День рождения

Юрий Рыдкин
Маленькой моей посвящаю…

Вон трость парадная на Гомель белорусский,
как циркуль-ножка, опирается, а город
облокотился на Зямлю венцом нагрузки,
пленил планету гравитационный обод,
а он бесплотный, но в колечке воплотился
и полирует вместе с пальцем безымянным
крестообразный набалдашник – отломился
кусок узорный под давленьем неустанным.
На куцый посох опирается маленство,
оно без тылов и без профилей квоктало
над пухом грёз про подкаблучное главенство
в душе у той, что мимо взгляда пробегала
по толстой грани между полночью и полднем
в дворовой родине, где слёзы Иисуса
из детворы сочились потом тем исподним,
что мироносицей ухает вплоть до уса.
Над тощей тросточкой – весомые пустоты
из-под насиженных отечеством скамеек,
в тени пожизненной и градусах блевоты
не доставало ни насечек, ни линеек
на струи воздуха поддонного, который
гонял, не трогаемый лёгкими людскими,
но были те, что в перегаровых просторах
его воздушество беспамятно ютили,
отогревали, а на выходе мгновенно
губной коробкой «воз» от «духа» отцепляли
младые мускулы под скулами, где ленно
назабияченные ссадни заживали.
На лакированную палочку, как сваю,
смертельно давит серый мост суицидальный…
там «20 лет» подчинены лихому краю!..
и всё ж осыпалися горстью погребальной
на инвалидную бэушную коляску,
где права нет на перекуску пуповины,
где невозможно заслужить себе острастку,
где на надежду не дают и десятины…
Вокруг тростины вьётся радужной спиралью
благоуханное дыхание девичье,
его хозяйка стала третьею скрижалью
для инвалидного бесславного отличья
и у колясочных колёс сидела свято,
покуда Совесть гренадёрская калеки
не отвела её за точку невозврата,
туда, где алчут и другие человеки.
Словно смешной противовес для личных титров,
с акцентом булькает в незанятых мозолях
родник шотландский, застеклённый на пол-литра,
лежит за пазухой настрой в каких-то долях.
По левый бок от стука тросточки субтильной,
на расстоянии возможного развода,
асфальт сдирают децимЕтровые шпильки,
на них вихляет похотливая порода
(рыдает в радости, а в скорбности – сухая),
юла нелёгкая на каблуках несущих,
в ней одинота отражается мужская
от дней сегодняшних до медленно грядущих…
Все токи рока от рожденья до поминок
огнеопасно сконцентрированы нервом
на остриях холёной палочки и шпилек,
опоры рядом, – всё ровно, кто вспыхнет первым;
так обстучали тротуары, мостовые,
пустую землю поклевали с голодухи,
сломали станы наливные, травяные
(опорам тоже не хватает нашей прухи).
Как с банных веников, на пару пряным потом
неиспарённые дождинки пали звонко               
с изнанки клёнов от ветрюги, что был родом
из водной Фракии, а в Гомеле всё тонко,
тут дрожь особенно нежна в уюте лета,
не заласкается она рукой небрежной,
озноб конкретного тактильного ответа
ждёт в промежутке между девственным и грешным.
Своими стуками чета спугнула стаю,
что во дворе щипала сдобу из ладоней
детей, отвергнутых на время родоками
(чем слаще ласки, тем ребёнок беспризорней!);
те стуки Эхо загоняли, изнурили
до заикания, и дёргалась от звуков
слеза у воина неизвестного в могиле
(там нет покоя из-за неизвестных внуков);   
те стуки слышали и в Царствии Небесном,
святые подданные, ох, негодовали,
как будто в гомельском цветении окрестном
опять кому-то гвозди в кости забивали…
Не в такт ступеньки подминают трость и шпильки,
до верху цокают иль тикают из низа
по незаплёванной спирали. Нету «вилки»,
с различной скоростью фурычат механизмы,
на тот этаж припёрлись с разнополым звуком;
и, лицемерия не превышая квоту,
в стальную дверь уткнулась палочка с тук-туком
на грязном кончике, затупленном по ходу.
Дверюга бункерная горько застонала,
обратно стонам под мозолями с занозой,
что у рабочего под кожей загнивала
после того, как от большеголовой розы
отковырнулась незадолго до свиданки –
с легкодоступной представительницей люда
(похоже, слесарь и для плоти, и для стали
был утешением от «явно» до «как будто»).
Вот изо рта прямоугольного – с напором
на званых вывалилось месиво из духов,
как ложка смеси, не проглоченной ребёнком,
что вдруг насытился струёй плаксивых звуков
из голыша с ценой на попе, тот свалился
на свой анфас сухой, как face братоубийцы,
который сыном первородным появился
от «первородного» греха. Вопросы-блицы:
«Как шли?», «Погода как?», «Зачем такая трата?!» –
с порога бросились к гостям, что загостились
один в одном, вопросы шли из уст, где чада
для извещателя пожарного хватило б,
когда б имелся он в жилище именинном,
где юбилейная 30-ка отчего-то
грозила прыгнуть перед зеркалом судьбинным
и отразиться как 03 хоть для кого-то!
Зал, свет, надушенный до зуда в блудных думах,
тут связки разных голосов дрожат от темы,
подходят МИРУ единицы, но их сумма
никак не сходится с ответами СИСТЕМЫ.
«Всем добрый вечер!» – «Добрый день!» – «Привет!» – «Здорово!» –
«Знакомьтесь, это…» Шелест слышится, похожий
на шёпот: «Радуйся, Равви…» Пропах суровым
кредитным ветром дорогой румянец кожи,
до боли выбритой, пред нею «кровь» считают
и пишут мелко, чтобы не было понятно,
пока простые белорусы примеряют
венки терновые. «Привет… весьма приятно…»
«А это…» Будто бы из чаши нечистотной,
из декольте (почти до пола) валит мода
на соблазнение невинности, голодной
до потайного опьяняющего пота,
телами выдавленного в бесстыдстве ночи,
и кромка выреза трещит от переспелых
плодов запретных. «Да-да-да, приятно очень!
Хозяйка, но-шпой угостишь?..» – «Я всё поела…               
В углу, знакомьтесь, наша…» Трость заколотилась…
там долгожданное сердечное былое…
быль, одевиченная случаем, явилась…
сквозь слёзы радуга… величие ручное…
в углу дыханье ослепляет до прищуров,
густеет в рамках материнского сияния…
календарей десятилетнее листание
всё ж не развеяло таких воздушных муров…
ещё не высохли заплаканные стены,
что возводились по эскизу Соломона!..
за ними памяти живые гобелены,
в них обновляются поблеклые волокна…
там за прозрачными воротами поляна,
где тростка радугу родную подпирает,
пока густая белорусская сметана
у ног детей святою сутью протекает…
Тут рядовой настрой до пафоса повышен!..
на нескончаемость момент уполномочен!..
сюрпризом избранным рутинный бог подсижен
под зрелость. «Здравствуй… те, и мне приятно очень…»
Кулак, пропахший набалдашником опоры,
с неё вспорхнул и подлетел ладонью потной
к отяжелевшему, разбившемуся взору
осуществившейся мечты единородной…
и в темноте рукопожатия столкнулись
не по размеру обручальные оковы
(лампады, думалось, в церквях перевернулись,
и воскрешение оплакивают вдовы!)…
герои тесного приветствия беспечно
держались долго друг за друга (Божья сила!)…
держались, будто бы поспорили на вечность,
пока живой замок хозяйка не разбила…
«А вот – супруг её…» 1… 2… 3… 4… –
зрачки на маятнике ревности качает…
муж, словно ЧЁРНАЯ ДЫРА в высоком мире,   
чужую волю безвозвратно поглощает…
он сунул нехотя свою худую руку…
увечный мог бы раздробить её в мозолях(!),
но промахнулся неспроста, себе на муку… 
«Да-да, приятно… И да будет Божья воля…»
«А это – сын её…» Бутончик светлоокий –
до верха сливками наполненный густыми,
сняты Природой с материнской поволоки,
что покрывала деве волосы нагие,
когда она под громким облаком крылатым
о продолжении молила очи в очи…
перста с мозолями – ладошкою объяты…
«И мне, малыш, – приятно очень-очень-очень!»
Расселись гости возле торта преткновения,
словно планеты подле карлика съестного,
два сердца чаяли христова преломления,
а без него одно вино дождаться крова
под нёбом сохнувшим могло, а ежа – вряд ли;
у бывших интересовались: «Вам не дурно?»
те, как из бочки, отвечали: «Всё в порядке…» –
и продолжали отражаться друг от друга…
До «Вот те крест!» пришельцы пёстрые судили,
чей атеизм самоотверженней, а после
из Вертограда умилительные ливни   
мели подолами то около, то возле…
Когда хозяйка объявила: «Танец! Белый!» –
дуга цветная, от отчаянья бледнея,
дошла до ждущего согласия несмело,
и кисть на трость легла, как будто бы на темя…
Ревнивцы загсовые то не замечали
(их выбирают не для «присно», а для «ныне»),   
не освящённые церковными венцами, –
ленились даже отдыхать в хмельной теплыни… 
А недотрога осязала пьяный призрак,
словно Фома неувядаемое тело…
в быту взаимовоскрешения был признак…
шатались станы, перегруженные небом…
шторма, на пуговки застёгнутые, мялись…
миры их заперты для мыслей посторонних…
два чувства над… над вельзевулом изгалялись,
пока прикидывался он одним из скромных…
От потаённого до тоненьких бретелек
опора сердцу – выдыхает ностальгию
по мнимой родине, не обжитой доселе…
на фоне грёз напоминает заграницу
отчизна явная, а где-то между лбами
томятся улья, переполненные гудом…
две наготы оттуда мёд гребли, глотали,
друг к другу липли, не ужаленные чудом…
«Всё также пахнешь ты эфиром ангелочков…
мы приручили их ещё на этом свете…
Ты мне как будто промакнула картой очи,
чтоб вышел в памяти я к образу в расцвете…»
Хромое мужество танцует с материнством…
«Как жаль, не знал я твоей женственности бдение… 
как жаль, что мы с тобою не были единством,
когда вынашивала ты себе прощение…
Зачем тут музыка сквозная студит уши,
когда я музу со слезами осязаю?!.»
А Предвкушение всё шепчет: «Ну же… ну же…
Не гоже с песенкой заканчиваться раю…»
Когда взопрели пять минут последних тостов,
хромой взял слово, что в бокал упало с неба,
себе в уста засунул и хрустальный остов
ладонью обнял, на «когда-то» глянув слепо:
«Я заведу тебя за угол мироздания,
туда, где вечное предчувствие начала,
где вместо воздуха – взаимообладание,
где сам Захария молчал, а синь внимала…»
У милой дёрнулись изнаночные крылья,
словно ослабили слова силок семейный…
была готова видеть мира облик тыльный
и стебельком вплетаться в смысл нешутейный…
вместо серёжки вдеть искринку от удара
мечты о «нет!», несли на кончиках щекотку
ресницы искренности, и Реальность ржала…
краса красы хотя бы мнимого щепотку
хотела взять дрожащей троицею, лишь бы
его творцом был автор высказанной трети
молитвы-тоста… Гости думали (а Тишь бы
могла и Эхо подогнать под мысли эти!)…
«Продолжу тост, а то в безмолвии запнёмся…
Мы тщетно в нынешнем минувшее шукаем
и на подходе друг ко другу разойдёмся,
бо мы – из совести и лишнего не чаем!
Да и зачем искать святого Иисуса
по заугольям мироколицы?.. Он – тута,
слюнявит плечико твоё… За карапуза!
За воплощение спасительного чуда!»
Кульгавый встал, забросил в горло конус влаги,
ошпарил голос и, охрипнув аж до всхлипов,
пошёл, покуда не закончилось всё дракой
с самим собою до убийственных ушибов…
А мать на зоркие его глядела плечи,
но вместо глаз закрылись двери в этом доме…
Ни пьяной выходки, ни иноземной речи
никто не понял, кроме, кроме, кроме, кроме…

Я брёл куда-нибудь, то скалясь, то стеная…
Моё наличие теперь казалось странным…
Я шёл без тросточки, на прошлое хромая…
«Оно на небе наречётся ПОСТОЯННЫМ!)))»

2012