Водоворот неведомого мира

Александр Шерстюк
Зеленоградец Геннадий Романович Кузнецов написал книгу о своей жизни. Жизнь эту в самом начале её цветения, на 16-м году, закружила, завертела война.

Август 1941-го. Только что он с матерью - учительницей эвакуировался из западной Смоленщины в восточную. Но война идёт по пятам. И вот, едва успев познакомиться с молодёжью деревни, Гена решает бежать на фронт – тот уже рядом. Так он становится «воспитанником полка» (нам привычнее – «сыном полка»). Отступающие с тяжёлыми боями части не учебные классы, а огонь из мёрзлых окопов по наступающему врагу не стрельба в тире – они учат быстро. Ещё не привыкнув к тому, что имеет оружие, он разряжает его в фашиста и, потрясённый случившимся, долго не может опомниться. За какой-нибудь месяц отступления к Москве юноша становится взрослым.

Оказавшись сыном полка при живых родителях, Гена вскоре становится круглым сиротой: в феврале 1943 года его отца и мать расстреляли фашисты за связь с партизанами. Сын об этом узнает потом, после освобождения Смоленщины, а пока он сам... погибает. Вернее, его считают погибшим, и на одной из братских могил появляется его имя.

Но его спасли, выходили. И война для него продолжалась.
А когда она закончилась, ему ещё не было 20 лет. Но сколько уже было прожито и пережито!..

4 года военных дорог составили 8 папок воспоминаний Геннадия Романовича. Нам очень повезло, что документальное повествование это написано, как ни парадоксально звучит, художественно, человеком литературно талантливым. Глаз его остёр, память глубока, слово меткое, психология не штабная, не полководческая (а ведь Геннадий Романович дослужился до полковника), а народная. Геннадий Романович умеет живописать и делает это нестандартно. Думаю, что читатели в этом сами убедятся, ознакомившись с предлагаемыми их вниманию отрывками.

Действие первого из них происходит за несколько недель до того, как автор стал сыном полка.
Во втором – изображён конец первого дня жизни подростка в полку и утро следующего.
Третий – изображение одного из первых боёв.

ВЕЧЕРОМ неожиданно к нам пожаловала девчонка-комсорг. Небольшого роста, круглолицая, курносая, рыжая и упитанная, словно колобок. Из-под синей, плотно облегающей тело юбчонки аппетитно выглядывали загорелые и стройные ножки.

– Мне ребята передали, что ты искал меня... Насчёт постановки на учёт, – заговорила она со мной прямо с порога, словно давняя знакомая. – Завтра вечером в 6 часов провожу комсомольское собрание. Придёшь, там и решим... Собрание у меня дома.
– А по какому вопросу собрание?
– Оказать колхозу помощь в зерноуборке.

Девушка ушла, вильнув передо мной маленьким арбузным задом.

На другой день, когда я зашёл в её дом, там уже находилось человек 8. Сидели на лавках, расставленных вдоль стены небольшой горницы. В красном углу, за столом под иконами, расположился на стуле плотный пожилой мужчина с рыжими усами и курил самокрутку. Я поздоровался с парнями и мужиком за руку, девчонкам кивнул головой и занял место на одной из скамеек.

– Все пришли? – сказала «колобок». – Начинаем собрание. Протокол составим потом. – И обратилась к мужику:
– Ты, папа, делай доклад, а мы откроем прения...
– Какие могут быть, дочка, прения? – председатель колхоза аккуратно погасил окурок и сунул его в карман старенького костюма.
– Товарищи комсомольцы, – тихо и мрачно начал свою речь докладчик, – колхоз просит нас помочь убрать и обмолотить хлеб. На это дело район дал нам неделю. После – срочно вывезти зерно в район. Фронт требует, – председатель тяжело вздохнул и продолжил:
– Поэтому занятия и школах переносятся на 1-е октября... Вот и весь мой доклад, дочка.

Боясь, как бы кто не опередил меня в выражении патриотического чувства, быстро поднимаюсь со скамейки и иду к столу.

– Товарищи! Друзья! Родина в опасности и требует от нас жертв!..

Все присутствующие застыли. Даже девки перестали шушукаться и лузгать семечки. И я с той же торжественностью в голосе продолжаю:

– Призываю всех вас оказать колхозу нашу шефскую помощь, досрочно убрать урожай и тем самым содействовать...
– Зачем же шефскую? – перебил меня председатель. – Каждому, кто будет работать, дадим по мешку зерна.
– Кончаем прения! Давай резолюцию! – зашумели комсомольцы.
– Резолюция одна: с завтрашнего дня приступить к работе. Всё. На этом собрание считаю закрытым, – приняла за всех нас решение комсорг.

Комсомольцы с шумом и смехом вышли из избы и тут же на лужайке устроили под патефон танцы. Кто танцевал, кто пел под балалайку озорные частушки. До меня донеслось:
                Девки спорят на заборе,
                Чия шире, чия боле:
                – Моя шире, моя боле,
                Мне солдаты распороли...

Залихватский молодой голос спрашивал у девок:

                Девки, девки, я ваш поп.
                Расскажите, кто вас ...?

«Вот, чертяки, – подумал я. – Как будто и войны для них нет».


КОМАНДИР полка сел вместе с красноармейцами прямо на земле, хотя ордина¬рец поставил рядом с ним походный стульчик.

– Ну шо, хлопцы, заспиваемо?
– Заспиваемо! – дружно отзывается ночная поляна.

На первых порах не могу понять, что заставляет этих молодых, здоровых парней, сидя на мокрой осенней траве, в мрачном ночном лесу, не жалеючи, до хрипоты, драть глотки. Белик запевает:

                Ой, хмелю, мий хмелю,
                хмелю зелененький!

Голос у него – глубокий баритон с мягким украинским акцентом. Тайная сила втягивает и меня в этот водоворот неведомого мира с его чувствами, мыслями, желаниями. Бойцы поют с каким-то страстным наслаждением. Песня рвётся из сотен крепких глоток, овладевает всеми, доходит до сердца. В певучем рокоте дружного мужского хора стянуты в один узел все человеческие чувства: радость и печаль, молодецкая удаль и нежность, любовь и ненависть, смех и внутреннее страдание.
Где ж ты, хмелю, зиму зимовав?
Тай не развивався...

Эта песня почему-то больше других запала в душу. Никогда более не имел я от пения таких сильных ощущений, как в те осенние военные ночи 1941 года.

Переварить в голове всё, что пришлось пережить в первый день моего нового положения, было невозможно. События дня и впечатления от них выбили меня из колеи. Я разглядывал себя как бы со стороны. Одно то, что на мне военная форма и оружие, вызывало к себе внутреннее недоверие. Мне казалось: всё это временно и скоро должно кончиться. Как бывает во сне. А проснёшься – ничего нет. Чтобы переварить всё это, требовались время и отдых. Нужно было поверить в действительность, привыкнуть к ней. Требовался настоящий крепкий сон. И он не заставил себя ждать, навалился глыбой.

...Проснулся от необъяснимого болезненного чувства. Казалось, тысячи мелких острых игл впились во все части тела, вызывая невыносимый зуд. С усилием оторвал от земли смёрзшиеся за ночь волосы. Огляделся. Шалаш был пуст. Вчера командир отделения положил меня рядом с собой в самую середину. Проверив, цел ли пистолет, я накинул на плечи шинель, намотал кое-как портянки, натянул сапоги и вылез наружу. Подморозило. Над лесом, подбитым инеем, выходило красное солнце. Недалеко от шалаша горел костёр. Вокруг него сидело несколько красноармейцев. Бойцы курили, грелись и что-то варили в котелке. Подошёл Володя Ткач, бросил в котелок с водой горсть чаю. Один из бойцов, голый до пояса, стал трясти над костром нательную рубаху. Послышался треск, словно в огонь бросили соль. Ткач начал ругаться:

– Лёха, дурень, шо ты мине своих вошей в чай трясешь?
– Ничего, Вова, крепче заварка будет.

У огня я ещё сильнее почувствовал зуд. Не выдержал пытки, сбросил шинель, рванул с себя гимнастёрку вместе с нательной рубахой. Вывернул наизнанку и увидел множество паразитов. Ужас и стыд охватили меня. Бойцы же равнодушно продолжали перебрасываться словами.

– На клубничку потянуло, – заметил Лёха, надевая на голое тело нательную рубаху. – А я думаю, почему у меня сегодня треску поубавилось?..


КРАСНОАРМЕЙЦЫ шли по полю огромной неорганизованной толпой, выбросив вперёд штыки-ножи самозарядных винтовок. Гитлеровцы заметались. Потом, видимо, поняв, что терять им нечего: Берлин далеко, а Москва совсем рядом, — попытались вырваться из смертельного котла в отчаянной рукопашной схватке.

Громогласное «ура» эхом прокатилось по лощине. Это был отчаянный коллективный вопль, вырвавшийся на волю из здоровых и молодых мужских глоток на пороге смерти и победы...

Когда я перебрался через речку и добежал до шоссе, бой уже кончился. На всём пространстве лежали вперемешку трупы немецких солдат и наших красноармейцев в различных позах, с искажёнными лицами, выпученными глазами, обезображенными телами. Некоторые в обнимку, словно друзья после долгой разлуки. Живые собирали и складывали в одном месте мёртвых. Старались как можно быстрее предать земле до наступления немцев. Раненых грузили на машины и отправляли в тыл. Убитых немцев не трогали, оставляли на месте. Забирали документы, собирали оружие. Заодно очищали карманы от часов, вечных ручек, зажигалок, портсигаров и прочей мелочи: не пропадать же добру. Из заплечных ранцев вытряхивали нехитрые солдатские пожитки и заимствовали съестное.

Один такой ранец я раскрыл. Нашёл две банки консервов, галеты, мармелад. Несмотря на голод, я не смог заставить себя взять продукты из ранца, а тем более съесть их. Меня затошнило от одного лишь вида их хозяина – исколотого штыками гитлеровца. Возникло необъяснимое чувство: продукты, принадлежащие мертвецу, были для меня мертвы.

Впрочем, не все страдали такой душевной неполноценностью, очень многие расправлялись с содержимым ранца тут же, не отходя от его бывшего владельца. Впоследствии я привык и избавился от этого недостатка.

«41», 9 мая 1995 г.