Материнская любовь

Александр Февральский
Он не помнил, сколько прошло времени с той минуты, когда взрыв мины где-то под Ханкалой опрокинул его в темноту... Иногда, приходя в сознание, он слышал отдельные голоса, шум двигателей и понимал, что его куда-то везут. Он очнулся от тишины, нарушаемой каким-то мелодичным бульканьем: видимо, в крови ещё бродил наркоз, отчего тело казалось тяжёлым и чужим. На месте, где должна была находиться левая рука, хотя он и продолжал её чувствовать, таилась пугающая пустота. Чтобы прогнать темноту, он потянулся правой непослушной рукой к голове и тут же услышал тихий женский голос:
– Лежи, родненький, лежи.
– А почему так темно? – казалось, прошелестело из его непослушных сухих губ. – Ночь, что ли?
– День, – обронил тот же голос, – только здесь окна зашторены, и на глазах у тебя после операции повязка.
«Глаза тоже задело», – тоскливо проползло в голове.
– А что с левой рукой? – боясь услышать ответ, выдавил он.
– С рукой… – женщина на мгновение запнулась, – всё будет хорошо.
– Значит, её нет, – трезво оценил он.
В ночь на всё пространство перед госпиталем выпал первый прочный снег. А под утро подморозило. В палате, куда его перевели и где он теперь лежал постоянно, было свежо. Поддувало из щелей рассохшейся рамы. Сегодня он лежал притихший и сосредоточенный, знал, что приедет мать. Слёзы были где-то рядом. Верно, оттого что представлял, как запричитает мать тонким голосом от безысходности, срываясь на визг. И если приедет отец, то будет её успокаивать, глухо покашливая то ли от смущения, то ли от того, что никак не может отыскать нужные слова.
Всё случилось совсем не так, как он себе представлял. Мать пришла, когда он, уставший от ожидания и мыслей, впал в сонное забытьё. Очнувшись, услышал голос матери – тихий, спокойный и, как ему показалось, счастливый:
– Как ты, сынок?
– Ничего, мама, – ответил он, – а где отец?
– Отец… – немного смутилась она, – дома тебя ждёт… – и, будто оправдываясь, тихо добавила: – Дороги больно дорогие. Но он передал, чтобы ты быстрее выкарабкивался, а то ему на зимнюю рыбалку не с кем ходить… Конечно, ты выкарабкаешься, – она дрожащей рукой начала разглаживать ворот его рубашки. – Врач сказал, что страшное позади, видеть будешь. Может, не так, как раньше… Я тут читала про слепого художника. Он, когда ослеп, продолжал рисовать и даже в Америке делал выставки. Помнишь, – обратилась она к нему, – ты в школе тоже хорошо рисовал? – и с житейским простодушием добавила: – Конечно, великий художник в нашей семье вовсе и не нужен, работал бы ты да и работал себе токарем. Но вот поправишься, – заронила она зерно надежды, – может, у себя хоть маленькую галерею откроем.
Было что-то в её немудрёных словах такое, что заставило дрогнуть его сердце. Повернув своё лицо к стене, чтобы она случайно не увидела первые скупые мужские слёзы, он произнёс:
– Всё будет хорошо.
Если бы он смог увидеть её сейчас – маленькую, притихшую, в лице которой было что-то неземное, счастливо просветлённое, будто говорящее, что её сын, кровинушка, пусть даже покалеченный этой страшной, непонятной войной, жив, жив, несмотря ни на что,– он обязательно бы её нарисовал – с той единственной, не выплаканной за бессонные ночи слезинкой, что притаилась в самом краешке любящих материнских глаз.