкое и поэтому красивое.  Вдруг, как обухом по голове, я убеждаюсь – непререкаемо и на всю последующую жизнь, – что мое собственное, до этого мгновения безразличное мне имя (дома – «Гуля», в саду – «Галя») отвратительно до того, что произнести его вслух просто невозможно. Мне немедленно требуется новое, красивое, ну пусть не красивое, а хотя бы не такое противное, как мое, имя! Лгать мне, по-видимому, уже приходилось, и я знаю, как стыдна и неприятна ложь, поэтому я иду на небольшую хитрость и шепотом (тихий час!) представляюсь: «…аля», проглотив первую, самую гадкую букву. «Аля?» - переспрашивает новенькая, и я молчу в знак подтверждения. Разговор, могущий развеять скуку нашей тихочасовой зимовки, так и не завязался. К концу ее я смиряюсь с тем, что останусь при своем имени, как осталась при груше, и тут ничего не поделаешь.
      
       Ложь во спасение
       ------------------------
      
       Тихими ли часами, а может где-нибудь в углу игровой комнаты, борясь с тоской, а может взяв с кого-то пример, я  в возрасте четырех-пяти лет становлюсь носителем вредной и очень заразной привычки. Дело немудреное: вцепиться всей хваткой челюстей и всеми острыми молочными зубами в мякоть собственной руки и долго не отпускать, пока не заболит. На руке остается красивый покус-синяк, похожий на цветок. Приятен и сам процесс, и его результат. Зараза распространяется молниеносно и охватывает всю группу. Помню только последний, самый страшный допрос с участием воспитательницы и мамы.
       Усаженная на крышу одежного шкафчика, впервые в жизни оказавшись «лицом к лицу» со взрослыми, я реву в три ручья, исторгая сквозь всхлипывания обещания «больше не быть».
       «Но кто тебя научил?», - бесконечно вопрошает бедная мамочка, не в состоянии поверить, что ее дочь додумалась до столь дикого извращения самостоятельно.
       И меня настигает сознательная, наглая, без примеси угрызений совести, разрешенная себе Ложь, она же – Клевета. «Во-о-о-в-а! - вырёвываю я. – Это Вова!»
       Вова – мой двоюродный братик и сосед по коммунальной квартире. Он всему может научить. Обмануть маму и воспитательницу ничего не стоит. Мне совершенно наплевать на Вову. Но это вовсе не потому, что Вова, пользуясь преимуществом силы и роста (он двумя годами старше), частенько дразнит меня дома, отбирая игрушки и забрасывая их на такую высоту, куда мне не добраться, – я не мщу Вове, я просто спасаю свою жизнь, потому что еще секунда на этом ужасном шкафу с закатанными рукавами и руками, испещренными следами моего преступления, – и я умру от горя.
       Перебираю всю прошедшую с того рокового часа жизнь. Клеветала ли я еще хоть раз еще хоть на одного человека, хоть бы намеком, хоть бы случайно?
       …Нет, Бог упас, до такой ручки судьба меня больше ни разу не доводила. То было ее пробным испытанием на крепость.   
      
       Запретность правды
       ----------------------------
      
       Мне уже полных пять. На занятиях по ИЗО воспитательница выставляет перед детьми картину и предлагает им придумать название к этой картине. Что-то похожее на соревнование в умении постигнуть суть творения искусства. На картине изображен голый лес и текущая из угла в угол черноватая река. Но на что мне мое умение постигать суть, если под картиной красивыми крупными кудрявящимися буквами  написано ее название – «Весна»! Картина называется «Весна», и мне известно это только потому, что я умею читать.  То, что я умею читать, это мое преждевременное (кто учил, как училась – не помню, может Вову учили, а я рядом болталась) умение читать лишает меня права участвовать в соревновании по именованию картины. Я впадаю в столбняк. Ситуация безвыходная. Придумать другое название картине – такое мне в голову прийти не может, ведь я знаю, как она называется. Обнародовать настоящее название, выдав прочтение подписи за догадливость, не позволяет стыд, а может гордость. Я молчу, как партизанка, и спрошенная последней (никто из детей не сказал: «Весна»), вымучиваю первую в жизни ложь вежливости: «Не знаю». 
       Время овладения мною грамотой никто из семейных с точностью назвать не может. Я абсолютно уверена сейчас, что в момент машинального прочтения подписи под картиной, я просто НЕ ЗНАЛА о своем умении читать. Ведь паника в детской голове образовалась не из-за отсутствия решимости признаться воспитательнице в том, что я умею читать. Мне не в чем было признаваться. Просто (по той, детской логике) я совсем случайно, бросив взгляд на раму, узнала, одна из всех, правильное название картины.   
      
       Невозвратимость потерянного
       ------------------------------------------
      
       В три с половиной года папа везет меня в Москву, точнее – в подмосковный Жуковский. Там живет его сестра с мужем и дочкой, старше меня на три года. Из всей Москвы я запомнила только длинную очередь к Мавзолею и лицо мумии Ленина, которое меня ничуть не напугало. Мыслями я пребываю в Жуковском, возле двух совсем больших девочек – двоюродной сестренки и ее подруги по имени Наташа, с фамилией Чемоданова. Ничего более красивого и загадочного, чем эта фамилия мне до сей поры слышать не приходилось. Я с подобострастным восторгом смотрю на ее обладательницу, ко мне, в силу солидного возраста, совершенно равнодушную. Перед отъездом судьба предоставляет мне случай выразить свое восхищение Наташей Чемодановой поступком, о котором я до сих пор вспоминаю как о первой в жизни совершенной мною непоправимой ошибке.
       Взрослые ведут нас в магазин игрушек, где каждая выбирает себе подарок. Сестра выбирает симпатичного слоника, я выбираю очень яркую, из сказки, Лису Патрикеевну в синем сарафане, а мой кумир Наташа – утку с выводком из семи утят. Очевидно, ее прельщает количество подарочных единиц, составляющих покупку.
       По дороге домой происходит кардинальная переоценка ценностей. Мой слаборазвитый вкус, проявленный при выборе подарка, неожиданно оказывается оценен старшими девочками как тонкий и верный. С изумлением выслушиваю я их признание превосходства Лисы Патрикеевны над слоником и уткой с утятами. Мне тут же предлагают обмен. Предложение льстит моему самолюбию  неимоверно. По душе мне больше нравится слоник сестры, но - отказать Наташе Чемодановой, отказаться от возможности сделать приятное Наташе Чемодановой?...
       Лиса отходит к Наташе, а я становлюсь хозяйкой утиного семейства.
       В следующем кадре я сижу в купе обратного поезда, положив голову боком на столик, и не отрываясь гляжу на толстую унылую утку и семерых ее микроскопических, с ноготок, отпрысков. В памяти живут моя синяя веселая  лиса и симпатичный слоник сестры. От любви к Наташе Чемодановой осталась только едкая горечь потери. 
       «Осторожно, Наташа Чемоданова!» - говорю я себе всегда, когда меня тянет отдать дорогое и любимое слишком внезапно восхитившему меня человеку. 
      
       Соблазн доброхотства
       ------------------------------
      
       На третьем году пребывания в детском саду моя карьера, невзирая на некоторые дурные наклонности и принадлежность к оппозиционной группировке детей, отказывающихся пить рыбий жир из ложки и потребляющих его только в смеси с супом, да и то под угрозой выливания этого супа за шиворот, резко пошла в гору. Благодаря умению быстро выучивать стихи и читать их громким голосом с большим выражением я получаю роль Снегурочки в новогоднем представлении на празднике самой старшей, ПОДГОТОВИТЕЛЬНОЙ группы. И это при том, что сама я, в соответствии со своим возрастом, воспитываюсь в предыдущей группе. Честь, оказанная мне, кружит голову. Мама шьет белое платье. Я выучиваю текст назубок. На всякий случай я выучиваю на другой зубок текст Снегурочки для представления в своей возрастной группе. Он неизмеримо короче и скучнее главного текста. Я совершенно не волнуюсь и не сомневаюсь в скором триумфе. И вдруг – всегда-то вдруг! -  за считанные дни до представления в ПОДГОТОВИТЕЛЬНОЙ воспитательница (моя любимая, та, что на даче водила меня к собаке) устраивает собрание участников. На собрании я узнаю, что у меня, оказывается, имеется соперница – девочка из моей группы, тоже выучившая назубок роли Снегурочек  «Что ж, – говорит воспитательница нам обеим (но смотрит только на меня), - решите сами, девочки, кто из вас будет Снегурочкой в своей группе, а кто – в подготовительной». Я не гляжу на девочку, та – на меня. Воспитательница глядит на меня. Сейчас, прокручивая эту сцену в памяти, я почти уверена, что она меня загипнотизировала. Ведь неоткуда пятилетнему, еще  не начавшему читать запоем русские книги ребенку набраться представлений о красоте благородных поступков…..
       «Надя (предположим, что Надя…) на полгода постарше…. – задумчиво глядя на меня, говорит воспитательница. – А Галочка, конечно, на полголовы повыше….» -  и она замолкает.
       Речь своего отречения я помню дословно:
       «Конечно, если я младше, мне надо читать в своей группе».
       Вот забыла, каюсь, теплилась ли в моей маленькой душе во время произнесения этой исполненной благородства, то есть безумно честолюбивой речи  надежда на встречную реплику соперницы, также готовой уступить мне главную роль («Но я ниже ростом, и значит, мне надо читать в своей группе…»). Впрочем, это не имело никакого значения. "Молодец, - похвалила меня воспитательница. – Ты очень добрая девочка».
       Но я уже не была доброй девочкой, а в мановение ока превратилась в девочку, кусающую локти, в завидующую чужой доле девочку, в девочку, которая, прокравшись на балкон актового зала, где шло новогоднее представление подготовительной группы, лежа на животе, чтобы никто не заметил, через прутья глядела на то, как чудесно, грациозно, лучше всех  танцует и читает текст эта уже совершенно недоступная Снегурочка в коротеньком платьице, в финале спрятавшаяся под елку, где должен был отыскать ее Дед Мороз, а она лежала там свернувшись калачиком, показывая всем свои белые-пребелые трусики.
       И  э т о  «впервые» очень быстро превратится в «уже было», а потом в «было, и не раз», а потом – в «было и будет всегда»…. 
      
       Все чистые
       ---------------
      
       Наверное, это воспоминание все-таки не о самом первом моем "крещении" в городской общественной бане, которая находилась на Большой Пушкарской, неподалеку от детского сада. В нашей квартире имелась ванная, но воду надо было согревать печкой, печка же требовала дров, которых в наступившую эру парового отопления  достать негде. Пока я была совсем маленькой, мама сожгла в печке антикварный буфет, а на антикварный книжный шкаф у нее не поднялась рука, да и я доросла до того возраста, кода уже не опасно вести распаренного ребенка домой по промозглой сырости или морозу.
       Слившееся из множества хрустальных капель и как бы единственное воспоминание. Одно из немногих «драгоценных»… Такая драгоценность, которую вытаскиваешь из ларца раз в год, на день рождения, чтобы полюбоваться ее сверкающей чистотой, надышаться ее чистой воды прозрачностью, насладиться ее невесомой весомостью…
       Баня была «из фешенебельных», понимаю я сейчас. Еще бы, в ней в бытность свою в Петербурге любил мыться сам Федор Шаляпин. Никакой тесноты в моечном зале не помню я, никакой, обычно пугающей детей животной, взрослой, колышущейся наготы. Все строго и чинно, нельзя шалить, нельзя бегать – ошпаришься, поскользнешься, испачкаешься (?), «не шевелись, мыло в глаза попадет», отмывать глаза от щиплющего мыла можно только холодной водой, сначала щипко, потом холодно… вот голова вымыта - «Ну все, чистая! Иди играть к детям!»….
           Посредине зала – большой (так помнится) круглый мелкий бассейн с отполированным за десятилетия детских игр бортиком. До семи лет деток водят в баню, в женское отделение, без различия пола (ангельский возраст). Да и что за диковинка это различие для детсадовского народца, с его общими - зимой - горшками, с одним ведром на всех – летом, в дачной спальне!
       Сижу на бортике, болтая ногами в теплой воде. Мокрые, еще теплые волосы закручены в узел на темечке. Мама так стянула узел, что я не узнаю своего лица «изнутри», оно какое-то не мое, а может, это глаза от холодной воды утянуло к вискам. Пускаю по воде свою какую-то продавленную с боков водоплавающую птичку. Рядом мальчик пускает свой завидно новенький кораблик. Можно, но не хочется, шлепнуть ладонью по воде, и тогда обрызгаешь этот кораблик и мальчика. Очень может быть, что мальчик знакомый, из моего садика, но разговаривать тоже не хочется. Мама вымоется так быстро, и заберет меня, окатит в последний раз водой из ковшика, завернет в огромную простыню и унесет в раздевалку, где я увижу себя «с прической» в зеркале, даже – в зеркалах (редкое зрелище, так как дома я ни до одного зеркала пока не дотягиваюсь, да и интересного мало в других зеркалах). «Помм!» - тихонько произношу я, подняв лицо к высокому потолку зала. Эхо… Я чувствую себя такой живой, такой любимой, такой чисто-пречистой, новой, тихой и послушной. Здесь все такие - чистые и тихие. Здесь не шалят. Я совершенно счастлива. 
      
       Так не бывает
       -------------------
      
       Почему я так часто убегала? Из счастливой семьи, где я была самой маленькой, а значит, любимицей. Из большой интересной квартиры, по которой мне позволяли, по воспоминаниям взрослых, прыгать и бегать часами, а утихомиривали без шлепков и нотаций короткой «страшилкой» - «Сейчас Лагута придет!»? Я никогда не видела этого Лагуту, мало его боялась, скорее любопытствовала (разумеется, выспрашивать его анкетные данные у взрослых мне в голову не приходило) и прекращала беготню не из страха, а для ожидаемой встречи с загадочным персонажем. За память мою Лагута зацепился, видимо, благодаря звучности своего имени. Всю подноготную Лагуты я узнала лет через двадцать, если не через тридцать: это был сосед из квартиры под нами, очень нехороший человек с красивой фамилией. Пока бабушка с детьми жила в эвакуации, он обманом въехал в нашу лучшую, опустевшую после смерти дедушки комнату и выселить его удалось только через год, с судебными приставами. Вот уж точно, кто не решился бы «прийти» за мной, так это Лагута.
       Меня и пальцем не трогали за мои шалости и проступки, я не помню ни одной обиды, нанесенной мне родителями, бабушкой, тетей, дядей, соседями….
       Мама била меня, от отчаяния, только за побеги. От полного отчаяния, потому что совершенно не помнит этого. Она, как большинство интеллигентных матерей, до сих пор уверена, что детей бить нельзя.
       Помню первое – конечно, первое, так как помню очень ярко, - наказание за побег.
       Зима, морозище, мне еще нет четырех, ушла гулять (скорее всего, самовольно, вряд ли меня отпускали гулять одну) и не вернулась до темноты. С большими мальчишками пошла прыгать по крышам шатающихся от старости сараев, и прыгала, времени не чувствуя, вины не ведая, пока мама, обЕгавшая все дворы, не унесла в охапке домой. Папа, наверное, был на уроке пения (папа все мое детство зимами чему-нибудь учился: то пению, то английскому языку), вместе с единственным в семье ремнем. Мама била меня, укутанную в толстую шубку, моим собственным мокрым, но мягким валенком, совершенно не больно, но как-то ужасно странно, удивительно для девочки, которую никто никогда не бил. Я не понимала, что же это такое происходит с мамой, и только автоматически отвечала на падающие вместе с валенком на мою бедовую голову вопросы:
        «Будешь ещё убегать? Будешь?»
        «Не буду!»
      
       Но все равно убегала.
       Пожалуй, чувство, которое владело мною во время этого совершенно безболезненного «избиения»,  – очень трезвое, почти аналитическое чувство (ведь именно удивление всегда дает старт аналитическим построениям человека любого возраста) было эквивалентно мысли:
       « Так не бывает. Значит, это понарошку».
      
       Когда случилось со мной во взрослой жизни подобное, то есть без понимания цели и смысла принятое событие, я подумала о нем, не замечая на этот раз взаправдашней боли, примерно этими словами.
      
       Дорога никуда
       --------------------
      
       Да разве я убегала – «из» или «от»?
       Я просто не возвращалась, пропадая в другом времени и пространстве, совершенно бесстрашная в своем ангельском возрасте, не помнившая ни о каких уличных дядьках, которые охотятся за глазами маленьких детей, не боявшаяся встречных, даже пьяных, даже безногого нищего на проспекте….
       Так же было со мной и в совершенно чужом городе – убегания не «от»куда-то, а куда-то, неизвестно куда, никуда – туда, от«куда» вернут, отыскав, свои или приведут к своим, употребив всю силу дедукции, «чужие».
       И все-то встречные были мне тогда своими….
      
       Рига, Юрмала, лето, большая дача бабушкиной племянницы, всесоюзный слет огромной бабушкиной родни. Бессчетные взрослые, почти не отличимые один от другого, множество детей, моих двоюродных и троюродных сестер и братьев, я все еще самая маленькая, только через пару месяцев мне исполнится четыре года… Старшие дети обращаются со мной, как с игрушкой или собачкой, они гонят меня от себя и никуда «не принимают». Я не обидчива, я привыкла к такой роли, я только немного удивлена, что мой домашний Вовка, почти такая, как я, собачонка, ухитрился пролезть «в старшие», а на меня даже не смотрит, впрочем, очень быстро я начисто забываю Ленинград, квартиру, степень моего с Вовкой родства и врастаю в новую жизнь всем своим существом.
       («Принимают» только в прятки. Маленькую очень легко спрятать так, что ее не найдут, –например, на полке бельевого шкафа, не заботясь о том, что я могу описаться от разочарования, когда после долгого ожидания «палочки за всех» в душной темноте шкафа водящий Вовка все-таки обнаружит меня зарытой в груду белья…)   
       …Ярко, свободно и легко я помню, то есть проживаю заново, сейчас, в этой непостижимой взрослой дали, два своих юрмальских побега, две «дороги никуда». Разумеется, их было гораздо больше («Ты была чудная девочка, только все время убегала…» - скажет двоюродная рижская тетя спустя два десятилетия, глядя на меня снизу вверх с улыбкой любви), но я помню только тот, из которого меня вернули, и тот, из которого (впервые?) вернулась сама – видимо, последний.
      
       Иду по незнакомой пустой дачной улице, еще не устала, потому что подпрыгиваю через шаг на одной ножке. Какая-то женщина, красивая (то есть в красивом платье, а в лицах я еще не разбираюсь), ввергает меня своей красотой в столбняк восхищения, и я останавливаюсь, упершись взглядом в цветочки на ее лифе.
       «Девочка, ты не потерялась»?
       На подобный «вечный» вопрос я всегда отвечаю молчанием.
       «Как тебя зовут?»
       Молчу. Очень может быть, что действительно забыла, как меня зовут, а может, не хочу признаваться, что я какая-то там «Гуля».
       «Меня зовут Таня Петухова», - ласково наклоняется ко мне женщина. - А тебя?»
       « И меня - Таня Петухова!» - радую я свою только что обретенную тезку.
       (Это вряд ли намеренная ложь и уж тем более – не шутка, четырехлетние дети не умеют шутить. Это, пожалуй, чистейший образчик моего преклонения перед красивыми или впервые услышанными, что то же самое, фамилиями. И… Хоть секундочку, да побыть Таней Петуховой!)
       «А на какой улице ты живешь? Вот я живу на улице Первомайской».
       (Точного названия не помню, но что-то праздничное или патриотическое и тем чрезвычайно привлекательное. Своей же улицы я не знаю, знаю только улицу в Ленинграде, но также знаю, что это не Ленинград…)
       Что ж…
       «И я – на улице Первомайской!»   
       …Взявшись за руки, идем мы, две Тани Петуховых, по широкой улице, может Первомайской, может какой другой. Мне так хорошо! А скоро станет еще лучше – Таня Петухова передаст меня с рук на руки почти совершенно взрослой девочке-пионерке, на вид гораздо старше моей самой старшей юрмальской сестренки. Я, которую никуда не принимают, долго-долго буду идти рядом с пионеркой по пологой уличной лестнице, спускаясь к морю… Наверное, «чужие» все же смогли выпытать у меня, что я живу близко от моря. Пионерке останется только обойти все прибрежные дачи поселка, чтобы вернуть меня родителям….
       Родители у нас на даче давно перепутались, стали общими. Меня никто не наказывает. Кроме «последнего раза».
      
       Память приколота острой булавкой
       --------------------------------------------------
      
       Первая в жизни настоящая обида от мамы. Зарыто так глубоко, что вот только сейчас отрываю и препарирую ее. Сделав это, понимаю, что именно благодаря ей моя память до сих пор обладает всей красотой последнего (последним помнимого) моего побега из дачного дома в Юрмале. Оглянувшись (на всё) – понимаю также:
      
       Если бы воспитательница не обманула меня, отняв платье у куколки, я бы не помнила об этой куколке…
       Я обязана горючей ревности к девочке, которой отдали «мою» собаку в Сиверской, памятью о восторге владения этой сказочной собакой…
       Некрасивая груша, до сих пор висящая перед глазами в качестве символа обделенности судьбой, совершила то, к чему вряд ли были способны медвежонок, самолетик и вишневая кисточка…
       Детский мазохизм навеки истерся бы из памяти, не будь того допроса и испытанного мною ужаса…
       А не случись той парализовавшей мою волю неловкости на конкурсе именования картины, я бы не могла гордиться сейчас (а я горжусь!) тем, что первым сознательно прочитанным мною словом была «Весна»…
       И если бы не Наташа Чемоданова, лишившая меня лисички, я бы даже не знала сейчас, что папа возил меня в Жуковский и водил в Мавзолей. Папа допрошен мною недавно – он не помнит этой поездки, не помнит и мама….
       Несостоявшийся триумф моей Снегурочки выкупил у забвения видение прекрасного зала с огромной ёлкой и затаившейся под ней не мной. Видение – с птичьего полета высоты…
       Античный покой «бани Шаляпина» добыт щиплющей мыльной болью и холодом чистой невской воды…
      
       Да, моя детская память приколота к времени острой булавкой.
      
       Мы все еще в Юрмале. Прекрасная приморская погода. Старших отпускают гулять одних и надолго. Меня, как всегда, не берут – слишком мала, хожу медленнее всех и…. опять потеряюсь. В один самый прекрасный день я не выдерживаю и тайком устремляюсь за детьми, выждав, пока взрослые отойдут от калитки. Но «больших» уже не догнать. Но уже и так хорошо, и даже лучше – я не просто ушла, я ушла искать братьев и сестер. Вскоре, однако, я забываю о благой цели и опять иду никуда, куда глаза глядят, по песчаной улице без машин, с дачами по обе стороны. Все белым-бело – дорога,  пропадающая вдалеке, солнечный свет, мои чинно шагающие ноги и кусты у заборчиков, обсыпанные мелкими цветами. Наверное, то были жасминовые кусты – к другим мне было бы не дотянуться, а я дотягиваюсь и начинаю обрывать цветущие ветки со все растущей жадностью к этой сладко пахнущей красоте…
       Возвращаюсь сама и, как мне кажется, очень быстро. Дома паника. Давно вернувшиеся большие дети разосланы во все концы на поиски моей особы. Мама на пороге, увидев меня с букетом, всплескивает руками. Я протягиваю букет (рвала для мамы или впервые вернулась назад самостоятельно потому, что решила подарить букет маме…). Мама, плача, бьет меня наотмашь букетом по лицу. Не больно, но страшно обидно. Несправедливо.
       «Чтоб это было в последний раз!»
       «Чтоб в последний раз!»
       «В последний раз!»
       Лепечу оправдания и, наверное, тоже плачу.
      
       Скоро я заболею свинкой и меня изолируют от детей. Все забудется. Болеть так почетно! Только Вовка немного портит удовольствие – через окно дразнит меня «свиньей».  Впрочем, мне наплевать на Вовку. Я даже не очень представляю себе, как выглядит эта свинья.
      
       Всегда впервые
       ----------------------
      
       Мы все еще в Юрмале. Я сижу одна за столом в пустой комнате и рисую каляки-маляки карандашом на белом листе. Рисовать я совершенно не умею – в детском саду, наверное, еще не учили, - и не хочу рисовать, а хочу «к большим», шум от возни которых доносится до меня. Мне сунули эту бумагу и этот карандаш, чтобы как-то занять. И я послушно, бесцельно и лениво вожу карандашом по бумаге, выписывая абстрактные круги и зигзаги. И вдруг….
       Вдруг, случайно замкнув последнюю бездумную линию, я вижу, что на меня с листа глядит совершенно настоящий, неизвестно откуда взявшийся – что? Что это такое?
       «Марина! – ору я благим матом. – Марина, иди сюда!»
       Самая старшая сестра Марина подходит ко мне.
       «Ну что?»
       «Марина, смотри, что это такое?»
       (Мне очень нужен свидетель для закрепления случившегося события – чуда.)
       «Сапог», - бросив взгляд на исчирканный листок, говорит сестра и возвращается к игре.
       Но это не сапог, вижу я. Это – в а л е н о к. Он правильной формы, круглый и мягкий, немножко криво поставленный на носок, с немножко неровным верхом. Я больше изумлена, чем рада созданию своих рук. Я не училась, не хотела, не думала-не гадала, валенок выскочил сам собой… Проходит еще какое-то время, и меня начинает раздувать от гордости и желания помчаться показывать всем новосотворенный валенок. Дальнейшее проваливается в вечное забвение (туда, куда провалились все похвалы, заслуженные мною в раннем детстве).
         
       И это, пожалуй, единственное из всех (запас детских воспоминаний подходит к концу) «впервые»,  которое не потеряет со временем силу врезаться в мою память, даже несмотря на то, а может именно потому, что я начисто лишена художественных способностей.
       Так  в п е р в ы е, уже на плановых детсадовских занятиях по рисованию,  на листе оживет мой первый петух, сложенный из безличных, но вместе – таких гармоничных частей (головка-овал, гребешок-волнишка, борода-волна, шея-труба, грудь полулирой, туловище-овалище, немного скучные все же лапы и бесконечно прекрасный, отдохновенный, рисуемый последним, радужный хвост…)
       Впервые, мученый-каченый из сырой серой грязи, половина которой прилипнет к рукам, бросится в глаза всей своей мгновенной жизнью мое создание – Глиняный человечек, которому я, дрожа от нетерпения, дарую способность ходить, разрезав надвое тупой конец его жалобного безного тела  выданным воспитательницей ножичком.
       Всегда впервые будет выкатываться разноцветный пластилиновый шарик – вечный результат бесплодных попыток слепить зайца, похожего на зайца, и мишку, похожего хотя бы на мышку. Спички, которые полагалось вонзать в этих уродцев, чтобы удерживать на плечах их тяжелые головы, царапали руки. Отщипнешь с досады одно заячье ухо (зеленое), потом красную ногу у недолепленного медведя, на десерт одним махом желтую уточку прихлопнешь – и все это мять, мять, мять, а потом катать, катать между ладонями, чувствуя, как там становится все туже и все глаже… Раскрыть ладони, и… Ах, какой, всегда новый, в прожилках и пятнах, как глобус с материками, почти идеально круглый… На такое не жаль и всю коробку извести!
       …Множество не забытых, оказывается, наслаждений умения и творения одно за другим разворачиваются передо мной сейчас! Плетение косы (особенно чужой). Выпекание куличей в песочнице. Складывание треуголки из газеты, лодочки под парусом – из треуголки, двухтрубного парохода – из лодочки…  Игра в «веревочку» - в четыре руки, когда ты распяливаешь на растопыренных пальцах веревочную «кроватку», а второй фокусник, ловким перехватом снизу переводит ее на свои руки, превратив в плоский «матрасик», и снова ты забираешь волшебную веревочку, по дороге ставшую «дорожкой»… дальше «куриной лапы» не помню… Всегда, сколько б ни играть, ни катать, ни печь, ни плести - яркое чувство изумления перед собственным созданием и легкое – довольства собой, сумевшей…
      
       Человек умелый. Человек разумный. Человек помнящий.
      
       …Шум детской возни раскатывается по всему дому. Я оставляю свой нечаянно нарисованный валенок, тут же забыв о нем. Дети носятся друг за другом из комнаты в комнату, хлопая дверьми. Я тоже ношусь, не понимая, что это за игра такая, в которую меня не приняли на этот раз. Вот приблизилась полураскрытая дверь… Я на секунду зацепляюсь пальцами за косяк… Ветром налетает сестра и, не заметив меня, с силой захлопывает за собой  дверь. Классический случай детской травмы. Адская боль. Кричу так, что у самой закладывает уши. Никогда больше мне не будет так больно – физически.
       Это прощальный подарок моей взрослой памяти от Юрмалы детства. 
      
       Эпилог
       ----------
      
       Четыре года. Осень. Я стою в пустом дворе детского сада последним ребенком, которого не «забрали». Редкий, а может быть единственный случай маминого опоздания. Не скучно, не грустно, но так серьезно и одиноко, будто у меня вдруг не стало моего каждодневного маленького будущего – возращения домой по тихой прямой улице, мимо чужого детского сада, где обитают дети, больные туберкулезом, мимо бульварчика со скамейками для старушек, потом в парадную серого дома, вверх мимо лифта образца 1917 года с деревянной двустворчатой дверью, по пологой с длинными пролетами лестнице на третий этаж, в квадратную прихожую с четырьмя вешалками, в большую темноватую комнату с эркером, откуда видна улица в оба конца….
       Стою, уже никого не жду, стою в сколько-то минут длящемся остолбенении. Замечаю, как впервые, что на мне пальто красивого голубого цвета. («У меня красивое пальто голубого цвета», - подумалось мне неохотно и отстраненно.) Смотрю на свою левую руку. Три пальца на ней особенные – с совершенно черными ногтями. С одного ноготь уже слезает.( «У меня черные ногти, – подумалось с искоркой затлевшего интереса. – Почему черные?»). Вспоминаю, что когда-то давно было очень больно, и нажимаю на ногти… Не болит.  «Все пройдет», - думаю я дальше и дальше, изо всех сил, совсем одна, без будущего, почти без прошлого, забыв, как навсегда, что жду маму. У меня сейчас ото всей меня и ото всего окружающего мира есть только это голубое пальто и эти черные ногти. Ни страха, ни ожидания, ни скуки. Просто стою и думаю. Словами. Кажется, впервые – словами.
      
       …………………………….
      
                Еще обиду тянет с блюдца
                Невыспавшееся дитя,
                А мне уж не на кого дуться
                И я один на всех путях.
      
                Но не хочу уснуть, как рыба,
                В глубоком обмороке вод,
                И дорог мне свободный выбор
                Моих страданий и забот.
      
                О. М.
      
       17 декабря 2011