В легендах ставший как туман...

Александр Шерстюк
«В ЛЕГЕНДАХ СТАВШИЙ КАК ТУМАН...»

Слова Есенина о Пушкине вполне могут быть отнесены и к их автору. Есенин стал легендой ещё при жизни. Что же говорить теперь, когда ему уже 100 и когда уже 70 лет, как он ушёл из жизни. Туман легенды Есенина накрыл собой целые человеческие жизни.

Но вот, как призрак, как некая загадочная локализация этого тумана, на совершенно реальном фоне городского пейзажа, среди покрытых листопадной позолотой дворовых кустов и деревцев, вырастает седой Старец.

Старцу – 85. Он уже плохо слышит. И не всех узнаёт. Особенно гостей редких. Но одно имя, словно пароль, неизменно открывает в его глазах смысл. Это имя: Есенин.

Я помню эти ясные глаза 25-20-15-10 лет назад, – тогда ещё глаза не Старца, а могучего коренастого весёлого трудяги. «Халатного» – потому как всегда в рабочем, покрытом разноцветными пятнами халате. «Кистепёрого» – оттого что из породы невымирающей, давновечной, как археозойская латимерия, – творческой породы тех, чей рабочий инструмент кисть или перо.

Есенин – дух его – помнит эти глаза уже 71 год.

Вспоминаю скупые рассказы художника.

Занесла судьба его, 14-летнего, в Тифлис. 1924 год, осень. Он – подсобный рабочий в типографии газеты «Заря Востока». Моет шрифты, убирает помещения. Где-то в Москве – мама, по записке которой журналисту Н. Вержбицкому он нашёл здесь приют и заработок. И к Вержбицкому же этой осенью приезжает Есенин, живёт здесь несколько месяцев, много пишет. Поэт и подросток знакомятся. Выясняется, что они земляки. Отец мальчика родом из села, которое недалеко от есенинского Константинова. Есенину не нравится претенциозное имя русского паренька – Жорж, и он зовёт его Егоркой. Не нравится и его полубосяцкий вид – и покупает ему новые рубашку, штаны, ботинки. Угощает виноградом. Даёт пятаки на кино. Берёт на свой вечер в рабочем клубе.

Случай один был интересный. Убрал Егорка комнату Есенина и вынес на мусор бумажки, разбросанные по полу. А потом пришлось их выгребать – оказалось, то были черновики незаконченных стихов.

А ещё запомнил Егорка, как необычно сидел Есенин, – спинка стула спереди, и на ней – руки. Рубашки у Есенина были бело-перламутровые, волосы – каштановые.

Ближе к зиме Егорка двинулся назад в Москву. Есенин даёт ему пакет: «Отвези моей маме. Ведь ты будешь и на Рязанщине. А я не знаю, когда попаду».

Но не скоро попал в Константиново есенинский нарочный – только осенью 1926-го. Когда поэт уже был оплакан всею «шестой частью земли». Мать Сергея напоила Егорку чаем из самовара.

Самовар тот и поныне стоит – в есенинском мемориале.

Мог ли предполагать поэт, что простой русоголовый паренек, напомнивший ему в «персидских» далях о ржаной родине, о рязанских раздольях (смертельная тоска по которым пролилась в его песнопениях шафранным Хороссану и Ширазу), – что Егорка когда-либо станет художником? Станет дипломированным мастером палитры, реставратором, чья кисть коснётся другого гения – того, в легендах ставшего как туман, и чья судьба возбуждала тщеславие крестьянского самородка? Будет восстанавливать пушкинскую комнату в усадьбе Гончаровых в Яропольце и многие другие достославные места? И что через полвека, итожа жизнь свою, обратится этот сорванец к образу элегантного красавца, ярко запомнившемуся ему тогда, в Тифлисе, но небытовым значением своим, может быть, только к этому времени осветившему расширяющуюся Вселенную его сознания?

Есенин любил художников. Там, в Тифлисе, его часто сопровождал его давний петербуржский друг художник Костя Соколов. Из мемуаров других очевидцев известно, что они часто были вместе, стольничали с лёгким грузинским вином и фисташками. И скандалы вокруг были. Многое было...

Магия творческих личностей, очарованных преходящей красой телесного, зримого мира, притягивает к себе, втягивает в свой водоворот (духоворот, судьбоворот) себе подобное. Их поля – и ржаные, и био – тяготеют друг к другу, усиливают друг друга. Так происходит кристаллизация. Кристаллизация духовной красоты в красоту красочных и словесных композиций. А видение мира, впервые запавшее в очи на Оке, становится вселенским окоёмом.

Я смотрю на Старца. Он уже не погрузит на свой велосипед-мольберт тюбики краплака и синего кобальта. И не поедет на речку Горетовку, что течёт недалеко от его дома в Сходне. Не набросает ни одного этюда, в которых и «синь сосёт глаза», и «луна золотою порошею осыпает даль деревень». Не вскрикнет в кустах – то ли на Горетовке, то ли в Варданэ (опять-таки «Персия»!) – внезапно заметившая мужчину голая купальщица, и не успокоит её подруга: «Это не мужчина – это художник!» (Ошибаешься, милая. Художник, но и мужчина тоже. И муза его, «насекомое Кукарача», как порою дразнил он её, это знает).

Он счастливый человек.

Ему посчастливилось с судьбой. И с фамилией посчастливилось тоже. А фамилия его звучит, как буквальный перевод на язык родных осин слова «Тинторетто» – частицы того великого ренессансного, перед которым он всегда преклонялся. Его фамилия – Красильников. Звать – Георгий Михайлович.

Его сознание уже приблизилось к Вечности. Из тумана Вечности, из легенды его прожитой жизни иногда вдруг открывается смысл. Стоит только назвать волшебное слово: Есенин.



На снимках: Директор Константиновского музея-заповедника В. АСТАХОВ вручает Г. Красильникову в день его 75-летия памятный горельеф с изображением Сергея Есенина.

«Есенин в Тифлисе» (холст, масло). Одна из многих работ красильниковской есенинианы, часть которой находится в музее на родине Есенина.


"41",  октябрь 1995