Райнер Рильке. Сонеты к Орфею. Часть 2

Зинаида Палайя
Часть вторая

I

Ты дыши, незримый стих, дыши!
В чистоте изначальной
мирового пространства. В истоке души,
где я гость совсем не случайный.

Медленно я, как море,
единственной полнюсь волной;
дару безмолвному бережно вторит
голос мой.

Сколько же взял я из этих, созвучных мне, глубин…
Часто мне ветер пространства
был, словно сын.

Узнал ли меня ты, воздух, сроднившийся так со мною?
Ты словам моих странствий
стал и листвой, и корою.

II

Как рисовальщик вмиг переносит
точным штрихом натуру на лист,
так же и зеркало молниеносно
с девушки юной, чей образ чист,

святость улыбки украдкой, как вор,
снимет в сиянии раннего утра,
чтобы потом отражением смутным
грустный вынести приговор.

Что мы прозрели, глядя когда-то
в трепетный свет угасанья камина? –
только ушедшие жизни мгновенья.

Ах, Земля, кто познает утраты?
Тот лишь, чьё сердце в радостных гимнах
не устаёт воспевать возрожденье.

III

Вряд ли доподлинно кто-либо скажет,
что вы по сути есть, зеркала.
Плоские лица зияющих скважин,
словно застывших мгновений шкала.

Вы расточители тёмного зала,
он – как дальнего леса мгла…
И люстра рожками своими пронзает
непроницаемость стекла.

Часто ваш мир полон картин.
Кто-то заглянет в ваши глубины,
кто-то пройдёт, сторонясь глубин.

Лишь молодого лица эскиз
медлит, сияя красой голубиной, –
и возрождается светлый Нарцисс.

IV

О, этот зверь не ходит средь людей,
и неизвестен край, где он живёт,
но белой шеи лёгкий поворот
её влечёт в мерцании свечей.

Пусть нет его. Но ею он любим,
невинный зверь, хотя его удел
быть в зазеркалье. Как прозрачный дым,
там появлялся он, когда хотел.

К нему она тянулась не с зерном,
а лишь с возможностью зерна. И он,
став во сто крат от этого сильней,

пускал росточек рога надо лбом.
И чистотою девы покорён,
он был в сиянье зеркала и в ней.

V

Напряжённый мускул анемона,
утром раскрывающий бутон,
чтобы в глубь трепещущего лона
неба изливался перезвон,

сотворитель бесконечной встречи
в нежно расцветающей звезде –
мускул, так ослабленный под вечер,
превзойди же собственный предел

и в последний час перед закатом
лепестков тугих сопротивленье
пересиль – и собери обратно!

Мы, чей дух борением испытан
много дольше, мы  небесной сени
будем ли когда-нибудь открыты?

VI

Роза, ты царственный цвет, а была когда-то
скромной розеткой с простой каймой.
Мы  же тебя почитаем чудом, богатым
неисчерпаемой полнотой.

Ты одеянье за одеяньем вкруг тела
из ничего – сиянье вежд,
но каждый твой лепесток исключительно сделан
как отрицанье всяких одежд.

Сквозь века аромат твой принёс
сладость прошлых имён позабытых;
вдруг повеяло славою роз.

Всё же, не зная названий, мы лишь гадаем…
И витают, таинственно скрыты,
тени имён из умолкнувших далей.

VII

Вам ли, цветы, теплота этих рук не знакома? – 
девичьих рук, что так нежно вас,
кротко усталых, кладут на столик у дома
ворохом пёстрым в рассветный час

и, ожидающих влаги – от смерти подняться,
тихо касаются, чтоб не помять,
и, наполняясь дыханьем меж кончиков пальцев,
вы начинаете оживать

раньше, чем вас опустили в прохладу кувшина;
низко к цветку склонилось чело
девушки грустной, как будто она согрешила;

постепенно в воде охлаждаясь, отдаст он
ей в возрожденье её же тепло –
вот почему цветы собирают так часто…

VIII

Памяти Эгона фон Рильке

Мало осталось детства друзей среди скверов,
редко рассеянных меж домов.
Как мы встречались! Не было более верной
дружбы, чем наша: без всяких слов

мы, как ягнята немые, общались друг с другом.
Радостей наших никто не знал.
Что это было? В каком растворилось испуге
человечьих кривых зеркал?

Мчались вагоны, друг с другом грохотом споря;
лживым громадам домов мы казались чужими.
В чём была истина жизни? Ни в чём.

Только в мячах. В их разноцветных узорах.
Но почему же дети так мало жили?
Ах… вот опять исчезает один под мячом.

IX

Судьи, хвала вам: отвергли вы долгие пытки –
шею мгновенно сечёт гильотины нож.
Полугримасой наш век, полуулыбкой
на гуманного монстра похож.

Что к нам пришло сквозь века – так то эшафот,
словно игрушка от прошлого дня рожденья
выросшим детям. Но истинный Бог милосердья
входит не так в сердце, раскрытое от

щедрости духа. Приходит он добрый и светлый,
словно сияющим солнцем  прошит.
Парусу в море он больше попутного ветра.

Дорог не меньше таинственного откровенья:
в каждом из нас властитель души –
тихий ребёнок из вечной гряды поколений.

Х

Нам угрожает бездушной машины злодейство:
против создавших её нагло она восстаёт.
И вдохновенной руки чистое священнодейство,
не поколеблясь ничуть, грубо она отсечёт.

Но коль скоро её мы избежали однажды,
сделав ей пищей мазут, домом – пустынный завод,
пусть там и царствует, полная миссии важной,
свой созидает закон, рушит и вновь создаёт.

Всё же нас радует жизнь: на земле ещё будет
сотня нетронутых мест. Там так сокровенна
сил первозданных игра, не опасная людям.

Льются нежно слова из Безмолвия к нам…
Новая музыка там из дрожащих каменьев
строит в пространстве негодном божественный храм.

XI
 
Ты, человек, убиваешь легко – по законам охоты,
как полагается: тонко, хитро, по уму.
Лучше, чем сеть и капкан, знал я набеги на гроты
в карстовых скалах – лоскут вниз опускаешь, во тьму.

Мирно встречают его, как доброго гостя.
Вдруг – резкий рывок, птиц перепуганных взлёт,
слабых и бледных, из тьмы в солнечный свет. Но как просто
бьёт твой старательный друг…
Он их по правилам бьёт.

Каждую душу жалеющий – будь от того, кто встречает
смертью живое, – вдали; даже того, кто уже
смотрит на смерть, – сторонись.

Каина жребий на нас, странниках вечной печали …
Светит лишь в чистой душе
незамутнённая высь.

XII

Пламенем будь увлечён. О, желай изменений:
вещь, полыхая в огне, преображается в блеск;
тот исчезающий дух, мастер земных превращений,
любит в полёте фигур миг возвращенья к себе.

Что по углам затаилось – стало застывшим;
только и мысли, что серость свою защитить.
Вон угрожает, жестокое, издали – слышишь?
Молота нет, но желает он бить!

Кто родником изольётся, познает Познанье;
для него мир души вдохновеньем распахнут,
что в начале уйдёт и вернётся в конце.

Наше счастье всегда бывает дитём расставанья.
Так обрадуй скорей лавром увитую Дафну
ласкою ветра в твоём преображённом лице.

XIII

Из прожитых зим одна была бесконечна;
ты пережил её, и теперь
всё, что случится, ты встретишь без мук сердечных,
словно сезонную смену разлук и потерь.

Пусть в Эвридике ты умер – поющий, воскресни
и, воспевая хвалу, оставайся средь нас.
Здесь, в исчезающем мире, дороги песни;
будь же звоном стекла, что раскололось сейчас.

Будь – и знай, что причина вечных сомнений
в суете «быть – не быть», между светом  и тенью;
не сомневайся же в этот единственный миг.

И с ликованьем причисли к вселенским запасам,
неисчислимым в слиянье, глухом и безгласном,
прошлого с будущим, свой исчезающий лик.

XIV

С края судьбы судьбою цветов, словно данью,
тешим себя. Посмотри – как они верны
миру земному! Кто знает, но в увяданье,
может, о нас покаянья полны?
 
Нам воспарить бы… Но мы волочимся устало,
сами в восторге от собственных тяжких оков.
Кем для Учителя мы, терпеливого, стали
в вечно счастливом детстве цветов?

Только его одного в сокровенные грёзы
ты позови – о, как придёт он легко,
с каждым  явленьем – другой, снова глубинами создан.

Может, останется он, и хвалебные гимны
будут звучать, и сойдётся средь луга вьюнков
тихое братство своих, по терпенью сравнимых. 

XV

О рот-родник, дающий жизнь, ты, рот,
неисчерпаем, чист и говорлив;
твоей воды причудливый извив
по маске мраморной который год

струится. Древний акведук несёт
издалека, со склонов Апеннин,
тебе твои сказания; и вот
они стекают вдоль морщин,

по подбородку в мраморный сосуд,
как в ухо спящее; журчат, поют
лишь для него понятные слова.

Так говорит Земля  сама с собой.
Но если кто кувшин подставит свой,
ей кажется, что он её прервал.

XVI

Распинаемый извечно нами,
Бог есть тот, кто нас животворит.
Мы, безумцы, всё пытаем знаний,
Он же щедро радостью дарит.

Сам, чистейшая из чистых жертва,
Он в свой мир иного не берёт,
не приемлет, если кто из смертных
сам решает свой исход.

Тот лишь будет пить
вожделенный знания источник,
кто умрёт по мановенью Бога.

Нам же слышен звон, и то немного.
И ягнёнок просит колокольчик,
чтоб ему спокойно жить.

XVII

Где, в каких всегда счастливых садах, переполненных светом,
на каких орошённых ветвях, из каких соцветий
зреют необычные фрукты для утешенья? 
Только один ты, возможно, найдёшь их на поле лишений

нищеты твоей. И дивишься всё снова и снова
силе плодов, кожице их, что нежней
тонкого шёлка, сочности спелой основы
и даже тому, что легкомыслие птиц не превысило жадность червей.

Эти дары нашим деревьям – от ангелов быстрых?
Или от тайно пришедших садовников с ликом лучистым,
что нас возносят легко, без принужденья?

Можем ли мы безмятежность каждого лета
дел скороспелых плодами на быстро вянущих ветках
не нарушать? Или мы уже только тени? 

XVIII

Танцовщица: о, ты – движенье,
преподнесённое в дар; твоё волшебство
деревом-вихрем выросло в центре вращенья.
Время всесильное разве поглотит его?

Не оттого ли так пышно цветёт его крона,
что твоих крыльев над ним сохранился полёт?
Разве и солнце, и лето в раскрытых бутонах –
это богатство тепла – не твоё?

Но и оно плодоносит, древо экстаза.
И не его ли плоды: тот кувшин,
спелый в полоску, и хрупко созревшая ваза?

Или твоей темнеющей брови движенье
не остаётся ль рисунком на глади картин,
как и в пространстве стремительного круженья?

XIX

Где-то золото в банке среди тысяч банкнот
поживает в почёте. А этот отпетый
нищий слепец и для самой мелкой монеты –
словно бы место пустое, затёртая пыль под комод.


Деньги – как в собственном доме, в процессе торговли; 
и рядятся для вида в меха, шелка и цветы.
В каждой их передышке, тоскливо безмолвен,
он одиноко стоит среди пустоты.

Хоть бы ночью закрыться протянутой этой руке.
Утром снова просить, и пока не стемнеет, 
быть ей прозрачной, жалкой и вечно ранимой.

Пусть бы зрячий один удивился столь долгой тоске
и, наконец, восхвалил бы. Только поющий сумеет.
Только Божественный примет.

XX

Там, далеко между звёзд, и может быть, дальше, чем звёзды,
учат общению нас.
Это дитя, например… и родной ему взрослый – 
словно чужие подчас.

Нас, должно быть, судьба лишает общения с Сущим,
сблизиться не даёт;
будто меж девой и мужем занавес спущен
из-за стесненья её.

Все далеки – и это замкнутый круг.
Видишь? Вон там на столе, среди снеди, на блюде,
странные рыбы глаза.

Рыбы немые – думают люди. Но вдруг
где-то есть место: сказал – и понятно будет, 
пусть даже молча сказал.

XXI

Пой, моё сердце, сады; как отраженье в стекле,
недоступны они; как сон, сокровенны.
Пой несравненные розы Шираза, светлей
нет их на свете. Пой же их! пой вдохновенно!

Сердце моё, разве ты их лишено?
И не тебя ль ожидают созревшие вишни?
Так покажи, как ты среди кипени пышной
было нежнейшим ветром не так уж давно.

Ты ошибаешься, думая, будто случайны
наши невзгоды; нет, они – чтобы быть!
Вейся по ткани шёлковой нитью печали.

Только узор выбирай, созвучием чистый
(даже если сквозь пытку протянется нить),
чувствуй, что славный ковёр этот мудро замыслен.
 
XXII

О, судьбе вопреки, прекрасный излишек
нашего прошлого в парках фонтанами бьёт
или в атлантах гранитною мощью дышит,
стойко вздымая арок изысканных свод.

Медный колокол, палицей вознесённой
Бьющий, будто в упрёк бессмысленным дням.
Или колонна в Карнаке, одна колонна,
пережившая вечный, казалось, храм.

Наше время излишки эти отвергло;
спешка ещё лишь скользнёт равнодушно и бегло
из жёлтого полдня в огнями слепящую тьму.

Но не оставит следа неистовство ночи.
Люди всё едут, летят куда-то… А впрочем,
может, так надо. Но не понять – почему.

XXIII

Позови меня в любое время –
пусть непостоянное оно:
то вернее, чем собачье племя,
то скользит из рук веретеном

в тот момент, когда ты был уверен,
что поймал его. Лишь то твоё,
что отдал. Останешься за дверью,
если первым ждёшь войти в неё.

Боязливо просим мы опоры
в юности – для старости нескорой,
в старости – тому, чему не быть.

Правы мы тогда, когда лишь славим
жребий, – ах, не важно, кем мы стали:
топором, суком иль риском жить.

XXIV

О эта радость – из глины рождался кувшин!
Не было в древности помощи смелым и лучшим.
Но, несмотря ни на что, у счастливых излучин
город за городом рос в дикой глуши.

Боги, мы вас воплощали в прекрасных твореньях,
рок с неизменным упорством всё сокрушал.
Вы же – бессмертны. И, видимо, близится время
слушать того, кто тебя, наконец, услыхал.

Нами по роду в наследие жребий получен
вечной заботы родительской об одном
будущем нашем ребёнке, единственном, лучшем.

Мы заблуждаемся, будто бессмертны уже!
А молчаливая смерть, вступая в наш дом,
знает, кто мы, и будет всегда в барыше.

XXV

Чу, ты слышишь работу граблей
первых; снова шуршанию в такт
дышит земля прохладою ранней.
Непредсказуемо, где и как

встретишь грядущее. Часто оно
было когда-то и снова приходит,
будто бы новым. Вновь суждено
им овладеть. И владеешь им, вроде.

Тех дубов послезимние ветви
к вечеру кажутся будущей тенью.
Знак так часто приносится ветром.

Чёрный кустарник. В сплетениях сложных
темень навоза проявлена чернью.
Час ушёл, но вернётся моложе.

XXVI

Изумителен птичий крик…
Он сотворён первозданным кричаньем.
Дети  же играми перекричали
этот действительной жизни язык.

Чуждые крики. В пространство синих
проблесков неба (в которые пенье
птичье втекает, как мы в сновиденья)
дети вбивают их, будто клинья.

Где мы? Словно бумажные змеи,
нить порвав, за тучами следом
мечемся между землёю и небом,

плача сквозь хохот. Песня Орфея!
Шумные струи, несущие в небыль
голову с лирой, уйми поскорее.

XXVII

Так ли время грозит разрушеньем?
Горную крепость когда развалит оно?
Или сердцу, открытому высшим решеньям,
вдруг замолчать когда суждено?

Так ли мы боязливо беспомощны,
как судьба заставляет нас быть?
И не детство ли – это сокровище –
нам хотелось бы продлить?

Ах, эти призраки бренного
сквозь сознанье смиренное
быстро проходят, как дым.

А мы, как они, быстротечные,
ценны в небесной вечности
даже бессильем своим.

XXVIII

О, приходи… пусть на одно мгновенье.
Почти дитя, танцуя, ты внеси
в картину звёзд ещё одно движенье,
застывшую природу пересиль,

хотя и смертна ты. Она восстанет,
послушная, – лишь запоёт Орфей.
Танцующей, тебе казалось странным,
что дерево сквозь немоту ветвей

так медлило откликнуться на звук.
Ты знала: где-то там, за гранью мира,
есть место несказанного Безмолвья.

Свой танец, переполненный любовью,
туда ты отдала под звуки лиры
в надежде: отзовётся тихий друг.

XXIX

Тихий друг безмерных далей, помни,
как твоим дыханием живёт
всё пространство гулкой колокольни –
ты звенишь, как колокол. А тот,

кто тебя питает, – выше хлеба.
Цель – в преображении твоём.
Был ли ты страдающим иль не был?
Если горько пить, то будь вином.

Этой ночью, полной тайных сил,
становись на путь сознанья крестный,
чтобы встретить истинную весть.

Если этот мир тебя забыл,
–Я теку, – скажи земле и лесу.
Роднику проговори: «Я есть».