Вениамин Блаженный

Валерий Липневич
Валерий Липневич
Вениамин Блаженный. Стихотворения. М.: Арион, 1998.


“Я нашел свое место
на древе вселенной...”
Дружба народов, 1999, 2,

Имя Вениамина Блаженного (Блаженных, он же Айзенштадт) на слуху где-то с начала 80-х, когда в Минске вышли его первые книжки. Они значительно отличаются от вышедших уже в Москве. Впрочем, и московские — в зависимости от редактора-составителя —  тоже отличаются одна от другой. Пожалуй, наиболее цельная, выдержанная в стиле христианско-религиозной духовности — все же “совписовская” “Возвращение к душе”, подготовленная Николаем Панченко и оказавшаяся в ряду первых книг, где вольготно было словам “Бог”, “душа”, “смерть”. Собственно, она и определила образ поэта.
Книга, составленная Алексеем Алехиным — при том что большинство стихотворений повторяются, — несколько иная. Не только в формальном отношении, по возросшему количеству верлибров, но и в плане содержательном. Например, стихотворение “В эту землю хотел бы сойти я живым” со строками “Ибо только земное приемлет душа, / Ибо только земное душа моя любит” не стыкуется с образом поэта-небожителя, к которому мы уже успели привыкнуть. Так же не вписывается в “имидж” и стихотворение “Любовь”: “Чресла мои не бесплодны. / Орган любви работает безотказно, / Работает, — пишу я, / Ибо утолить женщину — это тоже работа, / Приятная, грубая, божественная работа, / Мужчина и женщина принимают в ней равное участие, / — Ни с кем не сравнимая Анна принималась за работу с ни с чем не сравнимым азартом, / За тысячу верст чуяла она мое хотение, / Сбрасывала юбку, быстро ложилась / Ибо она хотела”.
Язычески-чувственное начало, апология телесного низа, ориентация на обладание миром, женщиной в новой книге постоянно контрастирует с вегетарианством духа, с маской юродивого, убогого. Отчасти дело, разумеется, в том, что книга Алехина — избранное, и в этом качестве призвана дать нам все лики автора, так или иначе связанные с его лицом. Но в случае с В. Блаженным мы ощущаем безусловную многоликость, вызванную не только естественным движением времени. Это сознается и самим автором: “Непонятно, зачем столько в каждом обличье обличий”. Думаю, что не было бы большой натяжкой определить стихотворения
В. Блаженного как театр одного актера, где каждая роль и стилистически оформлена несколько иначе. То это стихотворение “Жизнь”, помеченное еще 1944 годом и напоминающее, как ни странно, то, что станет со временем Владимиром Буричем (“Отдаешь свои волосы парикмахеру, / Отдаешь глаза — постыдным зрелищам, /
Нос — скверным запахам, / Рот — дрянной пище, / Отдаешь свое детство попечительству идиотов...”), то это стихи, напоминающие Ксению Некрасову (“Маленькая кошка”), то обличительно-богоборческие, маяковские (“Стихи ухода” — реминисценции из его стихотворений достаточно часты (у Маяковского: “я где боль, везде”, у Блаженного: “мой дом везде, где побывала боль”). Но особенно часто варьируют строки его любимых поэтов — Пастернака и Мандельштама. Стихи “Как старость одинока и надменна” тревожат тени классиков XIX века, прежде всего Тютчева. “Череп отца” заставляет вспомнить
Ю. Кузнецова, а “звездный странник” и прочая астральная риторика — Т. Реброву. Чувствуется и присутствие Бодлера в переводах В. Левика. В общем, перед нами явление безусловно культурное, опосредованное, и это объясняет первое ощущение от его стихотворений — ощущение чего-то близкого и хорошо знакомого. Реакции отталкивания, как в случае с первородным талантом, не возникает. Тем более, что подано это человеком безусловно одаренным. С лету запоминаются строки (“Как ненужную боль, ненавидит земля человека”), строфы (“У женщин не стареют голоса. / Или с тобой одной такое чудо? / Откуда этот голос? Ниоткуда. / Но почему он свежий, как роса?”). Хороши классически ясные короткие стихотворения-выдохи:
Пока река не вспенится сурово,
Не обернется ямою земля, —
С удилищем беспечным рыболова
Сиди, над бездной леску шевеля...
Как хорошо в прохладе деревенской
Курить свой одинокий табачок...
Но вздернет и тебя Рыбак Вселенский
На острый окровавленный крючок.
Длинные стихотворения кажутся мне менее удачными, в них заметны усилие, рукотворность, разум подчиняет чувство и тащит его за собой — что также выдает глубинное присутствие и Маяковского, и Пастернака, и Цветаевой. Насилие в крови у XX века, и поэтому постоянно обнаруживается в пробах стиха, жаждущего во что бы ни стало остаться поэзией, но застывающего, окаменевающего в протянутой руке творца.
В. Блаженный все же сумел найти свою “экологическую нишу” — и утвердить себя как явление безусловно значительное, заметное:
Дурачок я и есть, говоря откровенно,
Но я все же особых кровей дурачок:
Я нашел свое место на древе вселенной —
Неприметный такой и засохший сучок.
Бог и любовь, бедность и смерть — вот неизменный круг его тем и вариаций. Подобная “узость” и выделяет его из сонма советских поэтов, для которых экзистенциальная тематика в лучшем случае заслуживалась отработкой по обязательной программе. За свободу писать то, что хочется, В. Блаженный заплатил сполна. В какой-то мере он являет собой того реального героя, который у многих авторов оставался только лирическим — существующим лишь на бумаге.
Ухожу равнодушно от ваших возвышенных истин,
Корифеи искусства, мазурики средней руки,
Как похабный товар, продающие лиры и кисти,
У замызганных стоек считающие медяки.
Именно подобная свобода, граничащая с абсолютной, и дает ему право обращаться с Богом даже несколько панибратски — как старик со стариком. Хотя его отношения с Богом вовсе не так однозначны, как у тех, кто пришел от казенного атеизма к казенной же вере. В наличии собственно религиозной веры можно даже усомниться — к счастью, подобное замечание еще (или все-таки уже) не может дать повод для оргвыводов. Дело, вероятно, в том, что поэту нужно существовать в неких идеологических рамках, постоянно проверяя их на прочность и подлинность. Поэтическое сознание В. Блаженного существует, пожалуй, не столько в рамках христианской религии, сколько христианского мифа, активно приспособляемого им для собственных нужд. Естественно, что его Бог — всего лишь коллега, не всегда обладающий даже большей креативной силой. Богу в его стихотворениях не спрятаться за ликом дьявола, чтобы снять ответственность за постоянно свершающееся зло. Поэтому Бог — “разнузданный” и “палач”. При желании В. Блаженного можно подверстать к гностикам, к тому же манихеиству. Но корни его воззрений, как мне кажется, в народном эклектическом сознании, что-то усваивающем из каждой религии и идеологии. Тем самым относящимся к ним достаточно терпимо и снисходительно и благополучно меняющим их одну на другую. “Мужик с топором” В. Блаженного, “бредущий по божьему небу”, — вполне наш, узнаваемый, советский. Обилие христианской риторики (слова Бог, Христос, Всевышний и производные от них встречаются более ста раз на 80 стихотворений) менее всего свидетельствует о вере, скорее, — о потребности в словах-емкостях, наполняемых своим собственным эмоциональным содержанием. Потребность в таких словах особенно возрастает во время смены одних риторических систем другими.
Существуя в течение долгих лет в стороне, но параллельно литературному процессу, не смешиваясь с ним, следя за ним по его вершинным явлениям и опосредованно фиксируя их, В. Блаженный сумел реализовать отпущенный ему дар и войти в литературный обиход именно тогда, когда возникла потребность в нем — то есть в том, чтобы снова подчеркнуть: совесть — главная компонента таланта и единственная традиция русской поэзии.