Судьбы людские

Александр Шерстюк
Анастасия Шпунтова

С У Д Ь Б Ы   Л Ю Д С К И Е
Рассказы, очерки,
воспоминания

Стародуб 2007



ЛЮДИ И НЕЛЮДИ (очерки)

Маленькая Настя о людях и нелюдях
Их увозили на расстрел
Сердце матери

ОДНОСЕЛЬЧАНЕ (штрихи к портретам)

Прокурор
Шурочка
Хомутёнок
Манюшка
Дама

РАССКАЗЫ

Чтоб тебя первая пуля не миновала
Яма
Дважды похоронен
Крёстная

СУДЬБЫ ЛЮДСКИЕ

Мария Огинская
Ираида Егоровна
Матушка Мария
Зов родины
Васильковое поле

ПЕЧАЛЬ МОЯ СВЕТЛА

Весна
Сиреневые вечера
Варенька
Витька Головач
Кукушкины слёзы
Моя сосна

НАСТИНЫ ЮМОРИНКИ

Ясли
Кукла
Райские яблоки
Сотовый мёд
Пискля
Вероломный Лёнька
Мы с Наташей ходим парой
Как я научилась играть на аккордеоне
Как я вышивала дорожку
Как я переделывала декольте

ПРИЛОЖЕНИЕ

Говорят внучки
Мы с Наташей поём
Диалог с четырёхлетней внучкой Машей
Урок арифметики
Дашка-грибница

ЭПИЛОГ

Ветерком в окошко постучу…





ЛЮДИ И НЕЛЮДИ

Очерки



МАЛЕНЬКАЯ НАСТЯ О ЛЮДЯХ И НЕЛЮДЯХ


Как известно, мир людской делится на белолицых, чернокожих, желтолицых и т.д. Делится он на нации, народы, племена. В каждой из этих перечисленных групп есть люди и нелюди.
 
Мне 12 лет. В деревне – немцы: воинская часть остановилась на отдых. Я не боюсь немцев. Я маленькая, боль и слёзы взрослых от тяжести войны воспринимаю спокойно. Мне даже весело видеть, как здоровенные, чистые, наодеколоненные немецкие солдаты занимаются немужскими делами. Они разрезают яблоки на кружочки, нанизывают их на нитки и вешают эти золотистые ожерелья на ручки автомашин и мотоциклов и другие приспособления. Я осмеливаюсь и подхожу к дяде – немцу, пожилому, как мне казалось, хорошему, указываю на низки яблок и спрашиваю: «Зачем вы сушите? Война».

 –  Фрау, фрау, дойчлянд, – отвечает немец. Я не понимаю и бегу посмотреть в словарик учебника за пятый класс. Нахожу это «фрау» и перевод – жена, женщина. «Ну и жлобы эти немцы», – думаю я. Война, а они яблоки сушат. Жмоты. Удивляет меня и их весёлость: война, а они играют себе днями на губных гармошках, жарят, варят в наших печках, громко едят, ржут, как лошади… и портят воздух без всякого стеснения.

Всё чаще я слышу слово «Гитлер» и понимаю, что Гитлер – вождь в немецкой стране и что он послал своих солдат на войну, и в сердце детском моём нет ни ненависти, ни вражды к немецким солдатам. Если бы они отказались воевать, думаю я, Гитлер их бы убил.
 
Часто думаю я и о своём брате Мише, его друзьях и об отцах моих подружек. Все они на войне. Мне всех жалко: и немецких солдат, и наших, русских. «Зачем эта война? – думаю, – зачем убивают люди друг друга?»

Наши самолёты по ночам бомбят Унечу, «железнодорожный узел», как говорят взрослые. Над Унечей постоянно висит огненное зарево, и бьют зенитки. Бомбы не всегда попадают в «узел», падают на город, где живут люди. Гибнут от этих бомб немецкие железнодорожные составы, гибнут и наши люди. Немецкие самолёты бомбят наши города и захватывают их. И детская душа разрывается, раздваивается между «добрыми» немецкими солдатами, что стоят в нашем селе, и нашими бойцами, порой не переодетыми в военную форму, измученными, шагающими по земле пешком… (это я сама видела при отступлении наших войск).

А когда рыжие огромные, выхоленные финны ворвались в наше село и стали ловить кур, поросят, отбирать яйца, молоко у моих односельчан, я возненавидела немецкую армию и Гитлера. «Собаки, сволочи, проклятые нелюди!», – плача говорят женщины.

Нелюди… Я крепко запомнила это слово.
 
Но помню, как я открыла дверь и увидела немецкого солдата с моим братиком Шуриком на руках, рядом стояла мама. Я понимаю, что немецкий солдат совсем ещё молодой. Белокурый юноша с огромными очками мотоциклиста на шее ласкает русского ребёнка. Шурик, одетый в светлую шёлковую рубашечку на кокетке (подаренную Зоей, женой учителя А. П. Щербака, ушедшего на фронт), – просто конфетка, красавчик, ему 6 месяцев. Голыми ножками он упирается в колени мальчика – немца, хватает ручонками очки и старается сунуть их в рот. Симпатичный молодой немецкий солдат, улыбаясь, мягко говорит: «Журик, кака, кака», это повторяется несколько раз, но «Журик» ни черта не понимает и ловит оправу тяжёлых очков. Юноша что-то с улыбкой говорил. Но мы с мамой понимали только одно: «Этот немецкий солдат – очень хороший человек». А он вдруг нам тихо и серьёзно говорит: «Гитлер капут! Гитлер капут!»

Моя детскость, незнание языка, тупость деревенской девочки не позволяли мне с ним заговорить и узнать, почему он так думает, ведь германская победоносная армия захватила пол-Европы и успешно завоевывает нашу землю. А немецкий солдат, глядя на нас, говорил: «Гитлер капут». Мы с мамой слушаем и удивляемся его смелости: «Какой умный, смелый и хороший, этот молодой немец!»
 
Так что были ЛЮДИ и среди захватчиков. Они хорошо относились к местному населению. Мои односельчане говорили о них: «Хорошие люди».

Вспоминаю рассказ моего дяди Фёдора, как немецкий доктор спас его дочь. Дуня, двадцатилетняя девушка, перенесла ещё до войны обширный инсульт и лежала почти без речи и движения. Немецкий офицер – доктор, глядя на многодетную семью дяди, ютившуюся в одной избёнке, и убедившись в порядочности и радушии этих несчастных русских, дал совет, как поставить дочь на ноги. Ночью началась бомбёжка, семья побежала в окоп, а Дуню, по совету доктора, оставили одну в хатёнке: до этой ночи её всегда уносили с собой в укрытие.
 
Бомбы падали и рыли Унечу, громили немецкие составы и убивали людей. Одна из них разорвалась на огороде дяди Фёдора. Родители в окопе волновались, плакали: зачем они оставили дочь одну и послушались вражеского доктора?  Но после перенесённых в эту страшную ночь потрясений и испуга Дуня заговорила и встала на ноги. Восстановилась девушка. «Доктор – замечательный и хороший человек», – решили дядя и тётя. С какой же благодарностью смотрели они теперь ему в глаза: «Есть же среди врагов хорошие люди».

…Немецкий солдат средних лет с добрым выражением лица подзывает диковатую босую девочку, берёт со стола учебник немецкого языка, открывает страничку с портретом Сталина, нашего вождя, и на ломаном русском языке говорит: «Титать» (читать). Я понимаю, о чём он просит меня, но боюсь, так как там есть фраза: «Es lebe der grosse Stalin!» Я стою, опускаю глаза, боюсь… Немец гладит меня по голове: «Титать». И я читаю весь текст, взглянув ему в глаза, тихо: «Es lebe der grosse Stalin!». Немецкий солдат довольно улыбается тому, что в такой дикой отсталой стране изучают его язык. И снова гладит меня по головке и даёт конфету.


ИХ УВОЗИЛИ НА РАССТРЕЛ

Помню, как по селу ехал цыганский табор. Стояло знойное лето. Впереди табора на ухоженной, сильной лошади скакал полицай. Вдоль цыганской колонны двигались на мотоциклах вооружённые автоматами немецкие стражи. Табор замыкал молодой, со звериным выражением лица, второй полицай.
 
Немцы что-то орали, тогда полицаи взмахивали дубинками, подгоняя измученных цыганских лошадей. Помню жалкий плач цыганских детей, исстрадавшихся от жары и от голода. Вот я слышу душераздирающий крик женщины. Табор останавливается на несколько коротких минут. Отчаянный вопль женщины – цыганки разрывает воздух. На улицу выбегают люди. Я бегу туда, откуда доносятся эти жуткие рыдания. Вижу, как молодая цыганка склонилась над умирающим ребёнком. Полицай вскакивает в кибитку, хватает умершего ребёнка и бросает его в коляску мотоцикла, прикрыв тряпицей.

Наш народ никогда не любил цыган за их попрошайничество, воровство, обман. Но у каждого народа своя судьба, свои обычаи, своя жизнь. В эти горькие минуты люди забыли о своей неприязни к цыганскому племени. Всех объединило одно общее горе – война. Наши женщины бросились в дома, чтобы вынести несчастным кусок хлеба или картошечку. Но полицаи не дремали. Взмах плётки – женщины, плача, убегают. Табор уходит на запад.

Я чётко вижу последнюю цыганскую кибитку. На тряпье сидела юная цыганка. Я прожила долгую жизнь, но никогда не видела больше такой неземной женской красоты. Она была одета в аккуратное цыганское платьице, подчёркивающее её тонкую, изящную фигурку и выделяющее её прелести: стройные ноги и тонкие округлые руки. Юное, белое, с матовым оттенком лицо её обрамляли пышные смоляные волосы с тяжёлыми косами до талии. Над маленьким ушком девушки, словно чудесный цветок, в чёрных волосах горел ярко-красный бантик. Алые, полные губы и белозубая улыбка девушки притягивали нас, детей. Но самым замечательным на её лице были огромные глаза. Они были синие-синие. Густые, тёмные ресницы, будто нежные тени, прикрывали эти два васильковых озера. Её красота, изящество выделяли её из цыганской среды. Она была ничем не похожа на своих соплеменниц. Она была необычна. Цыганка сидела и улыбалась, не зная не ведая, куда и зачем её везут. Юная, совсем ещё девочка, она улыбалась жизни: небу, солнцу, может быть, первому чувству любви, коснувшемуся её души. Девушка радовалась, забыв тяготы войны и тяжёлые цыганские будни.

Мы, дети, смотрели вслед удаляющейся кибитке. Красавица мило посмотрела на нас, чарующе улыбнулась и помахала нам ручкой. Полицай тихо бросил: «Их везут на расстрел».

Их везли на запад, в сторону посёлка Вишневский. Их увозили куда-то в поля и леса. Их увозили на расстрел.


СЕРДЦЕ МАТЕРИ
   
За небольшой пристанционный посёлок, расположенный вдоль дороги Унеча – Москва, шёл кровавый бой. Жители вовремя ушли в лес. Посёлок горел. Враг неудержимо рвался вперёд.
 
Немолодая русская женщина, обременённая болезнями, лежала в огороде, в зарослях кукурузы. Долго лежала и плакала. Проклятая война отняла у неё мужа и сына. Сын, пограничник, погиб в первые дни войны, а от мужа не было ни весточки.

Она подняла голову: вместо изб стояли чёрные от копоти и дыма печные трубы. Не хотелось жить. Так пролежала она до вечера. В посёлок из леса не вернулся никто. Ей очень захотелось пить, она вспомнила, что в подполье избы, где хранились овощи и картошка, стоит кувшин с молоком. С трудом поднялась и побрела к сгоревшей избе. Всё сгорело: крыша, стены, вот только старый, подгнивший пол дымился, тлел.
 
Яма была закрыта толстым железным листом. Она отодвинула эту заслонку и хотела было спуститься  в подполье, как вдруг оттуда, из глубины, донёсся жалобный стон человека. Женщина испугалась, но не отступила. Осторожно спустившись, она разглядела немецкого солдата, он тихо стонал. Кровь бросилась в лицо, и ненависть захлестнула её сердце.
 
«Вражина, скотина, убью тебя», – и побежала искать что-то тяжёлое, чем можно ударить. Среди несгоревшего хлама нашла топор и, схватив его, бросилась в яму. Взметнув топор над головой, она услышала тихое, жалобное «мама, мама». Рука застыла в воздухе, а немецкий солдат всё шептал «мама, ма-ма» и вдруг заплакал. В подполье было темно, но женщина поняла по голосу, что солдат ещё очень молодой, что он ранен и что ему очень больно.
 
Теперь она стояла и плакала по убитому сыну, пропавшему мужу и своей горькой доле. Нет, она не может убить раненого человека, в немецкой земле его ждёт мать, её сын умирает на глазах русской женщины. Распроклятая война: это она виновата во всех человеческих страданиях. Слово «мама» обожгло сердце русской сердобольной женщины – матери, и она, взяв кувшин с молоком, поднесла его к губам раненого. Мальчик – немец сделал несколько глотков, нашел её руку и стал целовать: «Мама, мама».
 
«Ich hasse Krig (я ненавижу войну), Ich will nicht toten (я не хочу убивать)», – шептал он.

Она выходила раненого немецкого солдата травами, перевязками, связалась через знакомых из соседней  деревни с партизанами. Спасённый немецкий солдат стал для неё дорогим и близким. Уходя в партизанский отряд, он всё обнимал русскую женщину, целовал её руки: «Мама, мама».

Есть женщины в русских селеньях. Люди...


ОДНОСЕЛЬЧАНЕ
Штрихи к портретам

ПРОКУРОР

Она бы слилась с толпой сельских женщин, одетых по-нищенски, если бы не чёрное одеяние, чёрный платок, повязанный, как носят монашки, и серые глаза-прожектора. Жила она на нашей улице с сыном Степаном с избёнке-узелке с дырявыми сенями. Маленькая, худенькая, она была одной из наибеднейших в селе.

Говорили, Машка Рыковка рано лишилась родителей, вышла замуж за бедняка, вскоре овдовела.

Была она человеком двух укладов: старого, дореволюционного, и нового, советского. Несмотря на беспросветную бедность, Рыковка умудрялась выписывать газету, что было редкостью в то довоенное время. Она интересовалась всем на свете: что делается в мире, в районе, колхозе и даже в отдельных семьях. Была Машка Рыковка консультантом-справочником и по крестьянской жизни. Не очень владея книжной грамотой, но наделённая редкой памятью, она много знала, с ней интересно было разговаривать, и прозвали её «прокурором».

Прокурор считала, что люди должны помогать друг другу жить. И она помогала. Давала ценные советы, лечила детей от сглаза и испуга, лечила людей и травами. Вот пропадёт скотина у человека, он идёт к «прокурору». Машка ответит на все вопросы: как получить страховку,  напишет грамотно заявление, если оно кому-то потребуется, жалобу, письмо к детям, забывшим родителей и т.д. «Прокурор» помогала и девицам, родившим ребёнка вне брака, найти свидетеля и добиться алиментов. Советовала людям, где лучше поставить избу и как урезонить строптивого мужа.

Знала «прокурор» и Конституцию СССР – свод законов. Малограмотные крестьяне плохо разбирались в законе и в случае надобности шли за разъяснением к председателю колхоза или в сельский совет. Властелины, как правило, малограмотные,  открывали книгу, читали и путано, непонятно объясняли. Человек выходил, так ничего и не поняв.  «Надо идти к прокурору, она растолкует». Машка самоучка встречала людей гостеприимно. Кстати сказать, в хатёнке у Рыковки было очень чисто: стол, пол, лавка, печь – всё было выскоблено и побелено.

Она усаживала гостя на лавку, садилась напротив, заворачивала самосад и, сделав 2-3 затяжки, «толковала». Говорила «по-городски», ближе к книжному языку.

Сколько же было доброты и теплоты душевной в этой тщедушной, маленькой «монахине»!

Пригрев племянника-сироту в своей семье, она вырастила его и «вывела в люди». Алёша, красавец, добряк, окончил в Унече ФЗУ и работал там до войны. С фронта не вернулся: его убили. Сын Степан, друг моего брата Миши, симпатичный, умный парень, учился хорошо, но война прервала его учёбу. Помню, как просиживали друзья ночи у нас в доме за шахматной доской. Степан вернулся с войны инвалидом, но уже не застал в живых маму, добрую, весёлую, остроумную.

Не могла Маша прожить и часу без шутки и хорошего анекдота: любила острое словцо.

Вот «прокурор» шагает по улице, и люди, завидя её, радостно говорят: «Идёт наш прокурор». Её так называли не только заглазно, но и в лицо: благо, прозвище  было лестно-уважительным.

У Машки был нюх на людей, которым нужны были слова утешения и ободрения. И она шла к ним и вливала бодрость и силы в их уставшие души. Устраняла она житейские передряги, мирила соседей-«врагов», рассорившихся напрочь из-за сущих пустяков.

Прокурор понимала и то, что человеку нужно помогать не только жить, но и умирать. Умная, с проницательными глазами, человек редкой доброты и душевного благородства, садилась она у постели безнадёжно больного, смотрела ему в глаза и говорила ласково, мягко, но так убедительно-речисто, что он верил, что выздоровеет. Нет, она не утешала, а вселяла веру в победу над смертью. И человеку становилось легче переносить страдания.

И всё это делалось для людей безвозмездно.

А люди платили своему «прокурору» любовью. Долгая память о ней сохранялась в сердцах.

Пусть же будет тебе земля пухом, несравненная бессребреница.


ШУРОЧКА

Шурочка жила в Пятовске через один дом от  нашего. До войны окончила семь классов и курсы учителей для начальной школы.

А тут – война. Девочка повзрослела, оформилась, как-то внезапно стала очаровательной девушкой. Её нельзя было назвать красавицей, но её манера говорить, улыбаться, одеваться со вкусом делали её неотразимо женственной.

Я и сейчас явственно вижу её. Вот поднимается она в гору, неся вёдра с водой на коромысле. Нет, она не поддерживает коромысло. Шурочка некрупно шагает, вскинув кверху маленькую головку с роскошными пышными волосами; её большие карие глаза с лукавинкой устремлены в небесные дали, но она прекрасно балансирует  маленьким телом статуэтки: удивительно мягко покачиваются её бёдра, тонкая талия изящно гнётся, и на редкость прямая спинка и округлые плечики кокетливо подёргиваются в такт шажкам. Восхитительная гармония!

Коромысло покорно лежит на её плечике, словно приросшее, и вёдра, наполненные  до краёв, плывут так величественно, что ни одна капля не вздумает возмутиться и вырваться на волю. В спокойнейшей глади вёдер отражаются синева неба и игра солнца. Раскованное тело Шурочки играючи, легко и картинно поднимается в гору. Головка девушки неподвластна житейским заботам. В глазах – мягкий, тёплый свет, на губах – блуждающая, милая, загадочная улыбка. Шурочка живёт радостью от предстоящего вечера любви…

А как умела она смастерить себе очередной наряд из ничего! Эти красивые платьица и блузки нас приводили в восторг. Подружки их копировали, да куда им до Шурочки! Там всё решали не столько её умелые руки, сколько выточенное тело богини Флоры.

Маленькая Шурочка была беспредельно любвеобильна. Шурочку провожали, целовали, любили... а женились на серых, зачастую несимпатичных занудах, но, по их мнению, надёжных.

Помню её бурный роман с В.М.  В., кадровый офицер, служил до войны где-то в Подмосковье. Там он женился на медсестре Нине, симпатичной девушке из Орехово-Зуево. У них родилась дочь. Война… В. ушёл на фронт.

Когда Брянщину освободили от немцев, В. получил отпуск,  приехал в Пятовск к отцу-матери. И увидел Шурочку. И были ночи, и была любовь. И была разлука. И что удивительно! В селе ни злословия, ни пересудов. Обаяние Шурочки распространялось на души самых отъявленных сплетниц, нейтрализуя их любопытство и злые языки. Вскоре приехала и жена В. с дочкой. Но он уже уехал. Узнав о похождениях мужа, мудрая женщина ответила: «Ну и пусть. Война…».

И Шурочке – ни одного грубого слова. Нина подружилась с нашей мамой, в беседах с ней горевала и плакала: разлюбезный муж не удостоил её ни одной тёплой строчкой. Пожила, погоревала и уехала. А в очередной отпуск приехал В. с женой – врачом,  хромой, немолодой, несимпатичной. Погиб он незадолго до окончания войны. Каково же было горе родителей, потерявших единственного сына.

А Шурочка? Она порхала,  будто Дюймовочка, с цветка на цветок; по-прежнему влюблялась, бросала, её тоже любили, бросали, но, выражаясь языком современного жаргона, ей было всё «по барабану».

Она никогда не злопыхала, не оскорбляла оставивших её поклонников, а продолжала влюбляться, каждым избранником восхищалась и принимала участие в его жизни. Ну, душечка! Чеховская душечка! И только.

Помню свадьбу в доме моей подруги Н.С.  Её старшая сестра выходила замуж в 46-м году за нашего односельчанина П.Д. Жених вырос в добропорядочной семье, переехавшей из Брян-Кустич в Пятовск в голодное время тридцатых годов. Ещё в довоенное время на фоне деревенских парней П. выделялся внутренней культурой, врождённым умом, тактом и красотой. До призыва в армию работал в селе заведующим клубом и читальней. После срочной службы остался в армии. Война… От П. – ни строчки.

В 43-м году он писал письма родителям, частые, тёплые. …И вот приезд. Ему – 28 лет, невесте – 21. Свадьба: молодые, Н.С., я и Шурочка.  И это вся послевоенная свадьба! На столе пара бутылок дешёвого вина и нехитрые закуски. Мы пьём за здоровье и любовь молодых. Нам хорошо, весело. А Шурочка в своей стихии – она уже положила глаз на жениха. Я на балалайке тренькаю «Цыганочку», и Шурочка раскованно, игриво выходит на центр комнаты. Её стройные ножки выбивают каблучками «колена», гибкое тело легко кружит по комнате, во взгляде её светло-карих глаз играет улыбка. Конечно, ей далеко до Манюшки Гардановой. Но фигурка, глаза, очаровательные уста, кокетливая гармония тела и духа делают её неотразимой.

Небольшим, но приятным голоском Шурочка, игриво взглянув на застолье, припевает:

                Не гармошечка играет,
                А четыре пальчика.
                Милка девочку родила,
                Мне хотелось мальчика.

Жених бросает точный взгляд на Шурочку, наливает стакан вина, выпивает залпом и неотрывно смотрит на искушение.
 
Маленькая хищница, учуяв интерес к своей особе, мобилизует все возможные свои чары: глаза её блестят, горят, излучая огонь души и радость желанной победы. И из её сердца, пылающего от жажды любви, рвётся новая частушка:

                Я милого целовала,
                А он меня горячей.
                Чёрт с тобой, что ты женатый,
                Лишь бы не было детей.

И всё это так мило, кокетливо, призывно-очаровательно. Играют по кругу прелести Дюймовочки. Вот она приостанавливается, дробно стучит каблучками и, окинув лукавым взором смеющихся глаз застолье, впивается блудливо в глаза жениха.

Красавец, интеллигент, прошедший войну, огни и воды,  баловень женщин, очарован и околдован: он уже ничего и никого не видит и не слышит. Теперь он смотрит только на Шурочку.
 
Всё понимающая Шурочка добивает свою жертву:

                Полюбил меня военный,
                А ему я по плечо:
                Становилась на кровать,
                Чтоб его поцеловать.

И «военный» сражён, повержен. Любвеобильная душа Шурочки, поправ все приличия, рвётся навстречу сердцу забывшегося жениха. Я чувствую, как накаляется атмосфера в доме, бросаю балалайку и, сославшись на головную боль и поздний час, с большим трудом  отрываю Шурочку от танца и увожу её домой.

…Наша Шурочка ещё долго порхала, влюблялась. Жизнь без любви была для неё немыслимой…

Окончив педучилище, работала в одном из сёл нашего района. Там она вышла замуж за местного парня. Вскоре семья уехала в Подмосковье, где они работали и растили дочь. Раза два Шурочка приезжала на родину, всё такая же лёгкая, маленькая, кукольная соблазнительница.
 
Говорят, что она уже ушла в мир иной…
 
И на земле стало меньше одной грешной чаровницей.


ХОМУТЁНОК

Его все за глаза звали: Хомутёнок.

Хомутёнок жил через один дом от нашего. Семья Хомутовых прибыла году в 39-м из села Мишковки. Глава семьи Хомутов Фёдор Михайлович был брошен райкомом партии «поднимать» наш колхоз.

Я помню, какими методами поднимал новый председатель хозяйство. Злость, раздражительность, жестокость этого человека усугублялась неизлечимой в те времена болезнью – туберкулёзом.

Помню, как плакали женщины и проклинали председателя. Стоило запоздать колхознице к наряду на 10 – 15 минут, как Хомутов врывался в дом, хватал ведро с водой и заливал огонь в печи, где готовился обед, как правило, на большое семейство.

Придрался он и к добрейшему человеку, честному труженику, специалисту – моему отцу. Ничего не понимая в кузнечном деле, он с жестоким пристрастием проверял ведомости и делал грубые замечания. Мой дорогой родитель не способен был на обман – указать завышенный объём работ или приписать в наряд несуществующие поломки. Отец дома волновался, нервничал, поругиваясь, но его природная мягкость и великодушие не позволяли восстать против деспота – профана – он долго молчаливо и тер-пеливо сносил председательские притеснения. 

Штрафы, выговоры преследовали крестьян на каждом шагу. Злобная месть настигала бедняг за малейший пустяк: по распоряжению председателя «провинившемуся» не выдавалась лошадь вовремя вспахать огород или привезти топливо, его вынуждали выполнять самые низкооплачиваемые, но тяжёлые работы. 

Так прошли два года, Хомутов слёг и вскоре умер.

Остались жена и трое детей. О старшей дочери Шурочке я написала отдельно, не найдя нужным смешивать «божий дар с яичницей»: она была другой. Старший сын Николай ещё подростком уехал в Москву, окончил там профучилище и работал. Но в столице не прижился и после освобождения Брянщины от немцев вернулся в отчий дом.

А вот младший Мишка всё взял от отца: злой ум, острый язык, его жестокость и сквернословие. В школу, открытую вновь после оккупации, не пошёл и работал в колхозе. Его змеиный язык пересмешника всегда находил жертву. Хомутёнок давал людям прозвища, да так метко, что оно приставало к человеку навсегда. Так, сестру Шурочку он называл не иначе как «блоха» (за её малый рост) или «хоба» (за тяжеловатый нос). Были у него мужчины – «гражданкИ», женщины – «дамы», «зенитки», мальчики – «шамберы», «тяпти», были и очень обидные клички. 
Стоило собеседнику повторить в разговоре 2 – 3 раза нестандартную фразу или слово, как Хомутёнок потом язвительно вставлял их по всякому поводу, противно хихикая и подталкивая соседа.

Отличали его от других мальчишек бездушие и чёрствость: ему бы помочь поднять старику тяжёлый мешок или поднести старухе корзину с картошкой!

Нет, Мишка, проходя мимо, даже голову отвёрнёт, «не заметит», боком-стороной скроется. Его жестокость доходила до садизма: он не пропустит  пробегающих мимо дома собаку или кошку – камень или палка догонит бедное животное, оно заскулит, захромает, а Хомутёнок только зло захохочет.

Девочки боялись его ядовитого языка, да и холодность души Мишки не влекла их к нему. В 44-м году Мишке приглянулась моя подруга Н–а, девочка умная, серьёзная, из хорошей семьи. Болтун, краснобай, хохотун, язва, он сумел найти ключик к подруге, и она влюбилась… Помню, идёт Н–а рядом с возом навоза вся из себя: набелена густым слоем крема «Метаморфоза», брови выщипаны донельзя, роскошные косы размётаны по плечам, в глазах – блеск, ожидание, радость. Лицо – маска в широкой белозубой улыбке, платье «из парадных», из выстиранного ситчика. Девочка вся светится: ведь Мишка тоже возит навоз на поле; я её понимаю – влюбилась… Но любовь длилась недолго. Поступив в педучилище, ещё на первом курсе она разглядела в нём душу пустозвона и охладела к нему – влюблённости как и не бывало.

Самокритичная, с юморком, подружка моя так потом иронизировала над своим увлечением, что я каталась по полу от смеха. Главным пунктиком воспоминаний «о любви» были воз навоза, идиотский макияж и Мишка. Любовь сгорела дотла. Хомутёнок ещё долго пытался её воскресить, но Н-а была непреклонна: он её раздражал, и девушка стала избегать даже случайных встреч.

Мишка, достигнув совершеннолетия, завербовался на стройки Дальнего Востока. Раза три он приезжал в родной дом… Говорят, он умер...


МАНЮШКА

1941 год. Месяц май. Впереди – война. А пока – жизнь. Мне – 12 лет.

Вспоминаю нашу рощу в Днепровке, куда стекалась по праздникам молодёжь из окрестных деревень. Вот она, опушка леса, утрамбованная ногами танцующих. Кружатся, кружатся пары… Но вот заиграли плясовую. Все взоры обращены на Маню – Манюшку, толпа замирает: ждёт выхода девушки.

Манюшка медленно выходит в круг и бросает ласковый взгляд на окружающих. На ней беленькое батистовое платьице, сшитое мастерицей в городе. Платьице это с рюшечками по подолу – предмет нашего восхищения и зависти: в деревне ни у кого не было ничего подобного. Вот она расправляет плечики, грациозно изгибается и, взметнув лёгкое тело с изумительной артистичностью, раскинув тонкие играющие руки, летит. И летит она, почти не касаясь земли, словно парит над ней.

Вся её лёгкая фигурка – верх совершенства.

Но вот её небольшие стройные ножки на мгновение касаются земли и выделывают мудрёные, неповторимые движения. …И снова – полёт! То гордо откинув маленькую головку, то мило склонив её набок, летит она по кругу, едва касаясь земли носочками туфелек.

Летит Маня, распластав гибкие пляшущие руки-крылья, будто прекрасная белая лебёдушка. И на милом лице её – только очарование и отрешённость от всего земного.

Тишина. Только переборы гармоники и парение Мани – Манюшки (так ласково называли её). Но вот музыка обрывается…
И снова танцуют парами. Но никто не осмеливается повторить сказочный, волшебный полёт Манюшки.



ДАМА

«Дама»  явилась на свет в дырявой избёнке с земляным полом и двумя слепыми окошечками, среди убогой мебели: двух лавок, стола из грубо сколоченных досок и полатями в углу за неказистой русской печью. Ревкины дети: Настасья, Ольга, Адам и Вера – были тихими и забитыми крайней бедностью.

Старшая Ольга, которую ещё в детстве прозвали «Дамой», была высокой, стройной, с бледным круглым лицом. Она была бы обыкновенной, если бы не глаза, подёрнутые поволокой, томный снисходительный взгляд сверху вниз, загадочная, полуироническая улыбка и походка. Ходила Ольга, склонив умилённо голову набок, размеренно, раскованно, не спеша, будто пава. Говорила медленно, тихо, манерно-жеманно. Однако эта манерность шла из её сути, была врождённой.  Из каких глубин и когда проникла эта аристократическая вальяжность в плебейское племя? Как известно, в дворянских кругах подобное всасывалось с молоком матери и отшлифовывалось годами.

Великосветские дамы только в обществе блистали манерами, в кругу же семьи, отбросив условности, теряли утончённость: старухи становились брюзгливо-раздражительными, молодые – беззаботно-лёгкими, раскованными, естественными. А наша «дама» была такой не только на людях, но и везде и всегда.

Если бы ей прокричал мир: «Ольга, твоя хата горит!», она медленно повела бы покатыми плечами, вздёрнула бы надменно бровь, закатила глаза и с неизменной усмешкой молвила бы: «Я знала, что гореть буду». И важно, не убыстряя шаг, поплыла бы к горящей избе, словно к тёплой колыбели.

Работала Дама также неторопливо, наклонив голову набок и не меняя томности лица, так медленно, что два генерала – неумёхи Салтыкова-Щедрина, отродясь не видевшие лопаты, в соцсоревновании на приз далеко оставили бы нашу Даму позади себя и получили бы медаль «За доблестный труд». Вальяжность, степенность и чопорность были естеством Ольги: в любых обстоятельствах они являли себя во всей красе.

Помню предвечернее время, группу девочек, собравшихся у нашей подруги Лены. Родители Лены ушли куда-то по своим делам. Мы веселились, играли в «жмурки», как вдруг изба окунулась в черноту, ударил гром и забарабанил дождь. Гроза наступала всё яростней: гром бил, бахал, изба дрожала, окна плакали, боясь рассыпаться вдребезги, и мы, ослеплённые полосой огня, упали на пол. Кто-то постучал в дверь, Лена открыла: на пороге стояла Дама, бледная и до смерти перепуганная. Она вошла в избу, с достоинством  опустилась на колени и стала креститься. Но движения её полной смуглой руки были так медлительны, что в промежутках между ударами грома она не успевала перекреститься и рука застывала в воздухе. Дама не спеша что-то монотонно, протяжно шептала, низко наклонялась и в поклонах билась лбом об пол. А небо всё грохотало, слепило, топило землю. Дама всё крестилась, бормотала и стучала лбом.

Страх наш отступил, мы с любопытством наблюдали за измученной испугом Ольгой, шептавшей молитву. Снова грохнуло, запылало так близко, что Дама рухнула и с исступлённостью фанатика возвела руки вверх, к небу. Кто-то из девочек хихикнул, за ней – другая, и уже через секунду нас всех прорвало: забыв обо всём на свете, мы задыхались от смеха. Дама медленно обернулась, грозно погрозила пальцем и, важно приняв прежнюю позу, ударив лбом об пол, стала просить Бога помиловать «заблудших овечек». Но запретный плод сладок! Хохоча до колик в животе  и рези в глазах, мы катались по полу.

Наконец, гроза прошла. Дама важно встала, взглянула на нас сверху вниз томными глазами, дёрнула бровью, склонив жеманно голову, одарила нас, грешных «овечек», презрительной усмешкой, и гордо уплыла.

…Теперь ей 80. Она никогда не была замужем. Время пощадило её: всё та же стать, манерность, чопорность, вальяжность, томность; а «серебро» в некогда тёмных волосах  лишь приблизило её к великосветским дамам.

Она родилась Дамой.


РАССКАЗЫ

ЧТОБ ТЕБЯ ПЕРВАЯ ПУЛЯ НЕ МИНОВАЛА

Фёдор рос в крепкой семье крестьянина-середняка. Был он у родителей единственным ребёнком. В 9 лет они отдали Федю учиться в школу в Стародуб. Смышлёный мальчик окончил 4 класса с отличием. Начальство школы пророчило ему большое будущее и пообещало родителям помочь определить Фёдора в гимназию. Но помешала Первая мировая война. Учиться не пришлось, подросток работал с отцом на земле, писал всей деревне письма на фронт и сообщал односельчанам новости, вычитанные из газет: отец был единственным из крестьян, кто выписывал её. По тем временам Фёдор был человеком грамотным, «учёным», да и дореволюционная начальная школа давала завидный объём знаний. Старики гордились сыном.

На двадцать четвёртом году пришла к Фёдору большая любовь: влюбился он в односельчанку Алёну. Семнадцать лет ей было, когда она забылась ради Фёдора и покрыла себя позором.

Отец и мать Алёны, узнав об этом, загоревали, а родители Фёдора встали на дыбы: они были против неравного брака – Алёна была из бедной-пребедной семьи. Но Фёдор не мог выбросить из сердца Алёну, светлоокую, румяную, с изюминкой. Он стоял на своём, и старики согласились. Красавец-брюнет Фёдор и белокурая Алёна обвенчались.

Жили молодые дружно, полюбовно, на удивление и зависть всей деревне: Фёдор окружил Алёну заботой и теплом, а уж она – души в нём не чаяла. Вместе прошли они через коллективизацию и голод 33-го года. Фёдор работал в колхозе бухгалтером, Алёна – в бригаде. Время шло, рождались дети, росли, шли в школу и радовали родителей успехами. Казалось, счастью не будет конца.

И надо же было случиться такому: приглянулся красавец Фёдор молодой агрономше. Стала ходить она за ним по пятам, и Фёдор забылся: домой возвращался вовремя, но сердце дрогнуло, и он стал отвечать вниманием молодой женщине. Заговорила деревня, а красавица Алёна потеряла покой. Как же она почитала, любила Фёдора – это невозможно пересказать, и вдруг такое…

В ночь перед войной муж пришёл домой за полночь, горе Алёны было безмерным.

Утром в деревню прискакал на лошади курьер из города с сообщением о начале войны и вручил повестки всем военнообязанным мужчинам. В тот же день они должны были явиться в военкомат с вещами: их отправляли на фронт.

Измена мужа лишила Алёну рассудка – она не пошла провожать мужа: с порога в спину Фёдора отчаянно, зло выплеснула горе: «Чтоб тебя первая пуля не миновала». И Фёдор ушёл из дому с оборванным сердцем.

Каждый вечер после тяжёлой крестьянской работы Алёна становилась на колени перед иконой и просила Бога простить её неразумную: сгоряча, от боли сердечной послала она мужу страшное проклятье. Плакала и умоляла Господа Бога уберечь Фёдора от пули. А Фёдор? Когда на поле боя раздавалось: «За Родину, за Сталина – вперёд!», он слышал только одно: «Чтоб тебя первая пуля не миновала». И шёл в бой.

После демобилизации сел Фёдор в первый попавшийся поезд, сошёл на одной из бесчисленных остановок России, устроился работать на конном заводе и жил у женщины – вдовы. Да вскоре затосковал по детям и родной стороне. Вернулся Фёдор в свою деревню живым и невредимым – без единой царапины. Миновали его пули – первая и последняя, – видно, вымолила Алёна у Господа ему жизнь. Обнял, расцеловал детей, а Алёне тихо бросил: «Буду помогать детям, а тебе я больше не муж». И ушёл. И сдержал слово.

Мыкался, сходился с женщинами, уходил от них, пока не остановился на «стареющей» девушке-перестарке из соседнего села. Жили они в Стародубе. Фёдор работал в колонии, помогал детям: старшему сыну помог построить дом в городе. Лет в 60 он тяжело заболел и вскоре умер.

Узнав о смерти Фёдора, Алёна бегом прибежала в город, нашла улицу и домик, где теперь лежал он в вечном сне; она увидела машину, зашла с задка кузова, взглянула вверх – гроб. Сердце остановилось в груди. Вот он, дорогой человек, самый нужный на свете! И навалило на Алёну всё, не забытое временем, дорогое, вспомнилось до боли. Все эти годы жила она Фёдором, хотя почти не видела его. Два – три раза в год приходила она в город, подходила к колонии в надежде увидеть мужа хоть издали. Когда удавалось, боль ещё круче давила сердце, было ещё тяжелее, но без этих коротких встреч она не могла жить. А Фёдор проходил мимо неё, низко склонив голову, понурый, без жизни в глазах: надломился человек. «Господи, – шептала Алёна, – Ты простил меня, а ОН – нет»… Теперь она шла за гробом и плакала – Фёдор уходил от неё навсегда.

Родственники той, другой его женщины, искоса смотрели на неё и оттесняли от борта машины. Но ею всё более овладевало отчаяние и беспокойство: «Надо проститься, проститься с Фёдором!» И Алёна рванулась вперёд, ухватилась руками за борт, пытаясь взобраться наверх. Родственники жены завопили, закричали, схватили её. Но кто-то растолкал орущих, подхватил Алёну и бросил в кузов. И поплыла она с родным человеком в последний путь.

…Когда полетели первые комья земли на крышку гроба, Алёна тоже взяла горсть и подняла руку, как вдруг в глазах у неё потемнело, ноги дрогнули, и она упала на рыхлую землю. Горькие слёзы текли по её лицу и орошали земляную постель мужа.

Шаткой, неровной походкой брела она домой. Стоял ноябрь. Небо нахмурилось и стало сеять холодными моросящими дождинками. Нудный дождь лез за воротник её худого пиджачка, холодом лип к плечам и рукам. Сотни колючих капелек набросились на её лицо и, смешавшись со слезами, стекали пресно-солёными ручейками наземь. Алёна скользила, падала и шла в темноту. Дома, не раздеваясь, легла на всё ещё горячую печь, укрылась подогретым одеяльцем и… провалилась.

И вот он – её Фёдор.

«Алёнушка, Алёнушка моя, я простил тебя. Я любил тебя всегда, только одну тебя любил». И стал гладить и целовать её руки и лицо. От горячих губ Фёдора душа её поднялась, запылали жаром щёки, и так заколотилось сердце, что Алёна вздрогнула и открыла глаза. Ночь. Она провела рукой по мокрым щекам и всё поняла: то был прекрасный сон. Щёки горели не от жарких поцелуев Фёдора, а от её горьких, горючих слёз: она плакала во сне.

И снова свет померк в глазах Алёны: кругом одна боль и пустота. Как доживать без Фёдора?

Алёна пережила мужа на семь лет. И похоронили её не на сельском кладбище, а на городском, рядом с Фёдором. Дети исполнили её волю.


ЯМА
 
Пасха пришла и заполнила собой весь мир играющим, ликующим солнцем, куличами, яркими одеждами и светлыми лицами, уставшими от тяжёлых будней.

Она была такой же поздней, как и двадцать лет назад. Искрилось, смеялось солнце, зеленели набухшими почками берёзки и черёмуха, карабкалась на свет божий трава-мурава. Небо несло жизнь, и всё, замученное холодом, воскресало.

Анна разговелась, прилегла. И чередой поползли думы. Была любовь, был муж, дети. Муж умер, дети выросли и разъехались по городам. Плакать – не плакала, но тоска заворошилась под «ложечкой». Как вдруг за окном заговорили «страдания». То звонко, задорно  пели голоса гармошки, то вдруг, переходя в другую тональность, тихо, нежно, шёпотом.

И вспомнился Анне тот горький далёкий 42-й год…

Яма. Просидела она в ней полтора года без малого, не видя  ни солнца, ни людей. Яма подорвала её здоровье, но спасла от немецкого рабства. Услышав от сельских властей, что их дочь числится в списках к угону в Германию, родители за один день вырыли яму в тёмных сенях в углу, за большим сундуком. Яма была сырой, тёмной, глубиной метра два. Ни один человек не должен был знать о её существовании. «Анна уехала в Смоленскую область к родственникам». А Анна сидела в яме. Пахло сырой землёй, мышами, прохладой в кромешной темноте. Поначалу её искали полицаи, осматривая чердаки, сараи и все закоулки в доме. Не нашли: яму родители закрывали сверху фанерой и всяким тряпьём. Пищу Анне подавали в глиняной глубокой мисочке: боялись родители внезапного вторжения соседей – в те времена не было ни калиток, ни заборов, люди входили в чужие дома без стука.

Вылезала Анна из ямы часу во втором ночи, когда засыпало село, бесшумно поднималась на чердак и, приоткрывая там дверь, вдыхала всей грудью чистый, свежий воздух и сквозь слёзы смотрела на звёздное небо. А когда зачинался рассвет, кралась в яму.

И вспомнился ей сейчас Троицын день 42-го года. Молодость, несмотря на войну, брала своё. Анна сидела в яме и плакала, как вдруг заиграл её Алёшка на лавочке, за стеной сеней. Заиграл и запел:

                Распроклятая война,
                Ты мне сердце обожгла,
                Разлучила меня с милой,
                Разлучила навсегда…

Заныло, задрожало сердце Анны, и горячие губы зашептали:

                Незабудка есть цветочек,
                Незабудка есть трава,
                Не забуду тебя, милый,
                Не забуду никогда.
 
Всю ту ночь проплакала она.

Родители Алёши, пожилые, уставшие люди, стали нашёптывать исподволь сыну о его женитьбе. «Есть тут у нас девка на примете, хорошая, работящая. Женись, сыночек, трудно нам управляться с землёй. А Анюту тебе не дождаться. Вон всё село говорит, что она там замуж вышла». «Замуж? Анюта вышла замуж?» Засосало под сердцем, сдавило виски, затосковал Алёша. А родители назойливее мух лезли: «Женись, Алёша. Катя – девка красивая, добрая. Тебе будет жена, нам – помощница». А всё село говорило: «Анна вышла замуж». И Алёша поверил.

Катились на паре гнедых в красивом возке, взятом у старосты. Село, где жила Катя, было за полями и перелеском. Дорога была разбитая, тяжёлая. Лошади тащились нехотя, неторопливо и, наконец, залезли в грязную глубокую лужу. Алёша зло схватил кнут и занёс его над головами лошадей, но вдруг рука дрогнула и повисла в воздухе: животные не виноваты в его беде. Лошади, будто почуяв его горе, понесли возок с такой скоростью, что сбились с лесной дороги и ударились оглоблями в огромный клён. Алёша спрыгнул на землю и, не помня себя, стал бить ненавистное дерево изо всех сил, зло приговаривая: «Проклятое старьё, выперлось на дорогу». Бил без остановки, вымещая на клёне всю тоску свою и боль.

Родители Кати встретили сватов радушно. Крёстный Алёши выставил на стол бутыль самогона и хлеб-соль. Из светлицы вышла Катя, смущённая, зардевшаяся. Алёша взглянул – девушка действительно была красивой. Да, она была красива, но чего-то не хватало в её лице, не было в нём теплоты, обаяния, того, что в народе называют симпатией.

Говорили о войне, урожае, потом – о свадьбе. Её назначили на двадцать первое сентября – День Пречистой Девы Марии. Родители ушли в другую половину, и молодые остались одни. Алёша что-то пытался говорить Кате, а она жадно и призывно смотрела ему в глаза. Нужно было обнять невесту, но рука его не поднималась: не мог. Пересилив себя, он взял её руку в свою. Рука Кати была холодная, чужая. Катя, словно яркая звезда, светила, но не грела. Алёша закурил, что-то пробормотал и нервно затянулся табаком.
 
–  Алёша, ты приедешь ещё до свадьбы?
–  Не знаю, наверное, нет. Работы много, – ответил.

Вышли родители. Отец держал в руках подарки для матери жениха и сватов… Домой ехал Алёша с пустым сердцем. Лошади покорно несли возок, будто понимая участь жениха.

Анна, узнав о помолвке, перестала выходить из ямы и принимать еду.

Шли дни, Алёша почернел, исхудал, замкнулся, перестал спать. До Пречистой оставалось две недели. И вдруг потребовал подарки Кати, мать подала сыну кусок ситца и рубашки. Алёша схватил «дары», вскочил на лошадь и понёсся в ту деревню. Дверь открыла мать Кати, за её спиной стояла дочь. Алёша подошёл к столу и выложил подарки – женщины всё поняли. Катя стояла белее снега, а мать кинула злой взгляд в его сторону.
 
–  Свадьбы не будет. Война – не время для свадеб, – хрипло крикнул Алёша. И ушёл. Лошадь бежала домой быстро, горечь и тоска отпустили душу, отступили. Стало легче дышать. А вот и тот вражий клён. Алёша бросил взор – клён стоял в роскошной красоте, осень только слегка тронула золотые края его листьев.

Да, молод ещё клён и могуч, и у него, Алёши, всё впереди. «Прости, приятель»,  –  подумал Алёша. Заиграло его молодое тело, ожило каждой жилкой, и юноша  почувствовал свои силы и молодость. Домой вернулся спокойный, лёгкий, будто сбросивший с сердца своего огромный камень.

Анна, услышав от матери, что свадьбы не будет, заплакала – теперь это были слёзы радости.

В начале 43-го года поползли слухи о разгроме немецких войск под Сталинградом, а потом и на Курской дуге. Люди, утратившие было веру в победу наших войск, ожили.

Забрезжила надежда на спасение и у Анны. Она знала, что дальнейшая её жизнь в яме – гибель, болели глаза и каждая мышца тела.

Разговоры о скором конце войны не утихали: из неведомых людям каналов шли сведения о победах Советской армии на всех фронтах.

Перед Пасхой тётка Анюты шепнула Алёше, что её племянница не выходила на Смоленщине замуж, что пустили родные слух нарочно, чтобы уберечь её от полицейских розысков и, как только выгонят немца, вернётся домой сразу же. От счастья Алёша «летал» по земле не чуя ног. Теперь он всё чаще брал гармонь и играл.
 
На Пасху заиграл он у стены сеней Анны, заиграл и запел мягким баритоном:

                Заиграю, запою
                Под свои «страдания».
                Неужели моя милка
                Не выйдет на свидание?

Анна вздрогнула, радость захлестнула грудь, и она тихо-тихо пропела в яме:

                Гармониста я любила,
                Гармониста тешила,
                Гармонисту на плечо
                Сама гармошку вешала.

Музыка плавно летела по улице, а Алёша тепло и нежно убеждал:

                Я тогда тебя забуду,
                Синеглазая моя,
                Когда вырастет на камушке
                Зелёная трава.

Анюта, радуясь, шла дальше:

                Я тогда тебя забуду,
                Черноглазый милый мой,
                Когда вырастет на камушке
                Цветочек голубой.

Гармонь пела, Анна сидела и зачарованно слушала: вот оно, счастье, вот награда за все страдания и муки, которые она стерпела в яме... Но тут зашумели, заговорили молодые голоса, подняли её Алёшу и увели на «пятачок», где в праздники веселилась молодёжь.

В сентябре район был освобожден от врага. Алёшу сразу же призвали в армию, хотя он был белобилетником из-за травмированной руки. Анюта вышла из ямы. Худющая, бледная, она едва передвигала опухшие ноги. Красные глаза слезились. Страшась своего вида, она поначалу не выходила на люди. Но молодость и любовь победили: Анюта вновь расцвела.

Алёша прошёл путь до Берлина, был ранен и награждён за боевые заслуги орденом. Анна чуть не каждую неделю получала нежные письма. Время не размыло их любовь, не ослабило, а только сделало её спокойнее и сильнее.

Тридцать счастливых лет прожили они в любви и согласии... Потом Алёши не стало. Теперь жила она письмами детей и воспоминаниями. Он всегда был с ней в мыслях и сердце. Вспоминала. Слёз не было, только глухая тоска в груди и тяжесть в висках.

Кто-то постучал в дверь. Анна поднялась. Надо жить дальше…


ДВАЖДЫ ПОХОРОНЕН

Ванечка вырос в семье Каина. Это проклятое слово «каин» неизвестно откуда и когда заклеймило род Вани. Возможно, явилось оно из тёмных глубин веков, и прародителями его были далёкие предки, проклятые небом.

Изба Каина граничила с сельским кладбищем. Ваня  был поздним и единственным ребёнком у пожилых родителей. Скромный, застенчивый, большеглазый Ванечка был любимцем односельчан. Ещё в отрочестве заговорила в нём страстная тяга к музыке. Родители купили ему простенькую гармонь, и Ванечка часами не мог от неё оторваться.  Вскоре мальчик-самоучка так заиграл, что удивил не только родителей, но и всю деревню. Родители, с трудом собрав деньги, купили Ване гармонь высшего класса – в деревне её называли полубаяном.

После школы закончив профучилище, работал в Унече. Но каждый выходной и праздник брал он гармонь, выходил на улицу и играл.
 
Боже мой! Что это была за музыка! Неземные мелодии взлетали из-под талантливых пальчиков Вани: то взметнувшись вверх, лились, ликовали мажорные голоса и будили, призывно манили человека в мир счастья и безбедной жизни; то вдруг, уйдя в другую тональность, плыла на полутонах мягкая, лиричная импровизация. Плакали звуки-голоса, тихо вздыхали басы. И снова мажор, торжествующий, звонкий, радостный – полёт души Вани. Это был дар свыше. Искусно извлечённые, изумительные переборы уносились в ночь – и гомонящая ночь затаила дыханье. Перед талантом склоняли головы  деревья, цветы и травы. И умолкали птицы, и всё живое вокруг замирало в благоговении.

Люди выходили во дворы и восторженно шептали: «Вот играет сын Каина – мёртвого поднимет». Мёртвых не поднимал, но старые, немощные выползали на улицу, больные открывали окна, капризные дети в колыбелях умолкали. И всё это застывало, боясь разрушить гармонию великого таланта и души. Ванечка играл…

Война...  Он ушёл на фронт. Два года родители тщетно ждали весточки от сына. Да откуда ей было прийти? Село было занято немцами. В сентябре 43-го прилетели первые ласточки – треугольнички с фронта. От Вани весточки не было… Каждый день выходили родители навстречу почтальону. Видя их отчаяние, она говорила: «Успокойтесь, напишет вам Ваня, скоро напишет». И вот он, страшный конверт со словами: «Ваш сын геройски погиб в боях за Сталинград». Поседели старики в одночасье, стали час-то побаливать и похоронили Ванечку в своих душах. Но боль не отступала, так и жили с ней, горевали.

Но страшное проклятие снова повисло над избой Каина. Через год пришёл другой конверт с размытой, неразборчивой печатью. Незнакомый человек писал, что их сын жив, но из-за некоторых обстоятельств пока не может им написать, что скоро, вот-вот вернётся к ним, ждите.

Велика была радость воскресших родителей Вани. Но проходили дни, недели, месяцы, Ваня не писал, не приезжал. В каждодневном ожидании прошёл ещё год. Бедные старики с тем письмом отправились в военкомат. Военком, рассмотрев каракули, взглянув на конверт с размазанной печатью, всё понял: то была чья-то злая шутка. Кто-то, по-видимому из местных, смастерил подобье печати, нацарапал письмо и опустил его в почтовый ящик.

Старики плакали. А когда настал вечер, отправились на облюбованное место кладбища, где должны были их после смерти похоронить соседи. Долго лежали они на траве, молили Бога взять их поскорее. Зашумели деревья в тревоге и тут же умолкли, и поникли травы, и утихли птицы. Чёрная печаль окутала землю…

Вдруг налетели тучи, потухла луна, и померкли звёзды; небо разверзлось, ударил гром, и водяная стена рухнула наземь… Задрожала земля, застонала, заплакали деревья и травы, онемело чёрное вороньё, и люди застыли в скорбном молчании. Несчастные старики рыдали, их слёзы смешивались с потоками дождя и неслись в реки, большие и малые. Возможно, влились они в Волгу и омыли косточки Ванечки.

Так во второй раз был похоронен воин и талантливый музыкант.

А на соседней улице у калитки под проливным дождём стояла девушка с прекрасным русским лицом, тронутым двумя скорбными морщинками, в ясных глазах её – печаль. Горькие слёзы невесты катились по бледным щекам, горячие губы шептали только два слова: «Ваня, Ванечка».

Крик её души – отчаянное «Ваня, Ванечка!» – рванулся и вознёсся в небесные дали навстречу душе Ванечки.


КРЁСТНАЯ

Евдокия Герасимовна, по-уличному Дуня Змитрокова, крестила моих троих братьев Валерия, Шурика и Вову. И в один день. Дело в том, что до войны окрестить детей было практически невозможно: у власти стояли «антихристы», порушившие храмы и сославшие священников на Соловки.

Порушили они и лучшие человеческие традиции: крещение, венчание, исповеди, литургии по умершим. Опустошив души людей, они предложили взамен разгул безнравственности.

Церковь в Пятовске была уничтожена ещё до войны, и братьев крестил яньковский поп Жёлудь у себя на дому в 46-м году. Евдокия Герасимовна стала их крёстной матерью.

Почему наши родители выбрали именно её?

Красавица Евдокия Герасимовна слыла женщиной с безупречной репутацией: душевная, всеми уважаемая, порядочная, честная.  До войны, в 10 лет, я уже могла рассмотреть её редкую красоту. Через годы, посмотрев фильм «Тихий Дон», я была потрясена сходством нашей Дуни с известной красавицей Элиной Быстрицкой, сыгравшей Аксинью. Та же стать, овал лица, жгучие, чёрные глаза, небольшой прямой нос, смоляные волосы. А у нашей «Аксиньи» глаза излучали свет, на щеках играли ямочки.

Аксинья, вот она, шолоховская Аксинья! И судьбы у них похожие – сложные, трудные, трагические. Но, конечно, во многом они разные.

Домик Евдокии Герасимовны стоял в центре села; состоял он из двух небольших половин. В отличие от других крестьянских изб, был ухожен, сверкал чистотой и порядком снаружи и внутри.

Она была замужем за Лякуном Василием Сергеевичем, у них до войны родилось двое детей. В семье жила и мать мужа.

Дунечка умела подчеркнуть свою красоту вкусом и чистоплотностью. Деревенские женщины одевались бедно и, главное, неряшливо, но Дуня была другой. На ней всегда была выстиранная и отутюженная пара – юбка и кофта одного цвета, белоснежный платочек на тяжёлом узле волос, чистые чуни – самовязаные тапочки – и белый фартук. Белое и чёрное в сочетании с её прекрасным, тронутым лёгким румянцем лицом, являли отличную гармонию.

Я помню момент, когда молодая Дуняша поехала в Стародуб на суд. Её муж Василий так загулял с распутной неприглядной односельчанкой Машкой, что соседи, узнав об этой позорной связи, пришли в ужас. Муж Машки, Жорж, был в армии. Машка родила от Василия девочку и подала в суд на него на алименты.

И вот суд!

Улыбающаяся черноглазая красавица Дуняша в голубой паре, с модной стрижкой 30-х годов, без платка, сидит на телеге рядом с мужем, сильным, рослым, привлекательным. Они едут в Стародуб на суд. У них – мир.

Любила Дуня своего мужа. Мудрая женщина простила его. Люди, пришедшие в зал суда за сенсацией, метали косые взгляды в сторону «страшненькой» распутницы и Василия и открыто восхищались красотой Евдокии.

Нужны были свидетели, подтверждающие связь Василия с Машкой, чтобы суд мог присудить выплату алиментов. Такая нашлась… Да и Василий не отказывался. Что было на душе Евдокии, никто не знал, но не было упрёков, слёз, истерики.

Жизнь продолжалась.

Война. Василий ушёл на фронт. Дети были ещё совсем маленькими, свекровь постарела, и Дуня одна работала на земле. Ждала, как все конца войны и возвращения мужа.

И вот пришла весть: Василий жив и находится в Рославльском лагере для военнопленных. Знали, что пленных отпускают из лагеря, если за ним приезжали родители или жёны. И Дуня запрягла лошадь и поехала в Рославль, за три сотни километров от родной деревни. Но опоздала, Василия уже не было в живых. Мужественная женщина перенесла и эту боль, плача в подушку по ночам.

Дети подросли и покинули родной дом в поисках лучшей доли, а Евдокия Герасимовна, похоронив свекровь, ещё долгие годы жила в деревне. Потом её взяли к себе дети. В один из приездов её пришла она к нам в дом по приглашению крестников. Ребята ей что-то подарили на память и сфотографировали. На фотографии она уже далеко не молода, но всё ещё обаятельна.

Вот такая крёстная была у моих братьев.


СУДЬБЫ ЛЮДСКИЕ

МАРИЯ ОГИНСКАЯ

«У церкви стояла карета… Горели венчальные свечи», невеста в белоснежных кружевах и бравый жених с мольбой и надеждой смотрели на распятье. Богатой свадьбы не ожидалось: родители невесты считали брак неравным.

Мария Огинская была дворянской крови. Её родители имели собственный хутор на границе России с Украиной. Жених же был из мещанской среды. Но несмотря на смутное время 1917 года и сопротивление родителей Маши, они обвенчались. Свадьба была скромной и отдавала печалью.

Молодая гимназистка Машенька Огинская познакомилась с Георгием Рукомичёвым в гимназии в городе Стародубе. Большеглазая, тоненькая, стройная, с хорошими манерами, не могла не произвести впечатления на гимназиста Рукомичёва. Георгий же покорил её статью и умом.

В 1918 году в семье молодых Рукомичёвых родилась дочь Ираида. Но гражданская война прервала счастье молодых, призвала и закружила мужа Машеньки. Георгий Рукомичёв, ставший офицером царской армии, воевал в рядах белогвардейцев, потом перекинулся на сторону красных, и снова – к белым, словом, метался, повторяя судьбу шолоховского Григория Мелихова. Наконец, принял сторону красных.

В 1920 году вырвался Георгий из войны и приехал в Стародуб увидеть жену и дочь, и снова уехал. В 21-м родился у них сын Апполон. Роды были тяжёлыми, сложными, началась родовая горячка. Мария Огинская – Рукомичёва умирала. Ире было три года, Апполону – три дня.

Сёстры Рукомичёвы, увидев, что невестка «отходит», запричитали, закричали и принесли в спальню детей попрощаться с матерью. Маленькая Ирочка пронзительно завизжала, мальчик заплакал. Молодая женщина, бледная, как полотно, почти не дышала. Но душераздирающие крики вернули ей сознание, и она открыла глаза... Женщина  страдала ещё сутки.

Машеньки не стало. Георгий Рукомичёв приехал не сразу: опоздала весть о смерти жены. Пожил несколько дней, погоревал и уехал; детей поручил воспитывать незамужней сестре Наталье.

Долго занимался НКВД прошлым Георгия Александровича Рукомичёва. Но как-то он выкарабкался, однако на родину не вернулся, боясь новых преследований.

ИРАИДА ЕГОРОВНА

Дети росли в мещанской семье. Когда Ира окончила семь классов, отец взял её к себе в Батуми, где он работал главным агрономом в пригородном совхозе «Южные культуры». Дочь окончила педучилище, но на юге не прижилась и вернулась в Стародуб. Тут была семья, в которой она выросла, был и мальчик Женя, её первая любовь.

Они встретились – Женька голову потерял при виде повзрослевшей Ирочки. Она пленяла стройностью своей мамы Машеньки Огинской, фигуркой и приятными чертами лица. И она поняла, что ей никто на свете не нужен, кроме Жени. Прошло лето чистейшей божественной любви.

Родители Жени, узнав о намерении сына жениться на Ире Рукомичёвой, воспротивились: она же сирота, бесприданница. И дошли до Иры злые выпады родителей Жени. Поднялась гордость: заговорила польская кровь. «Нет, – сказала жениху. – Нет!» И не стала говорить о причине, Женька терялся в догадках, но невеста твердила одно «Нет!» И ушла. Всю ночь проплакала, а на утро уехала из Стародуба в соседний Погарский район, устроилась на работу в школе в с. Вадьковка. Она знала, что пошла наперекор судьбе, но по-другому поступить не смогла. Глубоко спрятала своё горе и слёзы. Вскоре вышла замуж за директора этой школы Крюкова Я. С. Было всё: его авторитет, положение, недурная внешность, его любовь – всё, кроме её любви к мужу. Думала клин выбить клином – не вышло. Не могла забыть Женьку. Пройдут годы, вся жизнь, а Женя будет единственным любимым на земле мужчиной.
 
В 39-м году в семье Крюковых родилась дочь Светлана. А в 41-м Яков Сергеевич ушёл на фронт. Немцы оккупировали Брянщину, школу закрыли, и Ираида Егоровна жила теперь у родителей мужа.

После освобождения Брянщины от немцев приехал в краткосрочный отпуск Яков. Рассказал, что был он ранен, лежал долго в госпитале, его комиссовали, и теперь он служит в органах внутренних дел в Грозном. Был в отпуске одну неделю. А через месяц вызвали Ираиду Егоровну Крюкову в КГБ по делу её дворянских корней и прошлого её отца, Рукомичёва Е. А. Следователь объяснил, что должен срочно ответить на запрос Грозненского КГБ, и начал допрашивать: где она жила при оккупации, чем занималась, кто были её предки Огинские и где отец, бывший белогвардеец?

«Вашему бывшему мужу Крюкову Я. С. нужна незапятнанная репутация и развод от Вас», – пояснил он. Услышав фразу «бывшему мужу», молодая женщина потеряла сознание. Когда очнулась, следователь ей мягко объяснил, что Крюков Я. С. живет в Грозном в гражданском браке с женщиной на двенадцать лет старше… Ираида Егоровна вышла из кабинета и побрела в свою Вадьковку…

Так вот что уготовила ей судьба! Малодушного, жалкого труса, подленького человека. Предал он и её, и дочь, и родителей. В отпуск приезжал, метался между семьёй и карьерой, победила карьера.

Стоял январь. Зима диктовала свои права и грозно утверждалась на земле. Шёл мягкий снег, ветер подхватывал пушистые хлопья, кружил и бросал их. Бросал в лицо женщине. Она шла медленно, бездумно, словно робот. А ветер плакал, выл, бил в грудь, распахивал полы старенького пальто, слепил глаза. Холодные комья падали на мокрое от слёз лицо. Она устала. Увидев в стороне копну, подошла к ней и рухнула. А снег всё падал и падал, укутывал её руки, ноги, голову. Ей стало тепло, хорошо, захотелось спать. Веки отяжелели и закрылись глаза. Ещё миг – и она уснула бы навсегда, как вдруг так завыло, рвануло и ударило о землю, что Ира вздрогнула, открыла глаза и увидела рядом с собой сорванную диким порывом ветра половину копны. То был последний выдох стихии. Сон мгновенно пропал, женщина поняла, что ей ещё не суждено умереть.
 
Стало тихо-тихо. Небо прояснилось, потянуло холодом, бесшумно подкрался мороз и заледенил её щёки.

Домой пришла в сумерках, рассказала старикам об их сыне всю правду. Бедные родители расплакались и стали уговаривать невестку ехать в Грозный, а чтобы купить билет на дорогу, пообещали продать корову. Она должна вернуть себе мужа, а им – сына.

Но Ираида не поехала: мешали острая боль и обида.

Всю ночь тихо плакала, прижимая к сердцу свою девочку. Вспомнилась первая любовь, последняя встреча в один из приездов в Стародуб, встреча с Женей, его уговоры и мольба оставить мужа. От сиюминутного счастья вспыхнуло, задрожало сердце, горячий ком сдавил горло, закружилась голова. Но она вновь встала поперёк судьбы, не смогла уйти: дочери нужен родной отец. Но самым ужасным из всех страданий было воспоминание о проведённой с Яковом неделе его отпуска. Она была с ним все ночи, теперь именно это вызывало у гордой «полячки» чувства горечи, брезгливости и омерзения.

Если бы знала тогда, что он такое ничтожество! Если бы знала! И она задыхалась от слёз.

***

Из Вадьковки уехала. Двадцать пять лет работала в Стародубском районе заведующей Межениковской начальной школы.

Она никогда и никому не рассказывала о своей судьбе, никогда не просила у Якова помощи. Однако Яков иногда присылал деньги и подарки для дочери. Но Ираида Егоровна тут же, с почты, отсылала подачки по обратному адресу.

Трудно ей было, одинокой, жить, но не просила она помощи и у отца.

Прекрасный человек, она никогда не обижала людей ни словом, ни делом, но обиды от других переносила тяжело.

А как работала!

Ученики, послевоенные переростки, безотцовщина, на первых порах вздумали куражиться над молодой учительницей и пытались срывать уроки. Но Ираида Егоровна их быстро укротила, да так, что в её отсутствие (болезнь, совещание в городе и т. д.) сидели они как мышки все четыре урока и самостоятельно занимались. И ни звука, ни шороха. Если кто-то пытался нарушить порядок, то на следующий день учительница поднимала весь класс после уроков, выстраивала по стойке «смирно» и простаивала вместе с ними  в таком положении два часа. Так же поступала она и с не выполнившими домашнее задание.

Ирочку уважали дети и родители: была и другая сторона медали – Ираида Егоровна находила «ключик» к душе любого ребёнка, принимала участие в их жизни, помогала родителям в воспитании, как могла. Выпускники её класса приходили в семилетнюю школу с хорошими знаниями.

А как она играла на любительской сельской сцене! Диапазон ролей был широк и разнообразен. Вот играет она председателя колхоза из «Калиновой рощи» Корнейчука, здорово играет, и зал ей бурно аплодирует. В «Грозе» Островского – Кабаниху. Успех, аплодисменты.

Работа, сцена, дочь Светлана – это её жизнь.

И снова чёрная полоса судьбы придавила невинную душу. В 50-е года вновь начался разгул «чёрного ворона»: людей хватали и сажали в тюрьмы за килограмм зерна, унесённого с поля, за невинную шутку, анекдот, а больше всего по доносам, причём анонимным. Пришли повестки из органов и Ираиде Егоровне.

Снова допросы, дознания, опять ворошили её дворянское происхождение и прошлое её отца. Искали «врагов народа».

До того довели женщину, что заболела она странной болезнью: потеряла аппетит, резко похудела, глаза ввалились, работать не могла. Врачи разводили руками, а болезнь прогрессировала: пища едва проходила через пищевод, а вскоре и вовсе перестала. Только вода с болью, булькая, медленно пробивалась. …Смерть кружилась над её постелью.

На эту беду зашла цыганка и предложила погадать, больная упорно отказывалась, не веря в эти бредни. Цыганка настояла и посоветовала обратиться «к светлой женщине в юго-западной стороне», заявив, что только она может помочь. Ираида Егоровна ухватилась за этот совет, как утопающий за соломинку, пошла к женщине (она многих лечила), её звали Марфа Петровна. Она  «посмотрела» Ираиду Егоровну – утром больная без труда пила воду. Еще раз «посмотрела» – больная воскресла: пища шла свободно.

Теперь она выведет дочь в люди! Светочка была для неё светом, смыслом жизни. Дочь, окончив среднюю школу, поступила в Московский технологический институт, вышла замуж за москвича и сегодня живёт в Зеленограде. Она унаследовала от матери доброе сердце, отзывчивость характера на беды людские, скромность  и величайшее качество из всех – совесть. Светочка в свои семнадцать лет крестила с моим братом Валерием нашего сына Юрия. Когда мать вышла на пенсию, Светлана Яковлевна взяла её в свою семью. Ираида Егоровна прожила в семье дочери 30 лет, живёт и сейчас. Замечательные люди, Светлана и её муж Вячеслав, окружили женщину теплом и заботой.

Дочери Светланы Яковлевны получили высшее образование, обе вышли замуж, любят и почитают родителей и бабушку.

Ираида Егоровна больше не выходила замуж, ей делали предложения парни, пришедшие с войны. Но она не могла делить любовь между своей кровиночкой – дочерью и чужим «дядей».

Отец Рукомичёв Е. А. никогда и ничем не напоминал дочери о себе. Только года за три до смерти вспомнил о ней и приехал в Меженики. Ему было 67 лет.

Добрейшая душа, Ираида Егоровна, по такому исключительному случаю собрала коллег и пригласила и нас, меня и Василия Васильевича. Было шумно и весело: мы все были тогда ещё молоды. Егор Александрович растрогался и сказал мне: «Вы похожи на мою жену Машеньку», – и заплакал. Официально он больше не женился: жил всегда «в подвешенном состоянии» – бывший белый офицер никогда не знал, что с ним будет завтра.

Заболев неизлечимой болезнью, он приехал снова к дочери. Она, забытая им на долгие годы, всё ему простила, уложила в белоснежную постель, досмотрела и достойно его похоронила в Стародубе за фамильной оградой.

Такова вот сложная судьба моей дорогой подруги Ираиды Егоровны.
 
***
Женя долго не женился, женившись, вскоре разошёлся с женой. Приезжая в Стародуб, он всегда искал встречи с Ирочкой, но она избегала его, как только могла.

Сын Рукомичёвых, Апполон, полковник в отставке, жил в Москве и умер в 90-х годах…



МАТУШКА МАРИЯ

В пятьдесят лет Мария осталась вдовой. Дети выросли и уехали в большие города. Друзья рассеялись по России, и осталась она в круглом одиночестве.
 
Поначалу каждое лето навещали её сыновья, да вскоре обзавелись они семьями, и захватили их свои заботы – хлопоты.  По приглашению ездила она раза два к ним в город, вот только не знала, куда девать себя там: то тряпку положит не туда, то фужер поставит не на ту полку, то сядет не там. Благодарила за гостеприимство и «летела» в свой родной угол. А дети всё реже приезжали в родительский дом к стареющей матери.
 
***
Позвольте сделать несколько замечаний.

…Всем известно, как боготворят матери своих детей: ласкают, ублажают, радуются. Дети – их смысл жизни, счастье; и они верят, что этому счастью не будет конца. Но жизнь быстротечна.

Дети вырастают и покидают родной дом. Женятся, выходят замуж, с годами уходит их нежность, внимание и забота о родителях. Невестки называют по имени-отчеству или никак, зятья – «тёщами», а сыновья только в отсутствии жён – мамами. А если отважится кто из них мать назвать мамочкой, то надолго запомнит, как ласкать мать. Жёнушка при каждой небольшой размолвке будет тыкать ему «мамочкой»: вот «мамочка» твоя идёт, твоя «мамочка» больно умная, иди у «мамочки» спроси... А уж как родится у них ребёнок, так оба станут называть мать бабушкой и напрочь забудут тёплое слово.

Однажды умная, образованная подруга моя удостоила своим визитом престарелых родителей мужа. Единственный их сыночек, красавец, интеллигент, порядочный человек, обратился к матери «мамочка», супруга так ущипнула его, что он подскочил, ойкнул, а она ему язвительно: «Это тебе за «мамочку». И хороший сын, добропорядочный муж, проглотил это оскорбление. В беседе с приятельницей я узнала от неё «эту историю», мне стало как-то горько, больно – мы продолжали с ней встречаться в дни отпусков, но душа моя к ней больше не лежала.

Как-то пожилая опытная мать вздумала дать дельный совет приехавшим к ней детям: тут невестка так взвилась коршуном, что бедная женщина что-то робко пролепетала, склонила голову и замолчала. Добрые советы воспринимают настолько ревниво, что они рассматриваются в лучшем случае как детский лепет, в худшем – как лай неумной дворняжки. Тут и доводы пойдут супротив, и усмешки, и повышенный тон. Знай своё место, динозавр!

Эти летом проходила я по улице родного села. На лавочке сидела женщина, моя старинная приятельница, и плакала. Что случилось?

Приехали к  ним из столицы сын с молодой женой. Поднялась мать пораньше, наварила, напекла, нажарила: радовалась мать, что сыночек приехал с женой, красивой такой. Сыночек у них с высшим образованием, умён, мягок, добр. Сели гости за стол, а мать всё кругами ходит, подкладывает что повкуснее, радуется. Да вот дёрнуло старую за язык раза два сказать сыну: «Сыночек, съешь ещё, съешь вот это». Невестка швырнула вилку, выскочила из-за стола и убежала во двор. Вначале никто не понял, что случилось. Мало ли… Время шло, а невестка не появлялась. Муж пошёл искать – её нигде не было. Заволновался, засуетился отец-старик, её искали-звали – она не отзывалась. Только к обеду спустилась с сеновала, злая, надутая и такая чужая: свекровь обошла её своим вниманием.

Моя добрая приятельница плакала…

А как покарала судьба мою коллегу, замечательного педагога, хорошего человека! В двадцать пять осталась она без мужа, убили его на войне. Всю жизнь добрейшая женщина отдала работе и своим детям. Растила, учила их, поднимала. Пришла старость, болезни, немощь. Врачи города направили её в деревенскую больницу, как больную, «не подлежащую уже ремонту». Изредка навещали её добрые люди. Сын давно замолчал, только и была надежда – дочь. Но мать не хотела её тревожить: у неё своя жизнь, она занята и т.д. Когда ей стало совсем худо, отправили соседи дочери телеграмму. Дочь приехала и представилась врачу соседкой. Посидела «соседка» у постели мамы и строго наказала ей не говорить никому, что она её дочь. А за матерью нужен был круглосуточный уход. И осталась бедная женщина умирать в одиночестве. Так никто из детей не взял её руку в свою, не поцеловал перед смертью, не сказал тёплого слова и не подал глоток воды. По телеграмме о смерти приехала только дочь, в один день (договорено было заранее) продала домик; на поминки, устроенные соседями, не осталась. Не сказав никому «спасибо», уехала.

Сколько ещё подобного, нечеловеческого вокруг нас! Дети кроют матом старых родителей, бьют, даже убивают за припрятанные копейки.

Этим летом одной старой матери в нашем городе жить стало невмоготу, и она решила написать об этом сыну. Прочитав письмо, невестка ответила: «Не нужна мне её пенсия, жильё и она». Правда, есть и достойные примеры, когда дети берут родителей, досматривают, пусть без тепла и ласки, но исполняют свой долг и достойно их хоронят… Но такие случаи редки.
 
***
Наша Мария, матерь человеческая, с которой начался этот рассказ,  старела, слабела, бедствовала. В последний приезд сыновья заговорили о переезде к ним. Говорили об этом как-то боком, вскользь, и закончился разговор ничем: квартиры у них двухкомнатные, у каждого дети, нет комнаты для неё, матери. Вот построят дачи, тогда и заберут, и будет она жить-красоваться за городом.

С той поры прошло два года; сыновья не писали и не приезжали. А мать старилась и становилась всё беспомощнее. Почтальон посоветовала Марии определиться в Дом для престарелых:

 –  Только нужен отказ от Вас Ваших детей в письменном виде.
 –  В Дом престарелых? При живых деточках, кровиночках моих? Пока нет. Подумаю, – заплакала.

Прошли ещё месяцы, сыновья молчали, и Мария согласилась. Почтальон написала письма её сыновьям с просьбой – дать «отказ» от матери. Ответа не было. Как ей доживать? Наступали холода, некому принести воду, сходить в село за 3 километра за хлебом, заготовить топливо. И задумалась Мария, загоревала. В деревне осталось семь домов: одни уехали к детям и там быстренько умерли, другие – лежат на сельском кладбище, остальные тоже старики. Думала, страдала, но Бога не гневила – не роптала.

Была у неё когда-то жизнь: вышла замуж за бравого бывшего танкиста, хорошего человека, была работа, родились дети. Разве это не счастье? Как же нежила, оберегала, лелеяла она сыночков! Когда болели, губами липла к их лбам, лечила болезни травами, заговорами, становилась перед иконой Целителя Пантелеймона и слёзно просила пронести беду, исцелить её детей.

Находила Мария счастье и в помощи людям. Шли к ней из всей округи, звали, просили помочь. И она шла и лечила, лечила по-божески, по-христиански, не беря с них ни копейки. Однажды прибежали ночью родители соседского мальчика (это он бросил камень ей в окно), и умоляли помочь сыну: задыхался он, рвал на себе рубашку, посинел. И Мария пошла: долго гладила мальчика по рукам, голове, груди, громко читала молитвы и просила со слезами Пресвятую Деву Марию, умоляла помочь болящему. Выбилась из сил, села, а мальчишка затих, стал ровно дышать, уснул – выздоровел человек.

Несла она людям светлую энергию и отдавала им своё горячее доброе сердце. И нарекли её люди Матерью Человеческой.

…Теперь лежала она без воды и хлеба в холодной избе. Ноябрьская ночь выла, ломилась в дверь, билась в худые стены избы, рвала старую крышу и швыряла комьями листьев и грязи в окна. Силы покидали её с каждым днём, лежала она без мыслей и чувств, одного хотела – смерти.
 
Однажды она поднялась, одела свою на смерть приготовленную одежду: белую рубашку, сарафан, новый платочек, чулки. Всунула ноги в старые калоши, взяла узелок с деньжатами, запихнула его куда-то под кофточку, перекрестилась перед иконой и вышла в ночь. До поезда было километра три. Небо помутнело, хлопья снега кидались на ещё не замёрзшую землю. На полпути она вдруг почувствовала смертельную усталость: в ушах било, шумело, голова кружилась, жало за грудиной. Она присела на пенёк на обочине дороги. Совсем недалеко взвизгнул паровоз, гулко загрохотали вагоны. И стало тихо-тихо. Её окутала мерзкая гробовая тишина. С трудом поднялась и побрела к воде. Река, предчувствуя, как скоро зима придавит её тело, билась о берега и, пожирая хлопья снега, грозно катила тёмные волны.

Мать шагнула в леденящую воду и  пошла навстречу вздыбленной набегающей волне. Та ударила её в грудь, закружила, завертела лёгкое тело исхудавшей женщины и бросила его в ненасытную утробу реки. И на небе стало меньше одной звёздочкой.

Вскоре почтальон принесла Марии пенсию, но не нашла её в доме. Стала спрашивать людей: не видал ли кто Марию? Её никто не видел. Тогда почтальон оповестила сельскую администрацию, те подняли на ноги милицию. Искала по всей округе: на дорогах, в стогах и копнах. Женщины нигде не было – пропала…

По телеграмме приехали сыновья, поднялись по разваленному крыльцу в холодную родительскую избу, поставили на стол «белую» и… напились. Младший Ванечка вдруг заговорил: «Как всё ничтожно и мелко в сравнении с потерей родного человека. Прости меня, мамочка, подкаблучника. Прости, родная». И трезво заплакал.

Тело прибило к берегу ранней весной, и в нём люди опознали Марию.


ЗОВ РОДИНЫ

Россия, нищая Россия,
Мне избы серые твои,
Твои мне песни ветровые,
Как слёзы первые любви.
                А. Блок

Ей казалось, что поезд идёт слишком медленно. В ту ночь она не могла уснуть ни на одну минуту. Когда же, наконец, будет граница? А поезд всё грохотал, качался, то и дело медленно и подолгу плыл, явно не спеша на встречу с её родной землёй. Стук колёс напоминал Катерине перестрелку, а буханье вагонов – разрывы бомб. Что ей, этой бездушной машине, до её нетерпения, ожиданий, спешки?

И захватили Катерину воспоминания. Родилась она и выросла в городе Р., что на Смоленщине. Там окончила 9 классов. Война. И вот угон гитлеровцами молодёжи в Германию. Попала она на военный завод. Плохое питание и тяжёлая работа уносили с каждым днём силы Катерины и её товарищей по несчастью. Долго готовили они побег, решились однажды, убежали. Бежали по ночам, днём прятались в лесу или полях. Но полицейские ищейки нагнали их на третий день. И бросили их в концлагерь. Здесь умирали каждый день: хворых добивали, пристреливали, зверски издевались… Иногда лагерь посещали чины высших рангов, играя роль контролёров-праведников. Однажды один из них, немецкий офицер, остановил внимательный взгляд на Катерине. Бледная, исхудавшая девушка всё ещё была красавицей. Замечательная стать, стройность, юность русского лица божественной красоты тронули его сердце. И зачастил офицер в лагерь. Каждый раз с обожанием смотрел на русскую пленную, понимал, красавица ни в чём не виновата. Проклятая война… И уже не мог жить, не увидев её. В одно из таких посещений он подошёл к Катерине и прошептал: «Hitler kaput. Ich will nicht toten. Liebe Ket, ich liebe dich». (Гитлер капут. Я не хочу убивать. Милая Кет, я люблю тебя.) А Катерина таяла, не могла больше работать: её подталкивал конвоир, бил по спине и ногам дубинкой. Смерть кружилась над ней. Офицер чудом до-бился освобождения Катерины из лагеря, взял её в свой дом и вскоре на ней женился.

Немецкий офицер был человеком с хорошими манерами, незаурядной внешностью и замечательным чутким мужем. Она впервые полюбила горячо и безотчётно.

Вскоре наши войска освободили Германию от фашистского ига. Но Катерина долгое время не могла послать на родину весточку, а тем более навестить родных. Сложное было время, её там, в России, не поняли бы.

Родилось двое сыновей. Дети говорили на немецком и ломаном русском. Шли годы… В хрущёвскую «оттепель», в 60-х годах, выдали ей, наконец, гостевую визу в Россию.

Границу пересекли ночью, а перед рассветом поезд «Берлин – Москва» остановился на одной из небольших станций. Катерина бросилась к двери тамбура.

Родина! Дорогая земля! Скатилась по крутой насыпи на родимую землю, гладила, целовала её, плакала. Поднялась в вагон. Окно вагона было открыто. Начиналась летняя гроза. Пузыристый дождь плясал по земле. Длинные молнии втыкались в крыши вагонов, дождь лупил по стёклам, и они плакали. Гроза взволновала Катерину, сердце встрепенулось, радуясь предстоящей встрече с близким и дорогим. Она всё тянулась к окну, вглядываясь в среднерусские деревеньки с серыми крышами и деревянной городьбой из частокола. На полях работали машины и сновали люди: на родной земле шёл их вечный труд.

До родного города ехать оставалось несколько часов. Вот она, её малая родина, любимый, уютный городок. Заволновалось, застучало сердце, торопливо, почти бегом, ринулась, расталкивая толпу, на свою улицу. Вот она, дорогая, полузабытая и очень родная. Здесь было всё почти так же. Только одни домишки скособочились, а рядом выросли другие, сверкающие свежими красками и новыми шиферными крышами. Она здоровалась со встречными, но старухи не узнавали её, а молодые и вовсе не обращали на неё внимания. Сверстников не видно было: вероятно, они рассеялись по России.

Её калитка. Забухало  в груди, потемнело в глазах. Постучала – на пороге стояла мама. «Мама, мамочка!» Как же ты постарела за двадцать лет! Ни былой стати, ни яркого блеска в умных глазах, лицо потемнело, плечики усохли, сузились. Мать припала к груди дочери, заплакала.

Узнала Катерина, что умер отец и её младшая сестра, старшая была замужем и жила на соседней улице. Долго рассказывала гостья о превратностях своей судьбы. Всех поразил её рассказ о том, как живут в Германии. Удивлялись. А Катерина говорила о чистоте немецких городов и сёл, о высоком уровне культуры и обустроенности быта в немецких домах. Рассказала и о стиральной чудо-машине, автомате. Гости верили и не верили.

Потом было кладбище. Никого не взяла с собой, пошла одна. У околицы сорвала пылающие гроздья рябины, любимые отцом. На погосте стояла просторная пугающая тишина. Сердце упало, прислушалась: в небе – лёгкий перезвон жаворонков и трели иволги. Глаза наполнились слезами. Бросилась к родным могилам, горе распластало её тело на прохладной земле; обнимала могилы и, горько причитая, целовала кресты. Потом долго сидела у дорогих холмиков. «Вы уж не обижайтесь, родные мои, что не проводила я вас в последний путь. Круто распорядилась война моей судьбой. Папочка, вот рябины тебе принесла, родненький. Ты так её любил». Катерина задрожала, и никто не видел, как снова упала она на могилу отца и всё говорила, говорила о своей жизни, о тоске по родине, плакала. Над кладбищем пронеслась шумная стая галок, потемнело небо: «Милые, светлые мои, прощайте». Горе сжало сердце, заслонило солнце; не было ни мужа, ни сыновей, была лишь она одна и… печаль.

Дни проходили в общении со знакомыми и оставшимися в живых родственниками.

Вспомнила Катерина о реке, и захотелось ей совсем одной увидеть её, реку довоенных лет. Шла туда ранним утром. Заливные берега заросли высокими, густыми травами. Мелкая алмазная роса обжигала ноги, впиваясь сотнями колючек – капелек. Ею овладело странное желание: снять с себя одежду и упасть в росяные травы. Роса леденила её тело, жгла. Она попыталась встать, но неуловимый, свежий запах трав не отпускал её. И Катерина радовалась жизни. Поднялась. Тело стало упругим и лёгким. Она побежала к воде. Река дымилась в тумане. Быстро вошла она в холодную воду и поплыла. Звенящая, сильная волна подхватила её и понесла по течению. Но Катерина энергично заработала всем телом, пересекла волну и стремительно поплыла к противоположному берегу. Леденящая вода отступила, и она почувствовала, как благостное тепло разливается по всему телу. Долго плавала, ныряла.

Вода, небо, солнце родины ласкали и согревали её исстрадавшееся сердце. И оно от счастья прыгало и пело. Родина…

Там, на Западе, солнце жарче и щедрее, небо ярче и голубее, двухэтажный особняк, надёжный любящий муж, сыновья... Здесь – извечная русская необустроенность и бедность…

Гостевая виза подошла к концу. Сердце Катерины разрывалось, раздваивалось, металось между благополучным Западом и Родиной. С тяжёлой душой оставляла она всё с детства знакомое, что с сердцем навеки срослось. Знала, что до конца дней своих оставляла она часть души своей на родной земле. Русская Кэт плакала.


ВАСИЛЬКОВОЕ ПОЛЕ

Васильковое поле лежало за крошечным посёлком Мазовка, отделяющем Унечский район от Стародубского. Девочка быстро пробегала это удивительно патриархальное селеньице из пяти изб.

Здесь, на Унечской земле, всё было другим: избы с маленькими дореволюционными окошечками, женщины, одетые по-старинному, в чепцах и сарафанах древнего кроя. Говор здешний тоже отличался от стародубского.

Она бежала на свою маленькую, горячо любимую родину, в село Брян-Кустичи. И казалось ей, что она никогда не видела таких удивительных просторов, напоённых благоуханьем цветущих полей и лугов. Всё мне, девочке, было мило здесь и дорого. Я бежала, летела по родной земле, и моё маленькое детское сердце трепетало и пело.

За посёлком стояла золотая стена поспевающей ржи, пронизанной васильками. Васильки! «Редкая птица долетит до середины Днепра», редкий цветок так умиляет душу человека. Тёмно-голубое чудо! В природе так мало голубых цветов. Василёк! Нет тебе соперника. Разве что лупоглазая ромашка? Да, заполонила она луга и пригорки, палисадники и огороды. Хрупкий, быстро увядающий цветок, стал сорняком. Василёк же не разменивается. Скромный и нежный, растёт он избирательно. Растёт только на просторах, во ржи и пшенице. Роскошные розы, пёстрые гвоздики, пылающие гладиолусы так не тронут сердце наше, как милый букет васильков в простенькой вазе. В детстве мы плели из них веночки. Василёк нетребователен к влаге, и поэтому наши веночки долго оставались живыми.

Узкая тропинка, прячась в тени ржи, склонившейся под тяжестью налитых колосьев, вилась тёмной змейкой и разрезала васильковое поле. Я бегу по этой тропинке, не чуя ног, и рву васильки для венков моим двоюродным сёстрам. Вдруг слышу в недалёкой глубине золотого поля, как что-то зашумело и заговорило: черноволосая голова человека льнула к молодой женщине. Я сбавила скорость и приостановилась, поражённая непривычной картиной: черноволосый всё льнул к девушке и, поправляя васильковый венок на её голове, гладил роскошные пепельные косы, целовал её руки. Девушка смотрела перед собой, в её прекрасных тёмно-синих глазах были любовь и растерянность, горечь и испуг. Два хрустальных ручейка слёз катились по её щекам. Глянув в мою сторону, она вздрогнула и опустила голову. Это была Оля, девушка из моего родного села. 

Мне было – 10 лет, Оле – 19. Девушка слыла среди сельчан красавицей и недотрогой; рано потеряв отца, она выросла в наибеднейшей семье. Красавица блюла себя, понимая своё положение бесприданницы. Блюла и тайно ждала своего принца. И вот она – любовь: приехал в село на практику молодой агроном, весёлый и умный красавец, вскружил Оле голову, наобещав ей золотые горы, и уехал.

А в начале сорокового года родился у Ольги сын, назвала его она именем возлюбленного – Серёжей. Ребёнок был копией отца: большеглазый, яркий, красавчик. Оля, приняв удар судьбы, замкнулась и похоронила себя в ветхой избёнке.

1941 год. Я снова иду в Кустичи. Вспоминаю вечер самодеятельности в канун Первого мая. Сельский клуб был забит людьми до отказа. В зале была и Оля, удручённая, одинокая, но всё такая же красавица. Вот только в бездонных синих глазах стояли тоска и безутешность.

Сцена играла, пела, читала – зал смеялся, хлопал в ладоши, ликовал. И вдруг голос: «Оля, пусть Оля споёт!» Голос подхватил зал, хором скандируя: «Оля, Оля, спой!» Девушка опустила голову, а зал просил, требовал, ждал. И Оля поднялась на сцену и запела «грудью»:

                …А он гладил, гладил мои косы,
                Ой, да на руках во ржи меня носил, носил.
 
Зал замер. Баянист то тихо шёл за бархатом голоса, то переходил на чарующий, нежный аккомпанемент. В мёртвой тишине зала звучал только голос Оли, тёплый, мягкий, обволакивающий. Оля пела… Но вот уже в зал уже рванулись последние горькие, трагические слова:

                Выйду в поле – всюду рожь густая,
                Ой, да покатились слёзы по лицу.
                Ой, ты, рожь, ты, ржица золотая,
                Ой, да ты сгубила молодость мою.

Затосковала, заголосила песня и перешла в отчаянный, горький речитатив – плач души Ольги. Закрыв лицо руками, она бросилась со сцены к выходу. Тогда баянист пронёс мелодию песни – тоску с такой страстью и печалью, что зал вздрогнул, загудел, загрохотал ладонями, восторженными голосами и слёзами растроганных женщин.

Олю любили, жалели, что было редкостью в те времена, карающие девушек, преступивших грань в отношениях с мужчиной. Далёкая от легкомыслия и волокитства, серьёзная и трудолюбивая, отзывчивая, она не вызывала у односельчан презрения и насмешек. Тяжело пережив своё горе и «падение», блюла она себя, затворив своё сердце в четырёх стенах. На этот вечер вышла она впервые за последние два года.

Годы войны легли тяжёлым бременем на её хрупкие плечи; мать умерла, билась она в одиночку на земле, растила сына. Так и бедствовала, пока не появился и не вошёл в её жизнь Иван Васильевич Кожанов.

***
Иван Васильевич Кожанов воевал в сапёрном батальоне. Сколько было разминировано сапёрами дорог и мостов на военной земле. Счёту не было! Прошёл он через Дон, Волгу, Дунай и дошёл почти до Берлина.

Иван Васильевич встретил до войны девушку и крепко полюбил её. Была она хороша и умна, жили дружно, в любви родилась дочь. Последний раз вместе стояли они на обочине дороги у военкомата: он смотрел на жену и дочь – прощался.

После освобождения Брянщины от гитлеровцев написал сразу же письмо жене. Она писала часто и подробно обо всём. Но с весны сорок четвёртого письма приходить перестали. Заволновался Кожанов, загрустил, да тут дали ему после госпиталя кратковременный отпуск. И помчался он в родное село, пришёл на свою улицу… Всё будто на месте: колодец-журавль, соседские избы и дорога та же, только не было его избы. Узнал от соседей, что сгорела она от молнии, погибли жена и дочь.

Тысячу раз смотрел он смерти в глаза, выжил, а их, дорогих, здесь как и не было. Защемило в груди, рванулся на родные могилы, обнимал и целовал землю, закричал и пустился бежать. Долго бежал, бежал по полю и лугу, остановился, заплакал…

После войны Иван Васильевич вернулся на родину. Долго не мог прийти в себя: горе не забывалось. О женитьбе и мыслей не было; работал в колхозе на тракторе с утра до позднего вечера. Со временем притихла боль в душе, притупилась.
 
Шёл однажды он зимой по заснеженному селу и наткнулся на мальчонку, лежащего в сугробе и тихо стонущего. Как оказалось потом, Олин сын Серёжа подвернул ногу. Иван Васильевич поднял полузамёрзшего малыша, запрятал его в шинель, спросил, где он живёт и кто его мать. Шёл к дому Ольги, прижав к груди мальчика, и ворохнулось его сердце, как подбитая птица. Ольга встретила гостя молча, сухо поблагодарила, уткнула лицо в ладони и заплакала. Иван Васильевич стал её о чём-то спрашивать, но женщина отвечала скованно, неохотно. Он знал о ней всё от односельчан и заметил, что она страдает, но гордая, не сдаётся.

Иван Васильевич остановил свой взгляд на женщине – Ольга была всё ещё  похожа на девушку, стройная, красивая. Бывший сапёр увидел, как прохудилась её изба: крыша протекала, окна покривились и сели, местами прогнил пол. Он вызвался ей помочь, Ольга сначала не соглашалась, но он убедил её. Теперь Иван Васильевич часто приходил к ней и чинил избу. Серёжа ходил за ним по пятам, садился на колени и обнимал его. Иван Васильевич проводил с мальчиком всё свободное время, катал его на тракторе, а зимой – на санках. Ольга оставалась недосягаемой, строгой, и он был по-прежнему одинок. Но с той поры жизнь для Ивана Васильевича стала иной: ожил в нём человек, постепенно отогрелась душа. Привязался, прикипел к мальчику. Да что скрывать, полюбил он Олю всей душой. Оля же, увидев его неравнодушие к ней, всё ещё держала Ивана Васильевича на расстоянии. Не могла забыть Его, Сергея.

Так прошло полгода. Осенью в мерзкую, ненастную погоду мальчик тяжело заболел. До больницы ехать километров двадцать, а Серёжа температурил, задыхался, не мог глотать пищу. Срочно нужно было везти его к врачу. Надежды на транспорт не было: послевоенные лошадёнки – немощные, добитые, полевая дорога до тракта – развороченная, разбитая донельзя. Иван Васильевич укутал Серёжу, положил его на грудь, под шубу. Рядом шагала Оля. Так дошагали они до тракта, им сразу же повезло: добрый человек взял на телегу и довёз до Унечи. Вовремя приехали, мальчика спасли, врачи поставили диагноз: дифтерия. Когда за ним приехали, Серёжа бросился к Ивану Васильевичу со словами «папа, папа» и обнял ручонками его за шею. Оля заплакала и впервые сказала: «Спасибо, родной ты наш». Так стали они мужем и женой, жили дружно, в согласии. Оля с благодарностью смотрела на мужа, а он в ней души не чаял.
 
***

Сергей Яснопольский не «канул в воду». По приезде в город он окунулся в работу: учеба и общественная нагрузка захватили все дни и вечера. Думал сразу же написать Оле, но опоздал: за выпуск стенгазеты, «не соответствующей идеям социализма», попал в число подозреваемых во вредительстве. Тогда был период выискивания «врагов народа», и его исключили из комсомола.

Сергей впал в депрессию, тут и подхватила его сокурсница, давно положившая глаз на Яснопольского. Льстила, опекала, липла; он терпел, но не гнал. Оле написать о случившемся не мог, нельзя было. Слишком круто, горько и небезопасно шла его жизнь: теперь за ним была слежка. Товарищи держались от него на расстоянии, боясь с ним дружбы. В 40-м году его направили на практику в далёкую Ярославскую область. Думал: «Закончу последний курс и поеду к Оле, всё объясню любимой, и она поймёт». Не успел. Война.

Сергей прошёл ее до конца, был дважды ранен, награждён орденом Славы. Вернулся на свою Орловщину только в 46-м, работал в совхозе старшим агрономом и терпеливо ждал зимнего отпуска. Не выдержал, не давала покоя память о том лете 39-го года. Всё чаще явственно видел в золоте васильково-го поля свою первую любовь, стройную белую берёзку, с веночком из васильков на льняной головке. Оленька…

Поехал. И вот оно, то поле васильковое, в золотой оправе. Шёл он по той же тропинке, и чудились ему в золоте ржи тёмно-синие девичьи очи, такие любящие и встревоженные.

В деревню приехал на закате солнца. У девочки, идущей по селу, спросил об Оле. Она сказала, что Оля жива, раньше жила с сыном, но не так давно вышла замуж. Эта новость так ошарашила Сергея, что у него потемнело в глазах и задрожало сердце. Почему ему никогда не приходило в голову, что Оля может найти другого? Хотелось упасть на траву и умереть. Не спеша, еле передвигая ноги, брёл он по улице, где они гуляли когда-то с Олей. Тут было всё так же, только не было с ним любимой.

А вот и домик Оли, ухоженный, с новой пристройкой. Сергей открыл калитку, во дворе стоял мужчина, по виду лет на десять старше его. Потемнело, закружилось всё перед глазами, гулко затрепетало, забухало в груди. «Воды», – тихо выдохнул он. Мужчина подхватил его под руки, ввёл в дом. Сергей сделал глоток и с усилием поднял голову. Раздался грохот покатившегося по полу ведра с молоком: в дверях, в луже разлитого молока, стояла Оля с лицом белее снега. Иван Васильевич всё понял, но виду не подал.
 
 –  Кто это? – прошептала она.
 –  Ничего, Оля, – спокойно ответил мужчина. – Человеку плохо, скорее принеси сердечные капли.

Оля бросилась в другую половину избы, из двери которой выглядывал мальчик. Сергей сразу узнал сына, сердцем узнал. Оля принесла ему лекарство – руки её дрожали. Полегчало. Через полчаса все сидели за самоваром. Сергей и Оля делали вид, что никогда не знали друг друга. Маленький Серёжа примостился на коленях Ивана Васильевича, льнул к нему и называл папой. Нелегко было Яснопольскому сидеть рядом с незнакомым человеком, ласкающим его, Сергея, сына. Нелегко знать, что любимая женщина вот тут рядом, а он не имеет права прямо взглянуть ей в глаза.

Ещё тяжелее стало, когда легли спать. Сергей слышал, как мужчина говорил ласковые слова Серёжке, ласкал его. Ласкал Иван Васильевич мальчика, а в голову лезли тяжёлые мысли: «Если сердце Оли позовёт назад, и она уйдёт с Яснопольским, мешать не стану. Между ними есть их прошлое, есть их сын». Не спал, ворочался Иван Васильевич, не спала, вздыхала за перегородкой Ольга. В ту ночь никто не спал, Сергей не уснул до утра: перед глазами стояла Оля. За эти годы она не изменилась, вот только синие глаза утратили простодушие и доверчивость, стали строже. Была она такой же родной и любимой.

А утром увидел он над кроваткой сына венок, васильки от времени поблёкли, осыпались. Это тогда, в 39-м, они с Олей собирали васильки и сплели из них венок, он так шёл к синим глазам Оли. Серёжа смотрел на неё восхищённо. Теперь этот угасший венок был только памятью о чудесном лете любви. Умер венок, да только вот любовь их не умерла: знал, чувствовал Яснопольский, что жива она, жива затворница-боль, и будет жить до конца дней.

Когда Кожанов ушёл за водой, Сергей подошёл к Оле и взволнованно сказал: «Оленька моя, бери нашего сына. Увезу я вас к себе навсегда». Оля отвела в сторону залитые слезами глаза, отрицательно покачала головой и пошла, низко опустив её. Нет, не могла она причинить боль Ивану Васильевичу, поднявшему её и сына из нищеты и безмерного горя.

Возвращался Яснопольский усталый от пережитого и безысходности дум. Проходя васильковое поле, остановился, попрощался с ним навсегда. Домой вернулся больной: измучился, извёлся. Но нужно было жить. Знал, что в будущем будет у него всё: жена, дети, дом, друзья. Но не будет никогда того, что потеряно безвозвратно, навсегда. До последнего вздоха будет помнить он васильковое поле, родную Оленьку и всё прекрасное, что было между ними. Прощай, Оленька, василёк мой синеглазый! Журавушка моя!


ПЕЧАЛЬ МОЯ СВЕТЛА…

ВЕСНА

После зимнего долгого сна земля просыпается, глубоко дышит, вбирая тепло весеннего солнца, и обещает человеку хлеб. Солнышко ласкает босые ножки детей, своим целительным бальзамом румянит их бледные щёчки.

В белоснежные, девственные кружева рядится душистая черёмуха, буйствует разноцветная сирень; лёгкий ветерок кружит бело-розовые лепестки кипенно-белых садов. Всё дышит, трепещет, чарует и призывно манит! Торжествует, кипит весна! Властвует!

Наша радость безгранична. Теперь мы недолго нежимся в постелях: весна врывается в наше утро светом, теплом, терпкими запахами, мычанием коров, блеянием овец, пением горластых петухов и радостным гомоном птиц.

Мы бежим в школу. Ах, этот гранит науки! Как надоело тебя грызть! Мы рассеянно слушаем учительницу, отвечаем без энтузиазма. Двоечники громко говорят, ходят по классу, доводят Ольгу Васильевну «до белого каления» и ждут счастливый миг, когда она вытурит их на волю. Я жадно смотрю в окно, прислушиваюсь к звукам весны, и в голову лезут строчки: «Идёт-гудёт Зелёный Шум,/ Зелёный Шум, весенний шум…» Последний ненавистный урок длится бесконечно долго. Но вот звенит звонок!

Мы вскакиваем, словно уколотые шилом, хватаем сумки и, не прощаясь с учительницей, вылетаем в коридор. А там – настоящий «содом». Все начальные классы прут к единственной узкой двери, лезут в неё, щемятся, давят и дубасят друг друга сумками и кулаками. Первачки пищат, ударяя локотками обидчиков. Вавилонское столпотворение, пробка! Пробка кричит, визжит, плачет, хохочет. Но вот подбегают резервные силы – мальчишки из четвёртого. Плечами, руками, ногами они давят на передних – пробка ахает, охает, вопит, но «резервы» продолжают напирать, и пробка трещит, лопается и вылетает – вон. Орава, будто раскалённая лава, вырвавшаяся из зева вулкана, с гиканьем, свистом, плачем и хохотом мчится навстречу долгожданной свободе – весне! Победа! Со слезами на глазах.

Мы наскоро обедаем, наспех делаем уроки, души наши горят и рвутся на улицу. Но вот он, камень преткновения – наши мамы: они напоминают нам о ничтожных, совсем неинтересных делах и обязанностях нянчить младших. А няньке-то – 12 лет, Валику – 2 года, Шурику – 3 месяца. Я тащу старые фуфайки, расстилаю их во дворе, усаживаю своих подопечных и слёзно прошу их отпустить меня «погулять». Братики, вероятно, чувствуют мои желания, странно и смиренно смотрят на меня. Я принимаю это за «добро» и на бегу прошу их не уходить, не уползать, не плакать, а ждать моего скорого возвращения.

Подружки уже снуют по улице. Кто-то в таком же положении, как и я, кто-то держит на руках совсем крошечного ребёнка, но есть и совсем свободные, вольные, в их семьях нет младенцев.

Мы играем в «классики» с таким азартом, что я напрочь забываю о моих братьях. Вдруг извилинка шевельнулась, коробочка приоткрылась, и я… вспоминаю. Сердце леденеет от страха, я бегу домой, натыкаюсь на корчиги неровной дороги, падаю, снова бегу. И что же? Идиллическая картинка! Братики  «не убежали», не уползли, не рыдают и не хнычут. Их взоры обращены на передвижения кур, они прислушиваются к их кудахтанью, следят за кошкой, независимо гуляющей во дворе. Валик поднимает ручку и пальчиком показывает Шурику птиц. Мои красивые, умные братики! Господь послал мне «золотых» детей.
 
Мы с нетерпением ждём вечера. Вот и стада коров возвращаются с пастбищ. Топот бурёнок, говор женщин, встречающих своих кормилиц. Смех детей, гуденье хрущей, гомон пичужек. Всё сливается в один мощный, радостно-возбуждающий поток звуков.

Трудовой день идёт к концу. Мы ещё играем в прятки, «классики», «гилку» (забивание мяча), «догоняшки». Но вечер клонится ко сну.

Угомонилось село. Пора и нам на покой, мы прислушиваемся к звукам: перекличкам лягушек, трубным воркованиям голубей, волшебным трелям соловья.

Весна, моя весна, ты уже никогда не придёшь...

Платье из «кумача», шелковка (платочек) по праздникам, каким-то чудом раздобытые родителями ботиночки, крашеное яйцо на Пасху, конфетка-подушечка. Это ли не радость? Дети моего поколения с трепетом и благодарностью принимали эти «дары». Мы умели радоваться и быть счастливыми.

Как далеко ты ушла от меня, моя весна! Я уже никогда не найду тропинку к тебе, в моё детство...



СИРЕНЕВЫЕ ВЕЧЕРА

Родные мои! Вы родились далеко от маленьких уездных городков и деревень. Стоят они в глубинках России и называют их «медвежьими углами». Стоят вдали от городов-гигантов, каменных громад с их вечной суетой сует и неприкаянностью. Но это уже другая тема.

А я расскажу о прелестях жизни «в глуши, во мраке заточенья». О вечерах моей юности.

Короткие, подчас кривые улочки наши пленяли издёрганного, уставшего городского гостя уютом, тишиной, обилием воздуха и разнообразием красок цветущих аллей и садов.

В зрелом возрасте – это душевный покой, умиротворение, в старости – минутная радость от созерцания этого великолепия, радость и печаль: «Вот скоро умру, и никогда больше не увижу этот чарующий мир».
…Нам по 13 – 14 лет. Весна пробуждает всё живое, и буйство природы будоражит кровь, чувства, мысли. Мы во власти майских чар.

Днём работаем на земле: это тяжёлый крестьянский труд. А вот вечером…

Как прекрасны были майские тёплые лунные вечера! Воздух чист, напоён  удивительным благоуханием цветущих трав, яблонь и цветов – всего проснувшегося под ласковыми лучами майского солнца. На землю вместе с вечером приходит спокойствие и тишина. И у нас уже нет той смертельной дневной усталости.

От лёгкого ветерка колышутся очаровательные дурманящие белые облачка цветущей черёмухи, сладкий дурман уносит нас в другой мир – мир фантазий.

Вот-вот зацветёт королева наших улочек – сирень и очарует даже самого чёрствого человека на земле. Сирень сиреневая, белая, красноватая, сирень голубая… А сколько нюансов запахов!

Отец Наташи, неизменной подружки моей, Михаил Артемьевич Стецкий, вернувшись из немецкого плена, году в двадцатом посадил сиреневую аллею. Он обустроил свою усадьбу по немецкому образцу: ни прясла (изгородь из жердей), ни средневековых заборов, только аллея. Стройная сиреневая аллея!

Она укрывала домик, увитый виноградом, и аккуратные хозяйственные постройки. Аллея росла, ширилась, поражала своей необычностью и красотой. И, казалось, не было в те дни на свете более радостного райского участка.

…Всходила луна и стелила тени. И всё становилось сиренево-фиолетовым: тропинки, крыши, воздух...

Мы наигрывали на балалайке нехитрые мелодии, пели песни – радовались жизни. «Сиреневые страдания» эхом отдавались во всех уголках деревни. Заслышав песню, мальчишки-ухажёры врывались в нашу улочку; мы с Наташей прятались от них на чердаке сарая, хохоча и дразня своей недоступностью.

…В наши дни село умирает, редеет с каждым годом. Кругом запустенье, непаханые поля и забитые избы… Печаль. Но сиреневая аллея на моей улице по-прежнему живёт и каждую весну несёт несравненное благоухание на могилы бывших хозяев земли.


ВАРЕНЬКА

У неё был талант, которым награждает природа не всякого человека, – талант доброты и человечности. Судьба свела меня с Варенькой после окончания Пятовской семилетней школы. Мы поступили с ней в 8-й класс в Стародубскую среднюю школу и прожили вместе на частной квартире три года.

Время было трудное. Мой отец ещё не вернулся с войны. В семье – пятеро детей, я старшая. В деревне было голодно, царили бедность и нищета.

Из нашего села учились в городе только четверо. Но мама и мысли не допускала, чтобы встать на моём пути – запретить учиться.

Семья Вареньки была тоже многодетной.

Мне шёл пятнадцатый год, Варенька была чуть постарше. И начали мы мыкаться в поисках лучшей доли. Денег в доме и в помине не было. Мы поочерёдно приносили корзину картошки на неделю, каждая несла крупу (её получали из зерна очень трудным путём – толкли в ступках по воскресеньям), литра два молока, по куску хлеба и «заправу» – сало, если оно было, или «здор» – внутреннее сало, жёлтое, солёное, старое. Шли с тяжёлой ношей к поезду за три с половиной километра. Выходили рано, в пять часов утра. Шли в темень по болотам и горкам Днепровской рощи, шли в дождь и снег. Маленькая, слабая, я часто падала, и Варенька, которая была покрупнее и сильнее меня, снимала мешок с моих плеч и, несмотря на мои протесты, несла груз свой и мой.

В восьмом классе я простудилась так, что тело покрылось огромными чирьями. Мне некогда и нечем было согреться, а о лечении тогда и речи не было. Тело кровоточило, поднималась температура, но нужно было жить: учиться, ходить в мороз и слякоть по дорогам, мыть полы у хозяйки, колоть дрова... Варенька часто отстраняла меня от работ и кутала в тёплое тряпьё.

Готовили в хозяйской печке – один горшок на весь день. Молоко было только осенью и весной, чаю не было и в помине. Так и жили.

По доброте своей Варенька меня баловала: в мой черёд мыть посуду (горшок, два стакана, две ложки, тарелку) я выскакивала из-за стола первой, и она, улыбаясь, говаривала: «Иди доедай, я помою». Вот такой была Варенька.

На протяжении всей жизни, увидев чью-то неприязнь ко мне, зависть или услышав клевету, она так рьяно защищала меня, что чуть ли не кидалась в бой.

Вот и совсем недавно, после единственной небольшой размолвки, она тут же, на автобусной остановке в Пятовске, громко представила меня: «Это моя лучшая подруга. Она мне как сестра – мы дружим с 43-го года. Никто не мог написать так хорошо сочинение, как она». Я смутилась и попросила прекратить афишировать «мои таланты».

Ну разве это не трогательно? За всю долгую жизнь друг мой бесценный ни разу не предала меня.

Варенька вышла замуж  за местного парня – умного, хорошего человека. Много лет и сил отдала она работе в школе. Жизнь её была не из лёгких: работа, хозяйство, земля, двое детей. Не знала Варвара Павловна ни домов отдыха, ни «югов». Удивительно сердечный и щедрый человек, принимала она каждое лето родственников и их знакомых, добрых, но чаще неблагодарных. Жили они в этой добрейшей семье неделями, а уезжали – и забывали. Но Варенька не роптала. Контактная, искренняя, прямолинейная, с чуткой душой, принимала она участие в горьких судьбах коллег и соседей, сострадая и помогая им. «Павловна – справедливый и очень хороший человек», – так отзываются о ней односельчане.

Двое сыновей получили высшее образование, живут в Петербурге и успешно занимаются бизнесом. Но в благополучии не зачерствели. Два – три раза в год приезжают они к родителям: увидеть их, посадить  и убрать огород. Доброжелательные и интеллигентные, они бережно и нежно относятся к своим родителям. Сашенька подойдёт к Вареньке, погладит волосы и ласково скажет: «Мамочка моя, мамочка».

Не делят они бывших односельчан на умных и дураков. И люди платят им уважением. Унаследовали дети от Вареньки и отца высший дар – дар человечности. Варвара Павловна нашла своё счастье – в детях.
Доброта Вареньки, щедрость сердца, сострадание к людям – всё это вмещает одно ёмкое слово – глубокая порядочность.
 

ВИТЬКА ГОЛОВАЧ

Он вошёл в наш девятый класс 1 сентября впервые. В восьмом Витьки Головача не было. Где он раньше жил, откуда приехал и зачем, никто из нас не поинтересовался.

Ещё шла война.

От мальчиков нашего класса он отличался не только безупречным поведением, чрезвычайной скромностью, но внешностью. Стройный, тоненький, одет он был в шинель цвета хаки, прекрасно сшитую по изящной фигурке мальчика. Выделял его и умный взгляд серо-голубых спокойных глаз. Сидел Витька за второй партой, а мы с Варей – за первой. И я затылком чувствовала его лёгкое дыхание и каждое малейшее движение. Но я, несмотря на свою эмоциональность, не заглядывалась на мальчиков, на Витьку – тоже.

Деревенская девочка, воспитанная в строгих правилах, не смела и глаз поднять и тем более быть инициатором знакомства.

Почему застенчивый мальчик обратил внимание на робкую деревенскую девочку?  Ведь в классе были другие – одетые по-городскому,  смелые, бойкие. А я? Тулупчик, сшитый деревенским портным. Тулупчик-мешок был покрыт рогожкой (дешёвой грубой материей). На ногах – бурки с бахилами. Бахилы – это нечто похожее на очень глубокие калоши. Их клеили из старых резиновых камер машин. Бесформенные, безобразные, они были ужасны. Пять уроков и перемен отсиживала я, не выходя из-за парты, стыдясь своего вида. Я страдала. В нашей семье было ещё пятеро детей, папа – на фронте.

Что нашёл Головач в этой раздетой робкой девочке? Не знаю. Кстати, наша классная дама О. И. Червяковская, спросила меня однажды: «Шерстюк, вы из Ленинграда?» – «Нет, я из деревни». – «Вот как!» Любила меня «немка» за что-то и ставила иногда вместо «четвёрки» – «пять».

Училась я хорошо. А вот черчение не любила, вероятно, потому, что из-за болезни пропустила несколько уроков, запустила предмет, перестала его понимать и возненавидела. Стала уходить с уроков черчения на рынок и шлялась там  в надежде увидеть кого-то из односельчан: я всё ещё тосковала по дому.

Мне угрожала по черчению «двойка» в полугодии. Услышав это от преподавателя, Витя тут же шепнул: «Я сделаю тебе контрольную». И сделал, начертил. Замотаев М. В., взглянув на работу Витьки, строго спросил: «Золотце, кто вам выполнил работу так отлично?» Я молчала. «Вы, золотце, успеваете по другим предметам на «5» и «4», а мой, золотце, не хотите знать. Жаль, жаль». И поставил «тройку».

Симпатии Витьки ко мне росли. Однажды в субботу он прошептал мне в спину: «Настенька, не уезжай, останься, пойдём на танцы». Какие танцы?! Скромное платьице, мягко говоря, и бахилы… Я смутилась, покраснела и, чуть обернувшись к нему, не поднимая глаз, пробормотала невнятно отказ. Бахилы проклятые… Как я была несчастна!

Выручил меня Витька и на уроке истории. Никто из класса не слушал монотонных речей горе-учителя. Кто-то списывал математику, кто-то читал книжку, кто-то спрягал и склонял по-немецки. Я витала в облаках – ничего не слышала. Увидев мой не однажды отсутствующий взгляд, педагог тихо потребовал: «Шерстюк, повторите, о чём я сейчас говорил». Я поднимаюсь и молчу. А Витька шепчет мне в плечо нужный ответ.
 
Каждый день, не глядя ему в лицо, я вижу Витьку. И с каждым днём растёт моё светлое чувство к нему. Я живу Витькой, но усилием воли прячу глаза и сердце.

Витька с его тонким лицом и фигуркой в изящной шинельке и… мои бахилы – чудовищная несовместимость.  «Нет, нет, – кричит мой мозг и душа.  –  Ты – нищенка». Я страдаю. Но мой мальчик не должен знать об этом, не должен знать рвение души моей: она заперта. Витька по-прежнему нежен, добр ко мне, в глазах – влюблённость.

Наши пути разошлись. Я уезжаю учиться в Унечу, где жила моя тётя, – не стало денег платить за квартиру.  Витька так и не узнал о моём взаимном порыве к нему.

Спасибо тебе, мой юный друг, за любовь и ласку. Ты долго и нежно жил в моём сердце.

Только бы знать теперь, жив ли ты?


КУКУШКИНЫ СЛЁЗЫ
 
Заплакала зязюлечка
В той рощице, родной такой:
Где твой былой зелёный гай,
Зелёный гай, густесенький,
Нейначе Божий рай?
Из песни моего села

Роща… Быть может, вы не совсем представляете, что такое роща? Это перелесок, весёлый, светлый, пронизанный животворящими лучами солнца, из тонких белоствольных берёзок, гордых дубков, трепетных осинок, с разнотравьем, душистой земляникой, соловьями, кукушками, расположенный среди деревень и хуторов.

Прошли долгие годы – много воды утекло с поры моего детства. Я – на малой родине. Бреду в рощу взглянуть на незабвенные опушки и поляны. Вот он на взгорке, при входе в рощу, трогающий косяк осинок. Осина – проклятое дерево; в деревне называют его иудиным. Бедняжка осина, обиженная клеветой! Мелкой, нескончаемой дрожью дрожит, скорбно лопочет каждый листочек на дереве. Дрожит, волнуется, будто боится повторного вторжения Нового Иуды; дрожит, трепещет изо дня в день от рождения до смерти. Страдает осина и едва слышно слёзно шепчет: «Господи, да не звала я Иуду, предавшего Тебя, не звала; не виновата я, что он выбрал меня, набросил смертельную для себя петлю на мои руки. Не продавала я ему своё тело и душу. Плачу я тысячи лет и не могу выплакать горькие-прегорькие слёзы».

Плачет она и перед человеком: «Люди добрые, я отвергнутая вами, проклятая, но поверьте, душа моя не зачерствела от горя. Я люблю вас, люди; тело моё, пропитанное солёной слезой, не тлеет в воде и наряду с камнем служит вам. Примите же мой вечный трепет и отчаяние за невиновность перед вами и Богом».
 
Дорогой потомок! Коль судьба тебя забросит в лес, подойди к осинке и взгляни на её листву, обречённую на вечную дрожь; вслушайся в робкий, нежный лепет дерева, и душа твоя наполнится любовью и состраданием к несчастному.

А как великолепна осина осенью: в листве  её красная киноварь, одетая в багрец, горит она, светится.

Я иду дальше.
Вот она, некогда любимая роща.
 –   Здравствуй! –

Молчанье. Не узнаю свою рощу. Куда делось твоё былое очарование? Где твои опушки и поляны с толпой разодетых в яркие сарафаны девушек, парней «при часах», переливом гармошек, танцами, плясками, звонким смехом, гомоном – всеобщей радостью? Что с тобой?

Утонули в нескошенных травах поляны, опушки и тропинки завалены буреломом. Заросла дорожка, что вела к поезду: отменён поезд, называемый «стародубкой». Вокруг дичь, бурьян и поверженные временем деревья. Вороньё заселило тебя. Стонет роща от его трагического карканья.

Большая политика загубила село, загубила и тебя, милая роща.

Одиноко и безответно кукует кукушка (зязюля) и тревожит душу человека, напоминая о былом времени. Редкий прохожий просит её прокуковать, сколько ему лет осталось жить на белом свете.

Гадает человек, кукует кукушка.

А знаете ли вы притчу о кукушке? Почему она откладывает в чужие гнёзда яйца? И почему её кукование так печально и безответно?

Итак, притча.

В далёкие-далёкие времена человечество погрязло в жуткой безнравственности; земля стонала от разврата, насилия, пьянства, братоубийства. Чтобы смыть, уничтожить безобразие и хаос, Господь послал на землю Всемирный потоп. О предстоящем  наводнении Он предупредил Ноя, единственного праведного, безгрешного человека. По наущению Бога, Ной должен был сделать огромный ковчег и взять в него каждой твари по паре – птиц и животных – и пересечь океан. Ной так и сделал. Вот только взял он без пары кукушку и удода. И пересёк Ной океан, и прибило его ковчег к вершине горы Арарат. А когда воды на земле спали, выпустил Ной на волю всю живность. И стали они размножаться по всей земле. Но не было пары у кукушки и удода. И  решили они пожениться, а свадьбу отложили до покупки подвенечного платья для невесты. Кукушка сидела на дереве и просила: «Ку-пи, ку-пи». Удод с болота скороговоркой отвечал: «Вот-вот, вот-вот». И кукушка ждала. Проходили месяцы, годы, удод всё обещал. Кукушка состарилась и уже не могла чётко выговаривать «ку-пи», теперь звучало «ку-ку, ку-ку». И стала откладывать яйца в чужие гнёзда, ведь не было у неё мужа-кормильца. Одинокая и несчастная, кукует она и по сей день и не ждёт уже от жизни ничего.
 
Кукует и горько плачет. Люди говорят, что на том месте, куда упадёт слеза кукушки, вырастает травка, высокая, тоненькая, увенчанная нежными плотными капельками, похожими на слезу. И называют эту траву «кукушкины слёзы».

Такова моя роща сегодня: вместо райских кущ – тучи крикливого воронья и печальные «кукушкины слёзы».
   
…Умерли рощи, умирают поля. Нет больше необъятных золотисто-васильковых полей, нет и голубого марева роскошных льнов. И не слышно более щебетания пичужек, пения дроздов, жаворонков и трелей соловьёв.
Читатель! Возможно, ты найдёшь моё повествование как отчаянную тоску по избяной, лапотной деревне. Но деревня – это истоки, корни всех нас. Это в тёмной, «некультурной» деревне сложилось национальное лицо России: сказки, эпос, обычаи, традиции и удивительно образный меткий язык. Это из этой малограмотной деревни шёл духовный свет: совесть, любовь к земле, самоотверженный труд и удивительная способность к состраданию. Как же мало сказано добрых слов народу-кормильцу! Нет, у меня не тоска по той деревне, а великая благодарность человеку деревни, Человеку с большой буквы.


МОЯ СОСНА

Нет более благодатного уголка в Стародубе, чем рощица на старом еврейском кладбище, настолько древнем, что многие памятники ушли в землю бесследно, другие – едва напоминают своими остатками об ушедших в темноту веков людях. Рощица разрослась, захватив прилегающие земли.
 
Моя сосна живёт в глубине рощи. Природа собрала здесь многие виды деревьев и кустарников. Меня встречают седые вербы, чёрные, крючковатые, с необъятной кроной берёзы, вековые липы.

Растут тут и дикие яблони, и груши, и тонкие рябины, и кудрявый русский клён с резными листьями; на полянах – черёмуха, сирень, малина.

В больших дуплах селятся совы, а в мелких – синицы, дятлы.
 
Ничего нет прекраснее, чем в летнюю пору, когда повсюду рассыпаны узоры полевых и луговых цветов. Роскошное разнотравье не познало ещё ни острия косы, ни осенней прохлады. Только шепчется листва, высоко в небе разносится пение жаворонка и волшебные трели соловья. Чудная пора! Я иду к своему любимому дереву – сосне. Стоит она в глубине открытой полянки, как бы укрывшись от коварного взгляда человека. А на переднем плане – весёлая берёзка. Перешагнув юность, стоит она всё ещё молодая, светлая, ликующая. Что ждёт тебя, красавица одинокая? Годы летят быстро. Вот состаришься ты и утеряешь лепет нежной листвы и светлую прозрачность; ветви – руки огрубеют, кудрявость поредеет, утратишь ты свою белизну и очарование. Живи, радуйся, пока молода! Такова жизнь…

Пересекаю поляну и иду к моей сосне. Могучая, немолодая, раскинула она свои натруженные руки. Крона всё ещё роскошная, а ствол – буро-красный, живой и необъятный. Но моя сосна уже утеряла извечную стройность своих предков. В метрах пяти от неё – другая, высокая, стройная, сильная и без следов насилия и надругательств. Вероятно, это младшая сестра моей сосны. Она не вызывает у меня ни восхищения, ни сострадания: она не одинока. Рядом с ней высится сосна-гигант, атлант с сильным мускулистым телом, пылающим от жажды любви и неуёмной плоти. Тело сосны-гиганта так выхолено молодостью, здоровьем, теплом солнца, что оно выглядит как-то совсем уж обнажённо и вызывающе до неприличия.

Причёска аккуратна, легка, словно над ней поработал искусный парикмахер. Влюблённый гигант всем своим существом тянется к юной сосёнке и что-то шепчет ей торопливо и страстно. И стройная красавица вздрагивает от счастья всеми иголочками и наклоняет изящную головку к любимому. И я слышу её лёгкий, радостный вздох… Любовь…

А моя сосна одинока и стара. Стоит она никем и ничем не защищённая, открытая северо-западным ветрам, ливням, снегам и варварскому вторжению в её жизнь злых людей. Я подхожу к моей сосне, обнимаю её усталое тело, и сердце моё падает от сострадания к ней. Я тоже стара и одинока. Тихонько плачу. Сосна чувствует мою боль, её крона шумит, волнуется, сердится: «Посмотри на моё тело, и ты увидишь зарубцевавшиеся раны от топора. Но я живу. Рядом росла моя дочь, по вашим меркам ей было 17 лет. На том берегу озера человек строил дом, ему понравилась  юная сосна, и он одним ударом секиры убил мою дочь. Посмотри, вот там едва виден пенёк. Это всё, что осталось от неё. Я долго горевала, горе моё было безмерно. Но однажды я услышала голос с небес: «Скорбь и унынье – грех. Успокойся. Вокруг тебя жизнь: солнце, звёзды, птицы, цветы. Ты должна жить и нести людям радость, давая им кров в непогоду и целительную энергию своего тела». И я победила горе. Я живу. Часто приходят ко мне хорошие люди. Они поют, веселятся, вдыхают запах моей хвои.

Вспомни историю о слепом музыканте В. Короленко! Слепой мальчик считал себя самым несчастым человеком на свете и готов был покончить с собой. И только попав в среду слепых нищих и познав жизнь этих бездомных, несчастных, добывающих кусок хлеба в дождь и снег, понял, что на земле есть гораздо большее горе, чем его. И боль его отболела.

А что сделали со мной злые люди прошлым летом? Они разложили костёр у самого моего основания. Ты видишь, как обгорела одна сторона моего тела? Всмотрись, и ты увидишь следы моих жарких смоляных слёз на изувеченной коре. Но мой час ещё не пробил. И я выжила. Да, ты сродни мне: у меня обожжённое тело, у тебя – душа. Мои раны зажили, заживут и твои. Всё живое на земле должно жить, радоваться.  Ведь жизнь – это только миг. Опомнись! Прислонись спиной ко мне, вдохни запах хвои, мёд столетних лип и аромат цветов, вслушайся в ликующий гомон жизни!»
 
Я слушаю горячий шёпот моей сосны и чувствую, как душа моя оттаивает, и по всему телу разливается тепло. Я тронута…  Глажу её израненную кору и говорю тёплые, ласковые слова благодарности. Спасибо тебе, моя сосна. Ты вдохнула в меня силы и покой. Ты – моя отрада, радость и вдохновение!

Спасибо тебе, моя сосна!




НАСТИНЫ ЮМОРИНКИ

ЯСЛИ

Мне три года. Мама ведёт меня за ручонку в ясли. Они в ста метрах от нашего дома в большой крестьянской избе. Вокруг меня чужие тёти и дети. Здесь мне всё чуждо и нелюбо. Мама уходит, но я не плачу: в моей детской головке зреет мятежный план побега. Незаметно, бесшумно крадусь к двери и бегу, бегу в заветную страну детства  к моим двоюродным Наташе и Оле. Я спасена.
 
Моё маленькое сердечко радостно трепещет и ликует. Мама сердится, но не теряет надежды на позитивный результат, каждый день, в течение месяца продолжает волочить меня в казённый дом. Но я с диким упорством ежедневно пускаюсь оттуда в бега. Мама безнадёжно машет рукой и «плюёт» на меня и ясли.

КУКЛА

Папа купил в Москве куклу. Она большая, с длинной русой косой, в шёлковом голубом платьице, с лёгким румянцем на щёчках и огромными синими глазами, чуть прикрытыми тёмными завитками ресниц.

Я зачарованно смотрю на красавицу и вижу её «живые» глаза. Они моргают, открываются и закрываются. «Живая» кукла собирает в наш дом малолетний народ села. В глазах моих сверстниц – восхищение и зависть. Я ношусь с подарком по улицам и домам, ввергая в недоумение «живыми» глазами куклы даже стариков. Я радуюсь. Но где-то в глубине моих легкомысленных мозгов растёт беспокойство и любопытство: я мучаюсь от незнания – почему и отчего у неживой куклы «живые» глаза?

Беру куклу, иду в конец сада, захожу за сарай-сенник, укрытый зарослями кустов сирени и жасмина, и решаю добраться до истины. С большими усилиями я вырываю кукле глаза и, разбив ей затылок, ищу то, что управляет глазами. Тщетно. Ничего не понимаю.

Теперь кукла смотрит на меня жуткими чёрными глазницами. Мне страшно. Поднимаю голову – передо мной стоит мама.
 
–  Что это?  –  тихо, враз замученным голосом, вопрошает она. – И в кого уродилось такое дитя? Самоволка ты, самоволка, что ты наделала?

«Самоволка» горько зарыдала. Мама, не помня себя, схватила прутик и занесла надо мной. Я онемела и уронила куклу. Вероятно, в глазах моих мама увидела отчаяние. Экзекуция не состоялась.

Она схватила меня за ручонку и поволокла к дому. Я забилась за щиток печки и просидела в глубоком горе до вечера.

…Ночью мне снилась кукла. Прелестница улыбалась мне и подмигивала васильковыми глазами. Я испугалась и закричала во сне. Все последующие ночи являлась она с провалами вместо глаз. На протянутых её ручках лежали глаза. Они смотрели на меня с болью и укором. Я кричала, плакала, беспокоя родителей. Тогда мама повела меня к Семёновне, моей крёстной, знахарке села. Крёстная долго гладила меня по голове и шептала мне в ушко. Горячий шёпот втыкался в мои глупые мозги малопонятными, но ласковыми словами: «Матерь Божья, Царица Небесная, Заступница, помоги и спаси Анастасию…». Глаза мои покорно и сладко стали слипаться, и я уснула на груди у мамы.

После Семёновны страх прошёл. Я забыла о кукле напрочь: её куда-то сплавили, забросили.

Вот такая печальная смешинка случилась в жизни пятилетней девочки.


РАЙСКИЕ ЯБЛОКИ

Небольшой садик был втиснут между двумя параллельно стоящими домами. С одной стороны он вплотную прижимался к дому дяди Павла, с другой – к избе вдовы. Садик был райским уголком. Здесь никогда не вскапывали землю и никогда ничего не сеяли и не сажали. Окружённый с трёх сторон строениями, не знающий ветров и сквозняков, он утопал в девственных травах: ромашках, колокольчиках, медуницах, в жужжании пчел и ароматах мёда.

В саду росли яблони, каких много было в деревне. Но венцом райского уголка была юная, пышная яблоня-чаровница с плодами невиданной красоты и вкуса. Их называли «райскими». Человеку, вкусившему этот необыкновенный плод, казалось, что яблоко впитало в себя всю щедрость летнего солнца и вобрало в себя самые замечательные ароматы всех сказочных трав и цветов на земле.
 
Этот садик арендовал мой дядя Павло – так называли его в деревне. Любитель-пчеловод расплачивался с соседкой мёдом. В саду стояли десять пчелиных домиков-ульев. И только дядя Павло мог входить в этот пчелиный райский сад. Мы же ежечасно с вожделением липли к стёклам окон, смотрящих в сад, жадно впивались глазами в чудо-яблоню и с ненавистью следили за Любкой, дочкой вдовы, девочкой наших лет. Любка, точно ворон, вьющийся над умирающей жертвой, кружилась на своём дворике и ни на минуту не спускала глаз с нашего дома потенциальных воришек. А райские яблоки наливались соком, манили нас, дразнили красотой и снились по ночам.

Но страж не покидал ни на миг сладкий, недосягаемый объект наших вожделений. Проходили дни, яблоня-кудесница блистала золотом плодов и благоухала соками нектара.

Наше искушение было на грани отчаяния, и с ним росла ненависть к жадной Любке. Выход из тупика предложила самая мудрая и дипломатичная двенадцатилетняя Наташа: «Любку надо увести из дому». И она стала уговаривать девочку сходить на лужок к речке за травой для бурёнок. Наташа долго и терпеливо убеждала Любку в великолепии и изобилии трав. И Любка дрогнула.
 
Едва подружки скрылись из наших глаз, как мы с Олей ринулись в сад. Сестричка с лёгкостью дикой кошки вихрем взлетела на яблоню и потрясла её ветви. Там, на макушке, плоды были наливные и самые роскошные. Я кинулась собирать плоды. Пчёлы, до сих пор смиренно и лениво сновавшие в саду, вдруг засуетились, закружили, загудели и тёмной тучей двинулись к райской яблоне. Я почувствовала, как эти безжалостные твари, принося в жертву свои жизни, впивались режущими уколами в мои руки, шею, лицо. Я заплакала, но жажда обладать золотыми россыпями была сильнее моих страданий. Оля пострадала меньше, так как пчёлы обычно нападают на «новеньких». Мы унесли яблоки в клеть.
 
Я лежала в кровати с оплывшим лицом и одним глазом: второй был закрыт огромной багровой опухолью.
 
Вскоре вернулись с травой девочки. Всевидящая хитрая Любка спросила у Ольги:

 –  Где Настя?
 –  Заболела.
 –  Так что ж за болезнь такая у неё так скоро приключилась?
Она двинулась к кровати и, взглянув на моё изуродованное лицо, всё поняла.
 –  Ладно, ладно. Я расскажу мамке и дяде Павлу. Будут вам наши яблочки, – сказала разгневанная Любка и удалилась.
 
Мы впали в унынье и страх. Вечером дядя Павло, глядя на моё опухшее лицо, сочувственно улыбнулся и с досадой и неприязнью махнул рукой в сторону надвигающейся Любки. Крёстная Семёновна сделала мне какие-то примочки, и к утру стало легче.
 
Припрятанные райские плоды мы ели тайком и с видом победителей, вернувшихся с поля боя со щитом, смеялись над коварной ябедой Любкой.


СОТОВЫЙ МЁД

Нет ничего великолепнее и оригинальнее куска сотового мёда на тарелке. Сколько же труда и времени вложили сотни рабочих пчёл, чтобы наполнить рамку с сотами-ячейками божественным нектаром цветов и затем его переработать в мёд. Нектар перерабатывается железой пчелы, расположенной на головке. Это – гигантский труд пчёл. Мельчайшими ароматнейшими янтарными капельками мёд стекает в ячейки-соты. Когда все ячейки заполнены, хозяин вынимает рамки из ульев.

Дядя Павло был щедрым и гостеприимным человеком. Мёд никогда не продавал. Угощал соседей, друзей. Гостям по застолью наполняли мёдом большую глиняную миску.

Когда я приходила в гости, дядя ставил на стол ту же миску с чистейшим мёдом, и вся семья, вооружившись кусками хлеба, обмакивала хлеб в этой миске. Но как нам хотелось сотового мёда! Резать его на куски и смаковать! Мы могли бы об этом попросить дядю, но это было «ниже нашего достоинства». Мы вынашивали план кражи рамки с сотовым мёдом, ходили по двору и напевали модную в те времена песенку:

                Мы сделаем сами
                Своими руками,
                Советские люди
                В советской стране.
 
И вот настал долгожданный день. Дядя Павло вынул из ульев рамки с мёдом и поставил их в омшанике (чистый амбар), где хранился весь реквизит пчеловода.

Пора браться за дело! Оля, нами признанный верхолаз и ловкач, отогнула пару гвоздей на оконной раме омшаника, всунула голову в узкое окошечко, свела в кучечку плечики, а мы с Наташей втолкнули десятилетнее тельце девочки внутрь амбарчика. И вот она, сказочная рамка с сотовым мёдом в руках нашей Оли! Оля сунула в окошечко её нам и с победоносным лицом выщемилась во двор.
 
Раму в окно вставили, и никаких следов криминала! Чистая работа!
 
Спрятавшись в клеть, мы резали мёд на куски и, обжираясь, радовались. Мёд стекал золотыми струйками по нашим подбородкам, шеям и фигурными пятнами ложился на наших платьицах. Мы лизали его, высасывали из ячеек, жевали их до исчезновения и вдыхали аромат нектара до головокружения. Оставшийся сотовый мёд мы прятали за ящиком. Платья постирали и разгуливали по двору в рубашечках. Крёстная удивилась, глядя на болтающиеся ежедневно на верёвке наши платья. Мы объяснили стирки жарой. Когда медовые трапезы закончились, мы разломали рамку и сожгли её в печке бани.
 
Дядя Павло не заметил пропажи, а «хорошие девочки», по мнению соседей, смеялись.


ПИСКЛЯ

Машу, пятилетнюю сестру, мы прозвали за её писклявый, тоненький и предательский голосок «Писклёй».
 
Любопытство сестрёнки было беспредельно. Она всё видела, слышала, подсматривала, подслушивала и доносила маме. Мы с братом Мишей просили Манечку не выдавать наших проделок, унижались и задабривали её. Она давала честное слово, крестилась и слёзно обещала держать всё в тайне. Но не тут-то было! Пискля предавала нас в тот же день.

Помню, как нас с братом захватила идея залезть в хозяйственный ящик, где стояли бутылки с вином, приготовленные отцом к престольному празднику. Искушение было настолько велико, что мы открыли ящик, взяли две бутылки вина, вытащили из них пробки, отлили по полстакана от каждой и долили водой.

Вино золотисто искрилось в нашем сосуде и обещало наслаждение. Закрыв ящик, мы обернулись – за нашими спинами стояла Пискля.

–  А я маме расскажу. Понятно? – пропищала Манечка.

Мы кинулись уговаривать её, умолять, обещали отдать ей все конфетки, какие скоро получим на утреннике в школе. Последнее её сразило. Манечка упала на колени, возвела черные глазёнки к небу и стала креститься «перед Богом», что никогда нас не выдаст.
 
К вечеру о нашем преступлении родители уже знали. Папа строго, с укоризной посмотрел на нас и вышел, а мама «читала» часа два занудную мораль. Пискля опустила голову, но мы заметили, что в её глазах не было ни торжества, ни злорадства, а только – раскаяние и боль. Манечка, действительно, была не злым человеком. Она всегда делилась с нами последним и выдавала нам чужие тайны. Всё было очень просто: она не могла жить по-другому. Не могла… Этим грешат не только дети, но и взрослые тёти.
 
Анекдот:
«Приходит кума к соседке куме и видит, что та вся светится от счастья.
–  Кумочка, что это ты сегодня такая весёлая?
Не помня себя, «кумочка» рассказывает соседке свой секрет. Но опомнившись, просит никому не рассказывать, «человек-то он женатый». И для гарантии даёт ей 6 рублей.
–  Кумочка, купи себе конфет, только не неси это по селу.
Кума-соседка берёт 6 рублей и даёт слово молчать. Назавтра открывается дверь, и рука кумы-соседки кладёт деньги на стол.
–  Возьми, кумочка, забери, не могу больше терпеть, не могу…».

Наша Манечка тоже не могла. Мы стали осторожнее в словах и поступках. Но Манечка, словно профессиональный сыщик, тенью ходила за нами, подслушивала, подсматривала.

–  Ну, Пискля, погоди, – досадно шептали мы.


ВЕРОЛОМНЫЙ ЛЁНЬКА

С детства я боялась мышей, тараканов, хрущей, высоты. У нас называли майских жуков хрущами. В те далёкие времена хрущи тучами носились по улицам и бронированными головами бились обо всё, что встречалось на их пути. Разрезая воздух, они жужжали, гудели, кружились роями.

В период буйного разгула хрущей дети высыпали на улицу. В погоне за жуками бежали, ловили, визжали, сажали их в коробочки и позволяли им путешествовать по рукам, ногам, шеям. Весёлый, шумный детский поток захватил и меня, девятилетнюю девочку. Но я никогда не ловила и не прикасалась к цепким мохнатым чудовищам. Я брезговала ими и боялась их. Об этом знали все. Знал и Лёнька Пильков, внук Шугара И. И., директора школы. Однажды Лёнька наловил хрущей большую коробку из-под чая и подошёл к нам, девочкам. Я не подозревала уготовленного для меня коварства. Лёнька подошёл ко мне со спины и вытряхнул всю коробку за воротничок моего платья. От такой вероломной диверсии я вздрогнула, дико закричала и пустилась бежать домой.
 
Хрущи лезли под мышки и щекотали, копошились на спине, барахтались на груди, бились головами о резинку моих трусиков, а самые умные и смелые двинулись к выходу, к моей шее, и уже топтались лохматыми ногами по голове, роясь в волосах.
 
Истошно крича, я мчалась по дороге, падала в её обильную пыль, истерично вопила на всю деревню, и моё  перепуганное сердечко готово было разорваться на куски. Встревоженные люди смотрели в окна и выбегали на улицу, не понимая, что случилось с «дитёнком». «Дитёнок» же, обезумев от разгула этих тварей по тельцу, визжал нечеловеческим голосом: «Мамочка, мамочка… Ленька… Хрущи…». Мама сорвала с меня одежонки, посадила в корыто и вымыла с ног до головы.

Ночью мне снились тучи карабкающихся хрущей. Они наступали плотной стеной, гудели и кружились надо мною. Я закричала во сне, проснулась и заплакала. Хрущи преследовали меня три ночи. Я не спала, не спала и мама. Испуг нужно было лечить. Но моя крёстная Семёновна жила теперь в девяти километрах от нашего села. Маме посоветовали пойти со мной к Михайловне, бабке, что жила на самом конце деревни. Мама поставила в кошелку кувшин молока, положила десяток яиц, и мы отправились к бабке. Держа меня за руку, мать грустно роптала:

–  И в кого ты уродилась такая пугливая? У всех дети, как дети, а ты нашлась тут барыня чувствительная.
 
«Барыня» дёрнула руку из маминой и встала, как вкопанная.
 
–  Ладно, ладно, доченька, устала я от такой жизни. Пойдём, Настенька, даст Бог – поправишься, – с горечью сказала она и надолго замолчала. – А с тем сухомозгим Ленькой я ещё поговорю… Ишь, желтомордая обезьяна, что удумал…

К избушке Михайловны мы пришли в сумерки. Мама  дёрнула ручку двери, и мы очутились в тёмных сенях. Но не так-то просто было попасть в избушку, так как порог её высоко возвышался над земляным полом сеней. Разбираясь в этих лабиринтах, мы услышали громовой, сердитый голос: «Закрывайте дверь, мух напустили. Идите, идите. Что я вам, «прохвесор»? Утомилась я, не могу».
 
Мама заговорила робко и просительно, а я, услышав отказ, тихонько заплакала. Величественная баба-яга, с огромными синими глазами и горбатым носом, подошла ко мне, положила руку на мою голову: «Не плачь, девонька, посмотрю я тебя». Она бросила тряпку на полок между печью и стеной, раздела меня и голенькую положила на животик.
 
«О, Пресвятая Дева Мария! Царица Небесная, – начала она, – помоги и спаси болящую Анастасию. Милосердная Заступница, уноси чёрную боль на сухой лес». Повернув меня на спину, она стала гладить безымянным пальцем мой животик, сердце и голову, приговаривая: «Как у этого пальца нет имени, так у этого места нет поля для боли. Благодатная Богородица, мы тебя славим, Заступница рабов христианских. Помоги Анастасии… Костей белых не ломить, сердца Насти не томить… не ломить...».

Я многое не запомнила, засыпала. Михайловна всё гладила моё тело и густым сильным голосом читала молитву… Я уснула. Но вдруг почувствовала, как чьи-то руки подхватили меня и понесли: это мой брат Миша приехал за нами на лошади. Я проспала сутки, не просыпаясь. Выздоровела.

Но с той поры возненавидела хрущей и Лёньку Пилькова, будущего редактора районной газеты «Ленинский путь».

Прошли годы. Горечь и обида улеглись и забылись.
Пусть земля тебе будет пухом, Леонид Михайлович!


МЫ С НАТАШЕЙ ХОДИМ ПАРОЙ

Наташа – умная и смелая девочка, я – трусиха. Но она меня любит за «мой внутренний мир», надёжность и «соболиные» брови. Мы с ней подружки с пяти лет.

По её инициативе мы копаемся ранней весной на глухой дорожке в поисках морковника, многолетней съедобной травы, и нетерпением  ждём, когда прогреется вода в нашей речке. Тогда мы берём корзину и палку и идём ловить рыбу. Наша речушка – воробью по колено, но нам, семилетним, доходит в глубоких местах до пупка и выше.

Наташка, подоткнув платье донельзя, бесстрашно шагает в воду, кладёт корзину набок и зовёт меня на помощь. Я трясусь от страха: боюсь пиявок и всего ползающего и плавающего в воде. Я медлю. Наташка сердится. Закрыв глаза, лезу в воду. Ногами и палкой я мучу воду, и рыба, потеряв ориентацию в мутной воде, попадает в плен. Она бестолково мечется, тычется мордочками о стенки корзины, но тщетно. Работа кипит. Но вот Наташка поднимает корзину со дна речки. Боже! Какое там богатство! Плотички, вьюны, лежни, пискузи! Она бросает корзину на берег, и рыбёшка вываливается на траву. Мы радуемся богатому улову. Но глядя на предсмертную агонию рыбок, я страдаю.

Рыбка бессмысленно суетится, подпрыгивает в поисках своей водной среды, но обессиленная падает, раскрывает ротик, корчится в муках, выпучив глаза, и замирает навсегда. Я наклоняю голову и чувствую, как тёплые слёзы ползут по моим щекам. Наташка улыбается:

–  Да что ты, Настечка, расхныкалась? Рыба на то она и есть, чтобы её ловить и жарить.

Но я бегу, поднимаю на берегу кем-то забытую баночку, набираю в неё воду и бросаю серебряную (ещё живую) рыбёшку в банку.

–  Дурёха ты, Настя, – ласково говорит Наташа. – Рыба подохнет в банке, она живёт только в речке.

Рыбка моя умерла к ночи. Похоронила я её на берегу речки.
 
Летом мы ходили на болото за явором. Так у нас называют аир. Его заросли заманивали нас в топкую глубь. Там явор вальяжный, бело-розовый, сочный и сладкий. Я отстаю от Наташи и выхожу на лужок с увесистой охапкой явора. Я рада. Но вдруг мой взгляд падает на ногу и с ужасом останавливается: на моей ноге распласталась огромная чёрная пиявка. Я трясу ногой, но это тварь и не думает отрываться и падать. В отчаянии я зову Наташу, но она не слышит: далеко и захвачена истреблением великолепных кущ явора. До жилья метров триста. С безумным воплем я преодолеваю эту марафонскую дистанцию вмиг. Бегу в гору и, увидев женщину, дико кричу: «Тётенька, тётенька, помоги!» Тётенька сажает меня на лавочку, берёт мою ногу, а я, повернув голову, смотрю в небо, страшась взглянуть на ход операции. Женщина осторожно, боясь оставить голову пиявки в ноге, отрывает чёрного вампира. Потом приносит пузырёк с какой-то настойкой, смазывает ранку на ноге, и с улыбкой приговаривает: «Всё, Настечка, всё! Скачи, здорова!»

Обессиленная, я бреду домой, забыв о брошенном на лугу яворе; назавтра я рассказываю Наташке о своей беде. Она удивляется:

–  И почему ты не позвала меня? Я бы тебе её вырвала. Я всегда вырываю пиявок из своих ног сама. И что ты, Настюха, боишься всякого г...а?
 
И она добродушно смеётся, открыв ровный ряд белоснежных зубов.
Мы с Наташей снова ходим парой.


КАК Я НАУЧИЛАСЬ ИГРАТЬ НА АККОРДЕОНЕ

Однажды я услышала игру местного аккордеониста. И потеряла покой. Мой муж не воспротивился и купил мне аккордеон. Узнав, что в Москве есть заочная музыкальная школа имени Гнесиных, я написала туда заявление и выслала 25 рублей, так как обучение было платным. Выполняя контрольные работы по «Элементарной теории музыки», я познавала азы нотной грамоты: нотоносцы, ключи, гаммы, длительность нот, аккорды и многое другое, интересное.
 
Были заброшены друзья, прогулки, копания в каждом уголке дома, книги. Встав пораньше, наскоро готовила завтраки и обеды, выдавала в школе уроки и, не вдаваясь в болтовню с коллегами, мчалась к аккордеону. Задания контрольных работ усложнялись: я должна была переносить музыкальные пьесы из одной тональности в другую, а также записывать на нотоносце тексты хорошо известных мне простых мелодий. Как и другую любимую работу, контрольные я выполняла добросовестно и грамотно, хотя, признаться, с врождённой горячностью, в безумном темпе. Годичную школу я закончила за полгода. Из 12 работ получила по 9 – «отлично», за две – «хорошо», а за последнюю – три балла. Она была самой сложной. Больная гриппом, я не дотянула. Свидетельство мне выдали с оценкой «хорошо». Огорчившись, я занялась вплотную аккордеоном. Как мне надоели завтраки, обеды, уроки! Я с ненавистью расправлялась с грязной посудой, наспех стирала, по диагонали готовилась к урокам и сразу же садилась играть, умоляя домашних не путаться под ногами. С радостью принимали они свободу и отчаливали из дому часов на пять. Я играла, не чувствуя ломоты в пальцах, плечах, позвоночнике. Я была счастлива. В эти радостные часы я не замечала ни заходящих к нам знакомых, ни времени. Мой шестилетний сын Юра говорил товарищам: «Когда мама играет и выполняет контрольные работы по музыке, она ничего не видит и не слышит». Тогда он залезал в шкафы, столы, тумбочки, проникал в кладовую: везде искал баночки с вареньем. Ввиду нищеты и дефицита сахара, эти сласти заготавливались в те времена в очень ограниченном количестве.
 
Я играла… Горячка закончилась только к лету. К этому времени я научилась играть все народные танцы, а также танго, фокстроты и вальсы.
 
Молодёжь села часто приходила к нам в дом и уговаривала Василия Васильевича отпустить меня в клуб поиграть. И мой муж, дорогой, несравненный друг, отпускал меня. Я играла…


КАК Я ВЫШИВАЛА ДОРОЖКУ

В 60-х годах стены комнат, спинки диванов, комоды и коврики над кроватью украшали вышитыми крестом и гладью дорожками в цветах, портретами красивых девушек, котиками и даже великосветскими дамами в рамках.
 
Эта стихия охватила всю Россию с её городами и глубинными деревеньками. Не устояла и я. Накупила цветных ниток, иголок и достала несколько лоскутков ткани. Я решила вышивать гладью: кропотливая, медленная работа крестом была не для меня. Я решила вышить на дорожке анютины глазки. И закипело сердце. В первый послеобеденный день, наскоро вымыв посуду и дав отгул моим мужикам, я с трепетом и жаждой быстрых результатов окунулась в «творчество». Анютины глазки, как известно, богаты оттенками красок, и требуют не только умения, но и терпения. Боже праведный, что же это было за испытание! Труд поглотил целиком мой привычный уклад жизни: я не видела ни земли, ни неба. Я вышивала…

Но как мне мешали всякие мелочи: вставить нитку в иголку – время, нитка сучится при работе и не хочет пролезать в ткань. Я с ожесточением обрываю её и меняю на новую, спешу, прокалываю пальцы до крови – время.

К ужину готова только четверть  дорожки. Быстро готовлю что-то съестное, как-то кормлю семью и расправляюсь с посудой.

И снова за дорожку. К 12 часам ночи готова половина работы. Ночью сплю плохо: анютины глазки клумбами преследуют меня, я убегаю от них, но они преграждают мне дорогу, моргают «глазками» и смеются над моей одержимостью.

Утром встаю с головной болью, бегом управляюсь на кухне и с безумным нетерпением провожу урои. Бегу, бегу домой и с ненавистью сажусь за вышивание, понимая всю ничтожность искусства этого уровня. Я ругаю себя «на чём свет стоит», но «жребий брошен»: надо закончить эти «глазки» и положить конец лихорадке и терзаниям. Вышиваю… Теперь обрывки нитей «украшают» диван, пол, крыльцо и дорогу к школе. Лёгкий ветерок подхватывает разноцветный брак, кружит в воздухе, втыкает нитки в сугробы, валенки и спины прохожих. У меня нет времени их собрать. «Потом, потом», – думаю я. Люди удивляются, откуда «мулине» на их пиджаках? Но мои друзья и домашние не выдают тайну «Мадридского двора». К двум часам второй ночи дорожка готова. Я тут же стираю её, а утром – глажу.

Получилось вполне прилично, хотя, конечно, далековато от совершенства, особенно, если смотреть на изнанке. Моя дорожка красуется красками радуги на тряпичном коврике над кроватью. Высвободив душу из ада, я с тупым равнодушием смотрю на своё произведение.

Вскоре приезжает сестра Маша. Она рассматривает мой «шедевр», снимает его и как-то потерянно говорит: «Что это?» – она указывает на изнанку дорожки, необрезанные концы ниток, лежащие вкривь и вкось, стоящие торчком, грубые узелки, затяжки и прочие «мелочи». Я вижу, как всё это слилось в непонятное, лохматое чудовище. Сестра берёт иголку и ножницы и терпеливо «разгребает Авгиевы конюшни».
 
–  Папочка, ты, папочка! Надо же подобрать все капли его натуры. Он всю жизнь горит на работе, не видя ни людей, ни солнца. Вот только его изделия славятся на всю округу качеством, – заключает она.
–  Я спешила… два дня… не успела… –  лепечу я.
–  Спешила? – с издёвкой говорит Маша. – Куда спешила? Куда?

Я молчу и всё больше ненавижу «глазки», котов и вышитых дам в рамочках – весь этот неинтересный, низкопробный труд.

Скорей бы, скорее вернуться в свою жизнь, заниматься домом, семьёй, общаться с друзьями и читать, читать…


КАК Я ПЕРЕДЕЛЫВАЛА ДЕКОЛЬТЕ

Мы поменялись с Машей платьями. Взамен красивого нежно-зелёного вельветового, сшитого лучшей портнихой Стародуба, я получила малиновое кимоно из крепдешина.

В своём любимом закрытом платье я, двадцатилетняя, была похожа на гимназистку. Но сестре нужно было тёплое платье, и я не могла отказать.

Крепдешиновое платье-шестиклинка с аккуратным вырезом на груди отлично облегало мою фигурку. Оно было великолепно в жару: переливаясь на солнце радужными бликами, нежно ласкало и холодило тело. Я блистала… Но моя радость была недолгой, в неугомонной голове уже зрела вкрадчивая мысль: декольте (вырез) нужно расширить и углубить. Эту шальную затею я вынашивала втайне.

Гораздо позже мне стало известно, что ни одна портниха не станет резать по готовому изделию, тем более на шелках всех видов.

Я разложила платье на столе и острым концом мела начертила на груди воображаемый желаемый вырез. Схватив ножницы, стала резать по крепдешину, расширяя и удлиняя декольте.

Готово! Я примерила платье и посмотрела на себя в зеркало. Из него на меня уставилась девица из публичного дома: пошлая рамка выреза кривилась, лезла одним углом на плечо, другим – к поясу.

Я обомлела. Стала ещё что-то подрезать, зашивать, ещё более усугубляя уродство рамки. Поняла: это конец.

Мой муж, до сих пор терпеливо наблюдавший из-за газеты мои художества и примерки, услышав плач молодой жены, молча взял испорченное платье и бросил его в пылающую пасть лежанки. Крепдешин вспыхнул яркими веселыми гребешками, и всё платье запылало удивительным розово-сиреневым пламенем. Но вот оно стало сжиматься и съёжилось в небольшой тёмный комочек, выбросивший в предсмертной агонии два–три маленьких, слабых красноватых язычка, и угасло навсегда. От моего нарядного кимоно в крематории осталась горсточка сизого пепла.

–  Есть ещё проблемы? – спросил серьёзно и спокойно мой муж.
–  Нет, – выдавила я голосом умирающей.

Вот так Василий Васильевич избавил меня от созерцания загубленной красоты и мук; он никогда не напоминал о моём сумасбродстве.

Прошли годы… И мои горькие «уроки кройки и шитья» стали непутёвыми смешинками.

Вот такая я…

Почувствовав приближение старухи с косой, решила оставить след в памяти потомков и написала несколько книг...

Какая? Рассудите меня, люди!


ПРИЛОЖЕНИЕ

ГОВОРЯТ ВНУЧКИ

Наташе 3 года. Родители привезли её на лето в село Алейниково к бабушке. Она увидела коров, овец, кур и «вуток» – так называли там уток. На вторую половину лета я увожу её в Стародуб.

Мы идём в город. На соседней улице разгуливают красивые и редкие птицы – индюки. Наташа таращит глаза на невиданную красоту. Вожак грозно гогочет и бежит к нам. Мы уходим. Но Наташка ещё долго оглядывается на пёструю рать сказочных красавцев. Домой возвращаемся той же дорогой.
 
–  А где бигуди? – спрашивает внучка.
–  Какие бигуди? И зачем они тебе?
–  Бигуди где? – сердится Наташка.
–  Дома в коробке, – сержусь уже я.
–  Где бигуди, что гуляли тут?

Я хохочу. Городская внучка, забыв слово «индюки», говорит «бигуди». В свои три года это-то она знает!

МЫ С НАТАШЕЙ ПОЁМ

Разучили песню «Жили у бабуси два весёлых гуся». Назавтра она поёт её правильно, но, дойдя до слов: «Вот кричит бабуся: «Ой, пропали гуси. Один белый, другой серый…», Наташа останавливается и, подумав, заканчивает: «А где наши вутки?» Дались ей в деревне эти «вутки»! Забыла.

ДИАЛОГ С ЧЕТЫРЁХЛЕТНЕЙ ВНУЧКОЙ МАШЕЙ

Я: Маша, я старенькая и скоро умру. Будешь плакать?
Она: Нет. У меня есть ещё две бабушки.
Я: Приедешь на мою могилку?
Она: Приеду и поставлю памятник.
Я: Белый или чёрный?
Она: Белый. И напишу: Настюша умерла.

УРОК АРИФМЕТИКИ

Маше пять лет. Даше три с половиной. Мы решаем задачи. Я спрашиваю: «Как разделить пять яблок между Машей и Дашей так, чтобы у них было поровну?» Маша думает, молчит – не знает. Даша: «Нужно дать Маше два яблока и мне – два. Пятое разрезать на две половинки и отдать нам по одной.

ДАШКА-ГРИБНИЦА

Дом Даши стоит вплотную к лесу. В воскресенье утром родители копаются в доме, Маша, одев наушники, слушает музыку. Трёхлетняя Даша гуляет во дворе, проходит час, второй, а Даша не появляется. Мама начинает беспокоиться, отец бежит в лес, мать – по улицам. Даши нигде нет, Рита плачет, спрашивает, не видел ли кто девочку? Её не видели. Суета, поиски… Солнце клонится к вечеру, в слезах родители снова бегут в лес. В гуще леса под берёзкой сидит… Даша. В лице – ни страха, ни отчаяния, только голод и смертельная усталость.
 
 –  Дашенька, зачем ты пошла в лес? – спрашивает перепуганная и измученная мама.
 –  За грибочками.


ЭПИЛОГ

ВЕТЕРКОМ В ОКОШКО ПОСТУЧУ...

Она вздрогнула: и проснулась от грозного удара чем-то грузным и тяжёлым в стену её дома. Сверху шёл спокойный и внушительный голос: «У тебя осталось мало времени. Твоя свеча догорает».

Женщина оцепенела от жути и до утра пролежала с закрытыми глазами и сдавленным сердцем.

Её свеча догорает… Человек не знает, сколько суждено гореть его свече. Этого никто не знает, кроме Господа Бога. Не знала и она, но чувствовала, что её свеча, до сих пор хранимая Творцом, готова была погаснуть, когда ей было два года, пять, двадцать четыре, тридцать… На протяжении всей её жизни свеча дрожала, сгибалась, съёживалась; едва дышащее пламя, слабо мерцая, отчаянно билось за жизнь, освещая бледным сумеречным светом её судьбу.

Всевышний вразумлял усердно лечить себя лекарствами, санаториями, физкультурой, молитвами. Подпитанная  свеча оживала, горела ярче, радостнее и продляла её земную жизнь.
 
И вот он, голос в ночи 5 марта 2006 года: «У тебя осталось мало времени. Твоя свеча догорает». Она и сама чувствовала, как быстро тает её свеча; жизнь сжималась и уходила со скоростью бальзаковской шагреневой кожи. Стараясь не думать о конце, гнала она эту мучительную мысль: с ней трудно было жить. Снова хваталась за лекарства, но они давали уже ничтожную помощь её больному сердцу.
 
Верила в чудо. Надеялась.
 
Пугающий голос из темноты разрушил даже эту призрачную надежду. И она поняла: это – конец.
 
***
Долго лежала с закрытыми глазами. Ёе жизнь… Как стремительно она промелькнула! Её свеча дого-рает… Для чего она жила и как? Невидимая сила прокручивала калейдоскоп её судьбы. Её так часто обижали из чувства зависти, врождённой хамовитости, непонимания. Обороняясь, роняла два–три слова; тогда они становились в оскорбительные позы, предпочитая её кроткой обороне, молчание и слёзы. Позже заискивали, пели хвалебные гимны. И она прощала и освобождалась от груза чужих обид. Пусть Бог простит их, злобливых и неразумных.

Думала… Как много на земле людей «кусачих» и лицемерных Янусов. Зачем так устроен мир? Зачем так много зла? Вражды? Зачем братоубийство, войны, стремление людей к «мировому стандарту» в обогащении: умру, но добьюсь, чтоб не хуже было, чем у соседа, а ещё круче! Зачем?

Жизнь человека так коротка. Так для чего её укорачивать суетой сует?

Но только на смертном одре многие понимают всю бессмысленность и ничтожность ненужных крысиных схваток и в предсмертной агонии страдают по загубленной энергии, по потерянному общению с родными и друзьями, с книгами, искусством, природой – навеки потерянному душевному покою. Свеча гаснет…

***
Чередой поползли другие кадры из её жизни. Она прошла через горе и страдание, но никогда не гневила Господа. В юности тянулась душой к большому городу, мечтала о хорошем вузе. Директор школы пророчил ей карьеру врача. Не вышло. Она должна была зарабатывать на кусок хлеба.

Мечтала о большой сцене. В короткие промежутки между болезнями воплощала эту мечту на любительской сцене: играла трагические роли в классических драмах. Получалось: зал гудел и плакал. Играла на аккордеоне и пела. У неё был небольшой голос, но «по определению слушателей, приятный и душевный». Люди любили её и баловали аплодисментами. Любила людей и собак, и они отвечали ей взаимностью.

Умела давать грамотные и эмоциональные уроки, увлечь речью опоэтизированных докладов и лекций любую аудиторию в клубах, санаториях, в отрядах заключённых. Откуда и брались слова? «Вам только быть артисткой!» – орал зал заключённых.

В клубах даже самые равнодушные и ограниченные («Я никогда не слушаю докладов») в онемении смотрели докладчику в рот.

Совсем в недалёком прошлом её пригласили на юбилей битвы на Курской дуге, как вдову участника той бойни. Она, как всегда без бумажки, прочла большой отрывок из рассказа А. Толстого «Русский характер». В подарок – мёртвая тишина, скупые мужские слёзы, поцелуй военкома, конфеты... Небо послало ей силы и сохранило дар речи.
 
Болезнь прогрессировала. И не однажды свеча её готова была догореть дотла, и жизнь превратиться в невесомый сгусток космоса. Да хранимая Господом, она всё ещё тихо горела.

И зачем этот упреждающий голос с небес?
 
Сегодня пятое марта – Прощёное воскресенье. Она пойдет просить прощение у тех, кого вольно или невольно обидела. И её простят, прощение будет взаимным. И на душе станет легко и радостно.
 
Женщина молила Небо дать ей немного времени. Ей очень хотелось увидеть пробуждение весны: вдохнуть тонкий нежный запах юных трав, ароматы черёмух, сирени, цветущих садов, услышать иволгу и соловья. Но самым дорогим, заветным было желание – увидеть свою сосну, старую и одинокую. Она обнимет её, обласкает, откроет свою боль, а напоследок уронит слезу.

И, конечно же, увидеть своих детей и близких.

«Господи, если это невозможно – я смирюсь. Но, может быть, у тебя есть другой вариант? Спаситель, подари мне последний шанс!»

Женщина подошла к «Уголку памяти» – фотографиям на стене. Поклонилась.
 
«Милые мои, родные, простите за вольно или невольно нанесённые вам обиды, как и я вас прощаю. Прощайте, помните, любите, как я вас любила».

Слёзы облегчения залили лицо.
 
«Сорок дней я буду с вами, но не стану звать вас туда в мир иной. Нет! Только тихонечко напомню о себе: ветерком в окошко постучу».
 
***

«Ветерком в окошко постучу»…