Мой учитель

Людмила Гопенко
Вести Ежедневник ежедневно, это занудный педантизм, и я давно его не открывала,  а вот сегодня утром проснулась, и вдруг ощутила, что живу в микромире, в микромире человеческого слоя жизни. Не то, чтобы я раньше имела манию величия, и полагала, что в мире человеческом я занимаю особо важное место, а просто сегодня ещё чётче увидела именно мастштабы. Поняла, что нужен особый инструмент, чтоб эти масшабы увидеть правильно. Так появилась эта страница ежедневника.
Во сне я встретила своего давнего учителя по фортепиано Германа Вениаминовича Гауфлера, и полузабытое ясно ожило.
Я училась у него в музыкльном  училище имени Мусоргского,  была заурядной, не очень успешной студенткой.
Войдя в класс к нему впервые, понятия не имела кто он, и что он. Высокий, стройный, седой, с густыми  нахмуренными бровями, он вызывал робость и радость – в нём сразу чувствовался Учитель и Человек. По тем исходным данным, что я знала, ничего особенного  – ну, преподаёт фортепиано, но даже не на специалном отделении, а у нас, теоретиков, у кого требования к овладению инструментом были на втором месте.
Но занимаясь у него, я быстро уловила, что мои прежние преподаватели чего-то важного мне дать не смогли. Он моментально поставил мне руки, и научил слушать. Как он это сделал, я осознать не успела.
Думаю о нём и сердце заливает тёплая волна признательности и слёзы раскаяния.
Мы всегда должны Учителю и долг неоплатим. У меня было целых два таких Учителя, и обоим – моя благодарность и раскаяние, мало поняла, мало воплотила... многое утеряла по дороге.
Я говорю и о том отпечатке личности, о том человеческом и профессиональном уровне, о той высоте и широте обзора, который Учитель тебе передаёт как часть себя, и это уже остаётся с тобой, становится тобой. Жаль, что понять это можно, или будучи уже готовым всё это воспринимать, или по прошествии долгого осознанного развития. Я же поняла это только сейчас. Вот увидела его во сне, и поднялась горячая волна памяти.
Так мало знаю о нём, так мало сумела взять, из того, что он готов был дать мне. Так мало помню из того, что происходило в те годы.
У Александра Грина есть чудесная фраза: «Глаза слепы, зорко только сердце» Тогда я видела его только глазами, а сердцем стала смотреть только сейчас, когда Германа Вениаминовича уже более тридцати лет нет на Земле. И то, что я видела глазами, так мизерно по сравнению с тем, что можно было уловить, пока я была его ученицей.
О себе, как пианистке я знала, что между моими руками и головой стоит стеклянная стена: всё видно, но ничего не слышно. Интуитивной, внутренней связи, дающей свободную ориентацию, чтобы звучащее в голове прямо переходило в руки, такого счастья у меня не было.
Когда мой девятилетний сын, задумчиво подняв к потолку голову пообещал: «Сейчас, я помогу, ты играй мелодию, а я  - басы», и двумя пальцами в октаву, глядя потолок, вывел всю цепочку басов в битловском «Yesterday» - то, над чем я, вооружённая  теоретической премудростью, потея, билась всё утро, - я ощутила шок. Наконец воочию увидела со стороны именно то, что я всегда искала в себе, и не находила.  (При этом ни нот, ни клавиш, ни грамоты музыкальной он не знал, и знать не хотел, я так и не сумела заставить его серьёзно учиться. Талант был, а «киловат-попа-часов», по гениальному выражению моего свёкра, он тратить не желал. Хорошо хоть овладел позже гитарой, и саксофоном на уровне 2-3 класса, для своего удовольствия).
На наших с Германом Вениаминовичем уроках, я впервые ощутила интерес учителя  к себе, как к личности, к ученику, ощутила отдачу педагога, его творческий процесс и подход.
Мне вскоре, после первых уроков, прошедших в дурмане перепуга, стало интересно и увлекательно. Он легко шутил и смеялся, я  тоже.
Он сразу понял, что прикасаться к инструменту я не умею. То есть никогда не знаю, что будет в результате моего прикосновения. А ведь за плечами было семь лет в двух музыкальных школах и год музыкального  училища в других городах.
 Я любила свою преподавательницу по фортепиано на первом курсе фортепьянного отделения, понимала, какой неблагодарный материал она получила. На репетициях, потеряв всякую надежду наладить со мной связь, окунуть меня в нужный источник, она в бессилии кричала: «Дубина! Звук не тот!».
 Я догадывалась, что не тот, но как извлечь, найти «ТОТ», решительно не понимала. В чём-то помогало внутреннее чувство музыкальности, но владеть руками я так и не нучилась. 
Переехав в другой город, я сменила и предмет обучения, начала снова с первого курса,  но уже на отделении теории музыки, где форепиано было сопровождающим, а не основным предметом.
Герман Вениаминович несколькими приёмами заново поставил мне руку, и произошло чудо – теперь я не тыкалась вслепую и наудачу, а точно знала, как откликнется инструмент на каждое моё движение, и с удовольствием управляла им.
Моя большая потеря – невозможность восстановить процесс овладения техникой прикосновения, осознания его. Просто на уроках Германа Вениаминовича я вскоре это освоила, а как – не знаю. Осознать его помощь, чтобы так же помогать моим будущим ученикам я не успела – увлеклась новыми ощущениями.
Помню только, что делать эту, как мне раньше казалось нудную работу, мне стало так захватывающе интересно, что я, себя не помня, просто пила эту волшебную воду познания, и наслаждалась. Потом так же интересно стало решать всякие технические задачи, которые раньше просто «дробили мне зубы».
Теперь это были ступеньки, по которым я врипрыжку скакала за Учителем. Наверху этой лестницы оказалось освоение ритмо-техники – у-у!
Это было уже головокружительно трудно для меня, но чем-то я всё же овладела. Полифония ритма, когда, например, в левой руке биение ритма кратно четырём, а в правой – пяти, давалась со страшным скрипом, и лимитировало дальнейшее развитие. Слава богу, я была не пианист-исполнитель, и долго на эту тему мучаться не пришлось.
Труднее всего было осваивать полифоническое голосоведение, на самом деле – голосо-слышание.
В отличии от привычной нам современной гармонии, когда один голос ведёт мелодию,  и она сопровождается ритмичными аккродами, полифония – это слоёный пирог, где все слои равноценны, и живут своей жизнью. Тема, может оказаться в любом слое, и перетекать из одного в другой, и обрастать своими отражениями и преображениями в разных голосах. При этом каждый голос в каждую минуту звучания ведёт как бы свою мелодию, в разных сочетаниях с основной Темой. И все эти музыкальные ручейки, каждый со своим характером напева и ритма, сливаются в непреходящую гармонию общего потока.
Я узнала,  что мелодию каждого голоса не просто читают по нотам, а сышат в себе, это изначально. Ну ладно, одну-то мелодию, даже сложную, услышать ещё можно, а две, три, пять одновременно? Для того, чтоб услышать одну, надо знать её наизусть, тогда чтение нот в процессе игры становиться внутренним пропеванием и осмыслением. Но что делать, если уже выучил все голоса, каждый отдельно, но не умеешь слышать одновременно весь процесс их переплетения?
Мне это было, как забраться на Эверест. Но постепенно стало  интересно так, что я вдруг из леиивой подёнщицы, по привычке и инерции вяло учившейся игре на фортепианно, враз превратилась в азартного щенка, разыскивающего котлету.
Учитель объяснял: «Обе руки учат голову, а голова – одну руку». Это про то, как научится слушать каждый из голосов, при исполнении их одной рукой.
Так постоянно бывает в полифонических текстах: каждой рукой одновременно исполняются два-три голоса, текущих каждый своей дорогой, оплетающих друг-друга, подхватывающих ведущую тему, и переходящих тут же в её сопровождение или контрастирующих с нею. Для меня это была мучительная головоломка, мне казалось по канату легче ходить.
Жаль, что из памяти ушли наши уроки, пройти их внутренним взором сейчас, когда я понимаю значительно больше, было бы наслаждением и праздником. Но здорово, что и тогда для меня это было так.
Вскоре я ощутила если не равное партнёрство в творческом процессе, то своебразный задор и соратнический пыл, который Учитель поощрял. 
Если на уроках я теряла силы от головной боли, он легко снимал приступ вкусной карамелькой, которые у него всегда имелись в запасе. Урок мог продолжаться и больше положенного времени, если выпадала такая возможность, и я всегда этому радовалась. Впервые за годы моего фортепианного учения-мучения, оно стало творчеством, и очень увлекло.
Как-то раз я «переиграла» левую руку, и её заковали в толстый гипс по предплечье, откуда свободно торчал только один средний палец, а нам с Германом Вениаминовичем надо было проиллюстировать ансамблевым исполненим какой-то бравурной пьесы его доклад на педагогическом совете. У меня была вторая партия – гармоническая основа пьесы. Отменить и перенести доклад было нельзя, и я со своей «кочергой», вся красная заранее, уселась за второй рояль, и пошкандыбала левой рукой с нелепо задранным локтем, одним пальцем по голым басам, без аккордов. Вся тяжесть сопровождения пала на правую руку, а в тексте для левой руки, мне надо было успевать отсекать глазами всё то, что я одним пальцем играть не могла, и делать это точно и вовремя.
Герман Вениаминович тоже волновался, это выражалось в том, что очень постепенно наш темп всё нарастал, и я уже неслась за ним в поту, и в мыле, вся превратившись в сплошное внимание, чтоб не дай бог! Сыграть без ошибки – это для меня всегда был высший пилотаж – внимания обычно не хватало, а  тут ещё вместо пяти пальцев – кочерга, кошмар!
Когда скачка закончилась, музыка затихла, я была счастлива, потому что всё, что мы с ним задумали прекрасно удалось, я его не подвела  и очень этим гордилась. 
Герман Вениаминович тоже потом сказал мне : «Молодец, справилась». Хвалил он редко, но и не ругал, просто всё обсуждалось, или что-то предлагалось, прорабатывались разные варианты. Унижать ученика, тыкая его носом в ошибки  - это была не его методика. Он всегда как бы манил за собой, разворачивая возможную перспективу, и хотелось бежать следом, как преданный паж за рыцарем. А он был истинный Рыцарь Музыки.
Ученик великого Леонида Владимировича Николаева, - у которого учились Владимир Софроницкий, Натан Перельман, Мария Юдина, Дмитрий Шостакович,- Герман Вениаминович нёс на себе отпечаток творческой руки, большой души и светлого дара своего Учителя. Отсвет этот падал и на меня,  хотя тогда я ничего этого не знала. Не знала, что он был сыном двух талантливых музыкантов, основавших после революции первую музыкальную школу в Крыму, в Феодосии, учился у них. Не знала тогда, что он закончил Ленинградскую консерваторию с отличнем, и его диплом подписал сам Шостакович, что было признанием Мастера.      
А потом всё оборвалось, его сослали в Сибирь, вероятно немецкая фамилия подвела.
 
А причём тут микромир человеческого слоя жизни?
Ну, просто так мало заметен постороннему взгляду внутренний мир другого человека, его наполненность и дар, оставленный в душах учеников, в их профессиональной и чисто человеческой жизни, что следа даже такого человека, как мой Учитель, почти не остаётся в хранилище общественной памяти - «Глаза слепы, зорко только сердце».
Яснее ощущаешь свой собственный масштаб. Ясно и то, что моё «дырявое решето» удержало очень немногое из того, чем так увлечённо делился со мной Учитель, и в этом именно состоит моя перед ним вина. У меня не оказалось таких учеников, которые могли бы сохранить драгоценные капли волшебного напитка познания. Подаренные мне, они растворились в пространстве. 
Но вот сейчас, вспоминая всё это, понимаю, что видимо что-то очень важное, что-то главное, переданное мне моими Учителями, всё же осело в моей душе, и может передалось и дальше, кто знает.

Дальше-биографические данные о Г.В.Гауфлере, которые мне удалось найти.

"29 января 1920 г.
Вчера ожидали циклона, к вечеру ветер стал крепчать, поднялась снежная метель. Тёте как раз надо было идти в земство, там занимались старшие классы гимназии. Мы беспокоились, что она попадет в вихрь. Но, к счастью, циклона не было, и тётя пришла домой безопасно. У нас в комнатах холодно, плюс 5, и я хожу в меховой куртке..."

Эти записи из дневника одиннадцатилетнего феодосийского мальчика впервые опубликованы в "Крымском альбоме» (составитель Дмитрий Лосев, издательский дом «Коктебель», 2000).
Отец Германа Гауфлера был хорошим пианистом, окончил консерваторию в Берлине, руководил феодосийской музыкальной школой. Мать также была прекрасным музыкантом, давала частные уроки игры на фортепьяно. Мать была серьезно больна, и воспитанием Германа занималась ее сестра. Тётя Женя оставалась для Германа самым дорогим человеком до конца своих дней. Писание дневника тоже не обходилось без тёти. В записях и исправлениях видна иногда её рука: она читает дневник, следит за неточностями, рекомендует, на что обращать внимание. По словам дочери Германа Гауфлера Евгении, именно тётя и сохранила дневник мальчика, правда, вырвав из него листы с самыми опасными записями. Спустя годы Герман Вениаминович рассказывал дочери, что из дневника были изъяты прежде всего записи о добровольцах и зверствах большевиков, терроре.
Герман Вениаминович Гауфлер в 1936 году поступил на фортепьянный факультет Ленинградской консерватории. Завершилась учеба в июне 1941 года. Диплом был подписан Дмитрием Шостаковичем, председателем экзаменационной комиссии. Первый год блокады Герман провел в Ленинграде, а летом 1942-го был выслан в Салехард. Там он работал на сплаве леса, а потом и на творческой работе. В 1946-м Гауфлера перевели на поселение в Ханты-Мансийск, где в педучилище он преподавал игру на фортепьяно, мандолине, домре, вел уроки пения, руководил хором, обучая будущих педагогов для малокомплектных школ Крайнего Севера.
Только в 1959 году Гауфлеру разрешили вернуться в Ленинград. В Ленинградском музыкальном училище он работал преподавателем концертмейстерского класса. После ухода на пенсию Герман Вениаминович писал воспоминания о своем феодосийском детстве и друзьях. В одном из писем он делился планами: «Я чувствую свою огромную ответственность перед ними. Я должен им. Я должен всем, кого помню...» Эти строки он писал уже в больнице. Герман Гауфлер умер 3 апреля 1980 года и был захоронен на старом феодосийском кладбище.