Таинство

Юрий Рыдкин
                Маленькой моей посвящаю…

               
               
              …истинною любовью всё возвращали в Того,
                Который есть Глава Христос,
                из Которого всё тело,
                составляемое и совокупляемое
        посредством всяких взаимно скрепляющих связей,
               при действии в свою меру каждого члена,
получает приращение для созидания самого себя в любви.

 (Новый Завет, послание к ефесянам, гл. 4, ст. 15-16).



Когда на норму замахнулась крайность веры,
в трудолюбиво-потных прачек с медным тазом
переоделись чьи-то хитрые химеры;
свой львиный рёв кругом разбрасывая, разом
упёрлись козьими копытцами друг в друга
и натянули сухожилия эфира
до черноты, до электрического гуда.
Батут пожарный для пылающего мира
напоминало поднебесное раздолье.
Ориентируясь на яблочко в брезенте,
домой летело душ отпавших поголовье
с официальной индульгенцией в натуре.
Но все отскакивали душеньки обратно,
а то и ниже, долбанутые зарядом, –
ревниво небо, большинству не станет кратно.
И взоры с грёзами мои летели рядом
с лихими душами и вверх, и в пойму Сожа
(скоты – в гробы, к своей горбатости верблюжьей),
мечты пополнили статистику падёжа
грехов, отпущенных по блату или хуже…

Пока! Два метра моего полтинолетья
для неваляшек параллельны горизонту,
по стойке «смирно» я – на койке междометий,
я жду приказа «шагом марш!» и горн эскорта.
Мундштук обнимет обслюнявленная мякоть,
а где-то пальчик беспризорно-безымянный
облепит рваная распластанная слякоть,
насплошь зачмоканная трезво или пьяно
исподом лап и каблуков, среди которых,
наверно, будут и знакомые набойки,
что наследят в палате, где простынный шорох
перестилаемый останется на койке…
Ну, а пока на ней лежит моя живучесть
многоголовому консилиуму в тягость.
Как безучастные излечат чью-то участь
и удалят неисповеданную гадость?
Кажись, нелёгкая на лёгкое напало…
Вон медсестричка без зрачков, её глазищи,
как супостаты, наступают, за белками
полос контрольно-следовых не меньше тыщи;
глядит навязчиво и копит, копит речи,
моё вниманье околпачивает, ушки
и оба профиля кладёт себе на плечи;
колпак, как башня, а не валится с макушки.
Да хоть бы съездил кто по шапке той шутнице!..
Мы будто с ней наедине в толпе крахмальной…
тошнит от страха перед пристальной девицей…
она мне кажется какой-то аномальной…
аркан бросает мне на голову, но думы
мои летальные ему не по размеру…
она желает, чтобы стал я частью суммы…
Пусть меньше сотых стану я, но буду целым!..
Мне б у себя в маленстве стибрить ту палитру,
что помогала стричь Горгону, плавить Гидру,
я б круг охотничьей петли впритык закрасил,
надул бы плоскость и отправил восвояси,
как и мой дед десятилетний в сорок смертном…
он хвост капроновый змеи смешной, воздушной
от страха выпустил, когда с немецким эхом
на треугольной голове тугой, бездушной
сквозных пять глаз открылись, так сказать, с запасом
и вдаль с обугленными веками взирали, –
навыкат дырины небесного окраса,
что от агонии бледнел… бледнел, как дали…
Тогда впервые мой дедуля подружился
вот с этой полубесноватой медсестричкой…
Убил… убил бы я тебя(!), когда б напился
какой… какой-нибудь живительной водички…
Смотри… смотрите, у виска пальчонкой крутит…
мол, это я сейчас от рук её подохну…
клянётся – сутки на агонию мне ссудит…
С такой заботой я и сам на свечку охну!..
Блин, стала на голову с мыслями босыми…
точно песочные часы с последней пястью…
халат задрался – ни бикини, ни богини
(по ненасытным меркам плотского ненастья
в миру доадовом, где чрезвычайных баллов
метеорологам на эту непогоду
и в аскетические годы не хватало,
а то бы смута половая хоть прогнозу
была чуть-чуть подчинена или почти что)…
О, Боже, ноги разняла!.. На похоть падка…
сакральный срам разодрала… сигналит… ишь ты…
Эй, эскулапы!.. Вон костлявая рогатка!..
Не видят, бляха, бесхалатную коллегу…
для них я тоже – на задворках кругозора…
На голове стоит на голову калека…
Включилась ЧЁРНАЯ ДЫРА её позора!..
Голодный рот… космоворот… бытомешалка…
мой милый мир на перст наматывает некто…
ворует взор ДЫРА разинутая… жалко…
закрыл глаза, но попадаю в ЯМУ метко…
К ногам кровати Довод бросил горстку мушек,
от клятв отклеенных… Христопродавцем пышут!..
Кто мне наушники насунул из ракушек
и прямо в морду манной дышит… дышит… дышит?..
И с каждым «нет» потустороннее дыхание
сильней… насыщеннее… гуще… твёрже… крепче…
и вот уже на думы давит мироздание…
Давило б бутом на кадык – мне было б легче…
А из подвала явным увальнем дремучим
ко мне ступенит Ничегошеньки с клюкою…
он покалеченный Безверием научным…
он глубоко пока, но глубь уже со мною…
Спустя момент Ничто с условным безразличием
мой ужас в зеркало ведёт, где без одежды
НЕБЫТИЕ отражено во всём безличии…
Меня здесь нет гораздо больше, чем надежды,
что не дойду до тогосветного сиротства,
что вдруг опустится архангельский шлагбаум,
что   – Юра   снова   станет   + Юродством,
и Смерть здоровая отправится в нокдаун,
а мы с родителями, обмороки меря
нашатырём (он чем-то души привлекает),
по-партизански грянем(!), в бессмяротнасць веря,
пока мою Кончину Рок не откачает…
как эту девку, чьё сознание с разгону
и вверх тормашками к потере мчится стоя,
как дуэлянты-дебютанты носом к носу…
Бля… из ДЫРЫ сквозит, как из двери покоя,
где Разложение морозом убивают
(дитя Кончины Тлен, но матери боится),
где мертвецы хоть не живут, но пребывают…
ну, прям как я… А медсестричка всё резвится…
Эй, коновалы, посмотрите, сколько жути!..
Тяжёлой кровью это личико налито!..
А шея, будто перетянутая жгутом,
как продырявленная голень у бандита,
который как-то на кровавую разборку
по уважительной причине не приехал,
бо ратовАл – до смерти совестную жонку
от суицидного минета пистолету;
ему врачи попались с клятвой Герострата
и, как меня сейчас, к попу при-го-во-ри-ли…
Земные помыслы мои теперь – кастраты…
Да, с правдой-маткой доктора переборщили…
Похоже, Жизнь мне изменила с тем соседом,
из комы вышел он, как гость неприглашённый!..
Сча мне придётся спать с инерционным Бредом…
а он… а он… мужского роду… некрещёный…
Сосед лукав, легко отделался от ада,
но как должник был завербован Вельзевулом;
агент обделается от такого блата,
когда зайдёт туда, где дача сдачи дулом,
в котором тьма или заслуженный антоним, –
утробы гильз забьют не порохом, а прахом,
скуделью Вашего слуги… (Нет, не подгоним
порфиру к зависти моей единым махом).
Я атеист по отношению к кончине
и так бы помер, не заметивши паскуды,
когда б профессорский язык в слюне латыни
не влез мне в ухо, как клешня в Христово блюдо…
На мой инстинкт… инстинктик самосохраненья,
тупик бросается, как спам аляповатый
на амбразуру безвоздушного дисплея;
среди «героев» всякой нечисти богато:
клыки вставные у волков, решимость заек,
перелицованные ангелы с ценою
и груди – больше, чем головы их хозяек…
Ах, где же, где же исповедник с бородою?!.
Придёт, грехами перегруженный чужими
в противовес своим крылам раннерастущим,
плюс черти личные, как сводни племенные,
случают вобранные вины, – вездесущи…
Суесвидетельство, ворзависть, прелюбийство…
в вольерах памяти священнической воют,
а может быть, среди гибридного единства
есть чистокровный грех (его там матом кроют),
он на судьбу мою когда-то был натравлен…
Как тяжело держать в себе окрестных бесов,
что со слезами в полутьме исповедален
ползут под рясы из различных человеков…
Как тяжело святым отцам соприкасаться
не с оправданьем, а с признаньем перманентным…
Где исповедник?!. Пусть мне даст голов тринадцать,
и я их в ад доставлю, как курьер посмертный…
Ну, а пока я не исчезнул в яме узкой!..
Пока я около себя!.. В саду ночуя
(не в Гефсиманском, так хотя бы в белорусском),
готов я бодрствовать с Христом до поцелуя!..
А вот и отче!.. Появился он в палате,
словно Воскресший в Галилее… Слава Богу!..
Деваха пхабная в халат забилась кстати…
Святой отец пришёл!.. Но почему так скоро?..
Мо-и вы ба-тюш-ки, неужто в самом деле
я не участвую во времени отныне?..
Меня пространство обтекает, как метели
монументальный звон космической Хатыни,
канонизированной скорбью человечности…
Ещё горяч родной гранит, слыви таким же(!),
и если съёжится до минус бесконечности
та навесная металлическая жижа,
чей темперамент подчинён температуре.
То вверх, то вниз, туда-сюда в тюрьме стеклянной
струя невыплеснутая снуёт в натуре,
и не кончаются насечки окаянны…
когда к Христу ползёт, мне мнится, что Жарища
из безымянного здоровья на анализ
марудно кровь берёт, иль я сухую пищу
через соломку запиваю лимоньядом…
Когда же струйка эта тщится кануть в Лету,
я вижу капельницу с выжатым флаконом,
что даже воздух отдаёт – абы не дзыни.
Во мне с утра сидит игла… и пастырь вона…
Отец, я грешен и реально, и астрально…
Я лгал мечтам и обещал осуществить их…
Я лгал убогим, говоря: «И так нормально…»
Я лгу себе, надеясь выжить… выжить… выжить…
Я свистнул свисты залихватские у хлопца…
позвал он ими голубей… окликнул небо…
В тот ладный полдень сатана был хуже скОпца,
не продолжался ни черта… не так, как треба…
Когда к 8-ми – загнали время до одышки,
па-цан на кры-ше за-дро-жал… щербина – мыта,
но нечем было останавливать припрыжку
соседской девственности за часок до сбыта…
Неслась непознанная дева познаваться
(с подскоком, прямо на ходу, без углубления,
по крайней мере – без душевного), отдаться,
чтобы на выходе из тленного забвения
чужой, освистанною стать, словно сопрано
в той школе средней (во всех смыслах), где тупился
покорный раб Ваш, там мечты – лишали сана,
я в школе чуть самим собой не подавился…
Украл я разницу меж злом и добротою,
чтоб подарить их однояйцевым денёчкам…
те разодрали дар капризною гурьбою
и отличалися, как родинка от точки…
А грех и праведа в невольной мимикрии
на рандеву с душой несовершеннолетней
по очерёдности ходили и ходили,
пока она не стала самою последней
в горячей очереди к винам Вертограда…
Затем экзамены прошли взамен друг друга
и лад, и лихо… Протеже земного гада
вместо меня зевала в кабинетах ВУЗа…
Да, я присвоил небольшие нестыковки
между губами разнополыми прохожих,
и те влюбилися друг в друга, как в листовки
передовое меньшинство молчаний схожих…
Точно ключи, отмычки к сейфам подходили,
и шниффера квалификацию теряли…
Чужие члены в жён, не целясь, попадали,
пока стихи мои об этом не остыли…
Увёл я волю у степного конокрада…
а он – подданный его величества Свободы!..
Была пожизненная светская осада
цыганской капли белорусского народа…
Без спроса опоэтизированный ветер
зажат извилинами до сквозного визга…
Нагие думы простужаются – вот эти…
Из уст младенческих вываливалась сиська,
когда мыслята с головой в речах горячих,
хрипя, чихая, домогались понимания
чужого, собственное – выгнало соплячек,
а те дары несли, достойные внимания…
хотели суть преподнести и смысл психа…
презенты – на одно лицо по сути смысла…
у них волхвы сухие всхлипывали тихо
от умиления до «гули-гули»… Числа
я одолжил у века, чтобы год любовный
продлить хотя бы до пожизненного срока…
У кредитора моего процент огромный, –
изымет старость у меня руками рока…
Похитил эхо я у внутреннего гласа,
и одичал мой безошибочный советчик,
как мать солдата, не воскресшего ни разу…
в бурьяне рыщет и бубнит: «Мой сын – кузнечик…»
Мне тесно в неприватизированном здании,
чьи стены, плиты – целиком из безграничия…
Моя трибуна застоялась на гадании…
обчистил я свои мечты до безразличия…
Я утянул места, не обжитые кистью…
украл тайм-ауты для взора, что терпимо…
я для наследников своих запасся высью…
но тема данная темней спины налима…
Итак, в отсутствии отсутствия пейзажи
без конкуренции с лихими антиподами
(витали те до сотворенья мира даже)
упали в качестве и сделались набросками…
(Нельзя, нельзя начать отсчёт с последней цифры,
нельзя начаться без ноля, овал безличия
заряжен жизнями – ого! И даже мифы
не переплюнут ноль искусственным наличием.
А вот закончиться с любого можно времени:
ещё на подступах к условной единице,
ещё на стадии планированья бремени…
или, как я, – в необустроенной больнице…)
Щелчком электровыключателя закрасил
я отражение, побитое годами…
Я раньше в зеркале дразнился, как Юрасик,
а ныне там одно лишь отчество с усами…
Затушевал живой портрет – считай, что стибрил…
Не сверить копию теперь с оригиналом…
Я скрыл улики против молодости, выбрил
усталой памяти седое опахало…
Я слямзил лязг… хотя бы лязг(!) бесовских лезвий,
змеёй облизанных для траурных последствий…
Я скрепы спёр у Вавилонской блудной стервы!..
Я обобрал и воровство до нитки нерва!..
Я дьяволят с потенциальными рогами
давил, давил вместо того, чтобы промолвить:
«Да запретит вам Саваоф!» Я сыт грехами…
Святар, прости или омой меня, а то ведь…
(Щеке беременной он не дал разрешиться,
отец прервал мою угрозу Суицидом.
Плод был облизан мною и сумел родиться,
теперь он где-то промышляет Пестицидом.
Глупее глупого Кончину ждать с тоскою,
когда она с тебя давно не сводит взгляда.
Престранно было б завладеть её косою
и покосить себя от темени до ада).
Священник воздух ущипнул, а тот – ни звука,
бо задохнулся от больничных испарений…
Дышать умершим кислородом, право, мука…
тем паче перед духотой подземных тлений…
Преображается(!) отец не для блезира…
крестообразно он мешает звук молитвы
пучком перстов, держащих сладкую соль мира…
Ой, осторожно!.. Тут везде порхают бритвы!..
Крестом бросает иерей в меня щепотки
наручных честных поцелуев прихожанок
и прихожан… На глаз безбожников две сотки
привёл я в храм за годы!.. Мыслей-содержанок
посеял там на пару книг об аскетизме
в быту сознания хотя бы!.. Я не нервный!..
Дай приложиться к Иисусовой харизме!..
Я не кликуша!.. Просто час идёт предсмертный…
Иль в рупор колокола кличут к литургии?..
Постойте!.. Что это?!. С поповского запястья
(хоть память полувековая – в летаргии),
как инородное родное, мне на глазье
упало сочиво из губ таких знакомых…
они мне ближе моего сердцебиения…
И я прозрел(!), как будто от плевков Христовых,
навек избавившись от суетного зрения.
Со стайер-временем пресвитер еле слился,
поцеловал меня со скорбью в дух вертлявый
и, как Илья от Елисея, удалился,
дав смерти выспятка под зад её костлявый!..
После святого санитара душ суЕтных
регенерирует среда с тройным упорством
инстинкта самосохранения у бедных
пловцов, что топли, загружённые позёрством;
оно, наверно, отразилось от испуга
Петра, ступившего на шторм Тивериадский.
И у Симона, и у гомельских придурков
перед грядущим (кому – райским, кому – адским)
в пылу потуг глазищи взором разродились(!),
который даже после исповедей редок,
к нему и ось земная, видимо, прибилась,
бо ледяной казалась, как архантроп-предок.
Генисаретское и Ипутьское донья,
жестокосердно презирая плотность влаги,
влекли апостола и тех… пока спросонья
спасатель с «бля!..» наперевес в моторной «бляхе»
нас не достал из безвоздушного пространства;
пока Спаситель не подал Симону руку…
Не размножается(!) крещёное убранство
моей палаты… разгоняется по кругу!..
Регенерирует среда, а миру больно…
бальзам и тлен в постиерейском заживлении…
палата – обжитая светским половодьем…
Я не хозяин… нахожусь на иждивении
у положения тяжёлого, как совесть…
как шнур посля – утери крестика грудного…
как редактурой переписанная повесть…
как житие, где все играют в подкидного..,
и ты гребёшь на пятерню по шесть шестёрок…
В мастях атласных joker-шут меняет маски,
как будто в будке пляжной модные позоры
меняет фифа, и без фунда… строит глазки
недозакрытая железная калитка…
А джокер ржёт… и чем слышнее, тем свирепей!..
В шальной шкале промежду хохотом и рыком
я поместился целиком с кроватью этой…
Но я попробую (с геройством Ленинграда!)
к приходу бонусной агонии от рока
стволиной лет коснуться плода… аромата
на ответвлении единственном, далёком…
моё нанитроглицериненное сердце
его исток… Но фото, где изображенье
неисчислимой единицы младше глади,
в бескровном жидкокристаллическом дисплее
не отражается… ПК, и Бога ради,
не узнаёт нарядный благовест с ознобом
на хворой совести инстинкта материнства…
И карта города на звон глядела в оба,
но между родинкой и пунктами – единства
не обнаружила… Видать, не те масштабы…
По телефонным номерам тридцатилетним
я попадал то в никуда, то чуть подальше,
а то и к фразам назидательным музейным…
Тому назад четыре вздоха (без порядка)
к незаменяемой моей морфеме света
(о нём и думать невозможно без оглядки)
мольбу я выслал, умилённую маленством,
бо инфантильностью обслюненная просьба
без горькой участи бухого ободранца
ручной медузой проскользнёт на «раз!», на «опа!»
меж кубометрами бредового пространства,
нагромождённого в коробке седовласой.
Кубы отточены напильниками целей,
что пробираются не профилем, а фасом
под зычный «фас!» от гормональных поколений,
они в ответе за гармонию под кроем
иль наготою: блудной, брачною, больничной…
Моё моление подкорковым героем
сумеет выйти к гомельчанке единичной!
Оно промолвит прямо в губы ангелчанке:

„В кольце годов любая быль идёт на убыль,
но не любовная, в миру свои останки
не продаёт она забвению за рубль
с изображением Иуды, чтобы похоть,
приобрести живую похоть за целковый,
а после ей же ежеутреннюю подать
платить стыдом за эклектизм тот безголовый,
что до озноба привлекает мать Амура –
неизлечимую, как грех самоубийства…
Любовь же истинная – это лигатура,
«он» и «она» сплотились в знаке пацифиста.
Когда и в дрёме появилася одышка,
и наступила эта засуха на темени,
слеза к слезе, волна к волне былое вышло
из календарных берегов. С разливом времени
в посту разлуки наши смежные просторы
нагрелись, взбухли, отекли от крови царской,
как ноги бабок после всенощной в соборе
у перекрёстка «Ильичёвской» и «Октябрьской».
Лишь в эпилоге жития я понял – люди
не только молвят, но и слышат, заикаясь.
Мы иногда не без труда внимали сути…
За тридцать лет неоднократно нарываясь
на сослагательные чистые потоки,
моменты памятные от земного праха
освободились, как апостольские ноги
в ладонях мокрых Иисуса перед Пасхой;
перед людьми Он опустился на колени,
на ту святую высоту антигордыни,
где промышляют лишь подземные калеки,
сквозные души омывая за рублины…
До слепоты и ртов, разинутых взаимно,
мы не давали сквозняка во время бега,
всё было как-то так… по-дьявольскому дивно.
Тобой и мной пренебрегало даже Эхо,
ни окончаний, ё-моё, ни многоточий
седой языческий курьер нам не доставил…
(Лишить бы бабушку почтовых полномочий!
Надеюсь, дед Нарцисс себя уже оставил.
И я, разжиженный, давно в разводе с Жизнью…
Кончина клеится ко мне с нутром астральным…
Сваты крылатые уже готовят тризну…
И баянист с репертуаром ритуальным
быть обещался, если Вакх не переманит…
Я у Диониса бывал, как гость… как служка…
После четвёртой – гедонизм!.. Но только канет
бурдюк, – козлами наполняется пирушка…)
Наверно, кто-то там застрял в дверях Эдема,
бо на земле не заплатил за грех забытый,
и нас прибило сквозняком туда, где тема
посвящена антагонисту суицида.
Глазами были мы на твёрдом лике Гомеля
с монументальною плотиной переносицы.
Мы просочились сквозь архитектуру шнобеля!
Приди, помажь меня, подобно мироносице…
только не треба тратить миро… слёз достаточно…
Исповедальней станет мне опочивальня,
где постной ночью и открыто, и загадочно
я загляну в тебя, невидимую крайне,
не отличимую от тьмы богоугодной,
но ощутимую всей площадью изделия
аж двухметрового с нагою подноготной
в закланной неге плодотворного безделия…
Безбольно сделаешь инъекцию пространству,
оно качнётся от кагорного дыхания,
и восемь кубиков своей небесной тайны
введёшь ты в каждый кубометр понимания…
И сила славная Самсона-исполина
на время выйдет из тебя! Взойдёт над нами
резная радуга заместо балдахина!
И станем каяться с тобой до райской рани…
(И с неба буду засевать я душепашни!,
пока хватает сил у карлика в зените
планетой нашею жонглировать, как гирей,
держа её за ручку радуги домашней…
Порой мне кажется в осаде одичания,
что белорусская отчётливая радуга –
это смиренное полярное сияние.
Добыча глаз раскосых (или космопатока)
порой сбегает в край диктата Радиации,
что типа родственница наша из Адеи.
От заповедной беловежской медитации
палитра та не распадётся на идеи.
Не знает радуга углов, но зауголья
и городские, и людские озаряет…
Пусть над моим таким казённым изголовьем
взойдёт и голову от углей прикрывает!..
Цветной изгиб самой Природой коронованный!
Не отобьёт он каблуками: «Рад стараться!»
Его не хлопнешь по плечу, как подчинённого.
Любая радуга не терпит панибратства.
Необозримо семислойное цветение,
дуга есть видимая часть земного нимба,
там где-то радужное скрыто продолжение
в низовьях грёзы о потоке Иордана,
что не остыл ещё от божьего озноба;
его бы мне, когда меня казённым воздухом
крестил консилиум(!), а смерть смотрела в оба,
чтобы не выглядел никто умелым олухом…
Вясёлка есть – цветные графики юдолей
тех, что распятье променяли на распутство,
но вверх тормашками она бы Божьей волей
отобразила график жизни Иисуса.
А с высоты полёта ангельского дуги
простыми кажутся отрезками из крови,
Земля как будто бы испытывает муки,
а не подкрашивает призрачные брови.
Дуга для взора – повороты с тупиками:
направо вверх, направо вниз, тупик, налево…
Тут перспективнее, пусть даже и толчками,
не по цветам катиться, а в цвета, и смело).
Словно пиявка, взбухнет красная кривая
от перелива крови (богочеловека)
из недопитого священного Грааля
в дырявый корпус обескровленного века
сего. Прильнём глазными яблоками к дугам,
к той искривлённости оранжевых просторов,
где возле крепости хурма висит над Бугом,
по всей длине река от рыбьих разговоров
бурлит, и брестский диалект во рту мальчишки
плоды эбеновых деревьев сладко вяжут,
словно сакральные страницы Божьей Книжки
в устах Ивана Богослова. Грёзы скажут:
«Протрите локонами жёлтую параболу,
в неё внимание внедрите, как в оконце,
что так прищурилось, бо ночь ему закапала
лекарство ливневое на янтарно донце».
Мы подчинимся и увидим пыл невинности
(силками слов его не словишь для анализу),
и непричастность нашу, и момент повинности
он заместит собой, как угрызенье каверзу.
Изгиб зелёный будет пальмовою ветвью
с печатью от – копытца сына подъяремной,
что избран был и потому не знался с плетью,
а мать его не знала связи непотребной.
(Да, на Полесье не выращивают пальмы,
но мы их вырастим к пришествию Второму!
Иль ветви папоротника с его цветами
вплетём в осанну уроженцу небосвода).
Затем в излучине крутой, как искупление,
штиль голубого огонёчка из кувуклии
белки очей собой разбавит до видения:
в глазницах наших наступило полнолуние…
Из карих кратеров твоих повалит лава,
бо лунным взглядом озарим мы тайной ночью
и волчий вой, и одиночество без права
снять перед кем-нибудь горячую сорочку…
Очередная ослепительная линия
от боли согнутая будет, от побоев
и иудейских, и окрестных – скорбно синяя…
Прости ты, Господи, хотя бы нас обоих!..
Мы общим взором не дотронемся до раны,
бо содрогаться будет даже от затеи…
(В миру Христос доселе ходит без охраны,
а покушений тут не меньше подношений…)
Из аметиста будет арка теневая,
как основание стены у Небограда.
Та фиолетовая линия кривая
короче – верхних, но – мощнее. Акробата
того, что в башне из пацанок служит бутом,
напоминает. А в периоде топления
опора полнит нацарапанные русла
чарнілам с примесью густого вдохновения.
И семь цветов уступят место вышним нотам!
Пастух Давид разворошит дугу перстами!
На турнике таком подъём с переворотом
судьбина сделает со всеми потрохами.
Я чётко помню тайный матч, в котором дуля
продула чуду, что с твоим сроднилось платьем
и заручилось аксиомой. Ты всухую
переиграла НИКОГДА, и карим глазьем
ты заместила кругозор мой. Разум спросит:
«Ну как твой минимум наивных килограммов
два мироздания в глазницах переносит?!»
Мне для спасибо не хватило местных храмов,
когда в окрестностях возможного свидания
ты родилась у горизонта близорукости
и скоро выросла на радость созерцанию.
Ты свет стряхнула на меня, а я по дурости
им не запасся наперёд, а нынче нечем
мне озарить районы памяти, где Полночь
твоей красой обзавелась… А там, где вечер, –
отсрочить нечем непроглядную ту сволочь!
До мелочей я помню вечность по соседству,
но вот забылся, сколько листьев слиплось в неге,
когда ты шла ко мне, как отрочество к детству;
как к легкомыслию – суждение о веке.
(Да, мозговня моя в пылу индифферентности
те листья сбросила во мрак ДЫРЫ забвения.
Я до единого собрал их в трансцендентности!
Одно название снимает все сомнения).
Гуляли мы с тобою (мыслями в обнимку),
ища возможность не найти конец аллеи…
Свернуть под кроны на интимную тропинку
мы не могли без указателя «СМЕЛЕЕ!»…
Окрестный лес ухал по-вегетариански,
как банны веники, распаренные плотью…
Мы обменяли календарь григорианский
на исчисление по правилам погодья.
Пространства метры, запрокинутые ходом
людей и времени, нас тайно обгоняли
и становились снова в очередь за вздохом
твоим обильным, безвозмездным, как в начале.
Лесные клиросы с местами back-вокала
не перепутали пернатые и с тыла
не окликали нас, а певческим кагалом
с боков показывали прелесть перелива.
(Я помню, сколько вертикальных километров
под той аллеей отделяли нас от ада,
где сатана ломал рога в элитных недрах:
как бы похитить виноград из Вертограда,
который мы арендовали за молитвы.
Недавно бой был с точкой (в памяти) продлённой…
и кое-как я стал героем тихой битвы,
забыв… забыв ту пару вёрст до преисподней…)
Потом мы в лес пошли аукаться с безлюдьем,
пошли шукать цветущий папоротник мнению
о том, что нет его… А рост стволов и прутьев
сто лет противился земному притяжению
в душистой чаще, где мы, стыд не замечая,
дубы до камбия пропитывали духом
нечеловеческой пяшчоты… Кромка рая
быть горизонтом начинала, летним другом.
Эпиграф к женщине, а к деве послесловие
я написал горячей краской целомудрия…
Я без заимствования и суесловия
покрыл страничку из фотонов новолуния…
(Тогда случайно ухо алое хлебнуло
далёких матов изо рта, что не целован
был по причине перегара и загула.
И этот скол моим умом заполирован!)
В жару к реке мы побежали, словно пара
ручьёв, разбавленных друг другом до багрянца.
Тяжёлый Сож едва держала русло-тара,
так точно знания томятся в рамках ранца.
А кругозор-то наш дал течь в районе Лоева,
где глаз – движение чужое не датирует.
Нам даже жалко стало Гомеля, из коего
вода в соседний городишко эмигрирует.
(Я б отменил для водоёмов гравитацию,
осадки были б обоюдными для неба,
оно имело бы свою метеостанцию.
Да, у меня тут во взаимности потреба…
За шкирки взять бы нашу реку, словно тесто,
и растянуть до закоснелого эфира!
Пусть хоть однажды белорусская невеста
посмотрит выше берегов… на сухость мира…)
Мы не купались, чтоб не смыть с себя друг друга…
Мы отражались под углом в воде, течение
не унесло смешное наше отражение,
но исказило до нельзя… Река-подруга!
(Навёл я глянец на поток, давно утекший
по незапамятным извилинам в забвение.
Теперь уж наше отражение от спешки
реки не портится, а чёткое для зрения,
что ничего не значит для офтальмологии…)
(Любая тьма – это фотоны наизнанку.
Любая тьма – это сияние по памяти.
Бывает темень наступает спозаранку,
в такое время жутковато и на паперти…
Такое время на Руси зовётся смутою,
а в Беларуси – прасвятленнем самасвядомасці.
Когда же свет и темноту пороки путают,
мы – в полумраке, в полусвете и в полусовести…)
Поставь нас рядом, и ты будешь мне по сердце,
твой слух со стуком будет вровень, а в ту полночь
я на коленях пред тобою ниже берца,
казалось, был, но отвергал девичью помощь,
твои попытки приподнять меня хотя бы.
Твоё лицо у звёздок – тенью колыхалось,
сверкая изредка серьгами и слезами,
святая мужественность в нём распознавалась…
В непослушании твой волос бело-русый
с обычной скоростью медовых сновидений
вплетался ветриком – в ткань синевы кургузой,
чтоб не пошли по швам обрезы измерений
(между которыми геенна на основе
небытия за счёт бесплодия у кварков.
Да и глюоны не бывают наготове,
чтобы случать их микро-микро-микро-сваркой.
Глюоны – ленные в аду, забыли удаль,
себя считают тупиком фундаментальным
для умных взоров, путешествующих внутрь
материального. Молчком единогласным
частицы идолом себе избрали довод,
который их признал единой солью мира,
а остальное – лишь иллюзии и повод
для развесёлой толоки с обратной силой.
Глюоны поняли: всё-всё и даже тленник
из них, родимых, состоит, а это значит,
они – единственный реальный муровейник,
и их законами никто не озадачит.
И невдомёк частицам, что без перекуров
у них за пазухою космоса – дай Боже(!),
и что в том космосе сограждан-лилипутов,
поймавших звёздную болезнь, хватает тоже;
им невдомёк, что в мироздании реальны
только иллюзии-матрёшки – без финальной;
им невдомёк, что лишь в раю есть факт наличия,
и что там нет для них конечного обличия…
Одгадка… ноль… отказ… тупик – предвестник тлена,
враг фары, взора, мата, мысли, лба и рога,
а бесконечность принимается на веру,
в непрекращаемости что-то есть от Бога.
Геенна вся – из грешных душ, себе на муки
недобровольно осознавших бесконечность,
а особливо – бесконечность кары-думки…
Не откреститься от неё умом калечным
или забвеньем, бо у душ нет и извилины,
мозгов нема. А бездна душами осозналась,
кажись, при помощи безгрешной интуиции.
Лишь голос внутренний… вот всё, что от них осталось…)
Потом под плотными слоями атмосферы
мы, как под линзою пятикилометровой
по толщине, стояли в апогее веры
в то, что диоптрии «стеклины» надголовной
авансом съели – на дыбах дорогу – к Спасу,
к капитуляции последнего сомнения.
Быть может, нам с тобой ни крыл, ни грёз, ни часу
не хватит, чтобы улететь от притяжения,
не говоря уже о том, чтоб подобраться
к нечеловеческому сверхгостеприимству,
а в той бессоннице двуполой мы, признаться,
пришли, оставшись на следах своих, к единству
с Венцом посредством увеличения неба
до массовой акселерации оптической
звездулек-версий, что учёным мнились где-то
в долине умопомешательства критической.
Тела небесные, разросшись до размеров
луны, ничем не отличались бы от оной,
когда бы спутник (после оспы он, наверно)
нам не махал издалека тканиной звёздной.
Да, мрак светилами был переименован
в слепящий свет – в честь слепоты лихого Савла
(к убийству Стефана причастного немного),
пока не переименованного в Павла.
И с неба Голос был(!), но внутренние бесы
переводили с белорусского на прусский…
(Да, воскресил я 30 букв из вышней бездны:
«Не на союз благословляю, а на чувство!!!»)
(Экспроприируй-ка для плановой жилплощади
у беззащитного раздолья долю воздуха
и заточи-ка в кирпичи, и будешь, сморщенный,
по помещению плутать (на радость Молоху
новорождённому), бо пленник личной затхлостью
тебя накажет, сидя в тесноте на корточках.
Да, воздух тоже подыхает, но не с жалостью
его выносят изо рта или из форточки.
Здаётся мне, что время – разное в коробках:
кирпичной, чЕрепной, аптечной, вечной, спичечной…
«Тик-так» зависит от потребности в свободах
и форм их выдачи: наличной, политической…)
А помнишь комнату, заполненную нами(?), –
напоминала чёрствый хлеб. «Кулич» тот точно
был сформирован угловатыми руками
посредством сжатия Галактики Молочной
и начинён душистым светом до прищуров.
А раз сюрпризом отдала ты дань ступенькам,
стерегшим быт мой, я узнал 140 стуков.
Ты появилась вместе с полднем галилейским!
Сквозняк-швейцар захлопнул дверь и на щеколду
её закрыл, и вышел в щелочку… О, Боже(!),
да от библейского уюта на коробку
для лялек стала эта комната похожа.
(Любое зеркальце по сути и по факту –
переносное портативное пространство,
где души зайчиков живут, оно без такту
даёт лицу оценку и его убранству.
Всё то, что в зеркале находится, – не творчество,
а плагиат наружных видов и движения.
Не можно выписать из дома Одиночество
и поздороваться за руку с отражением).
Портретов чувственных на зеркале висящем
палитрой па ты написала за секунды,
наверно, дюжину, один другого слаще,
но блюдо плоское ни в рамке, ни как будто
не удержало даже чёрточки небрежной,
и зазеркальная сестра твоя с капризностью
на восемь пуговок с мужским расположеньем
надела петли. Этот случай был единственным,
когда глазел, кроме тебя, я на кого-то!
(Я проверял – твоя краса цвела не мимо,
она в историю вошла (первопроходцем)
глухонемого зазеркалья-побратима).
(Любовь по факту – репетиция споткания
с Первосвященником, бесценный курс блаженства
для полученья вышнего образования,
сан благодатный в иерархии священства.
Любовь по сути – это бонусная совесть,
победна дрожь армагеддоновой хоругви!
Любовь всегда – каллиграфическая пропись,
а не машиной напечатанные буквы).
Твой ранок женщины и мой почин мужчины
лежали, будучи по сути на коленях,
и домолились до самой ПЕРВОПРИЧИНЫ
произнесенья слова «Бог». В душевных преньях:
«Куда ползти?», «Куда идти?», «Как приводниться?» –
квартетом крыльев мы на воздух налегали,
а прародители не знали, чем прикрыться –
руками, мокрыми от сока, лопухами?
Потом мы чавканье почуяли от предков
(в то время было далеко до этикета).
Добро и зло переварились без огрехов,
по крайней мере, для желудков и совета:
«Нет, не умрёте…» Змей был вкрадчив, как риэлтор,
что хату всучивает в пригороде ада.
Питон вспотел, пока сокрытое поведал.
Подмышек не было у кожаного гада
для потаённого потения, но люди
того волнения на красочных узорах
не увидали, бо поверили паскуде,
что, как нога в чулке, ласинах иль колготках…
Адам проснулся, перед ним предстала Ева,
нага, как кость, бела, как кость, мягка, как мякиш, –
словно обглоданная ось без право… лево…
ось с перспективою наверх, и не достанешь
её верхушки ни прищуром, ни мечтою.
Затем был создан получатель благодати,
свободолюбие – по образу, подобью.
(Род человечий начинался без кровати!)
И появилось много хищников домашних,
птенцов, рыбёшек, говорящих на иврите.
(Ах, если б кто-то из потомков чешуящих
из-под ножа теперя крикнул: «Прекратите!»)
И вдруг обратная рождаемости сила
слюной межпальцевой замуслила светила!..
Мы прилетели к тем истокам, где от мрака
бестелеснОе поголовье зодиака
погибло, приняло убой, но всё же свету
как такового почему-то было вдоволь.
Вдвойне мы двигались к его Апологету,
словно летящий на крови двуполый модуль.
А после – флоры первозданной ароматы
давали дёру от ноздрей, как тараканы
от пылесоса. Фимиамы без причины
в леса, в стволы, в побеги, в зёрна, в сердцевины,
в микрочастицы, в микропропасть, в неизвестность
ушли, как нюха миражи, и там друг друга
вдыхали в ужасе тиши, но их бездетность
ничем не пахла… разве что летальной скукой…
Посля, о, Боже(!), молодые континенты,
вокруг обгрызенные челюстью цунами,
набрякли вдруг и развалились на фрагменты,
как в луже пенной сухари, что беглецами
суму бомжовую протёрли и покинули,
небесну воду предпочтя слюне бацилловой,
не захотели таять пломбами по осени
в глубоких кратерах зубов в оправе дёсенной.
Не стало будущих Европы и Отечеств:
суперсоветского и просто незалежнага.
Аэродром для двух летучих человечков
не предусматривался в царствии безбрежного…
Способность лётать не даёт уменье плавать,
а потому мы, с каждым взмахом понижая
отрадный градус высоты, решили плакать…
Настроив зрение орлиное до края,
мы увидали, как солёная слезинка
слилась с солёным океаном, да с разгону,
и родила там ноту Соль… а может, Зинку…
А мы мечтали об одном – припасть к амвону
хотя бы взором, нам и этого б хватило,
но вот аЭродинамическая сила
уже проигрывала силе притяжения,
и два полёта превратились в два падения…
Внезапно воздух стал по мраку пуще пущи(!),
и мы до боли обнялись с тобой кистями…
Последний свет, казалось, в воду был опущен,
как раскалённое железо кузнецами,
и захлебнулся тама. Видимость, как плотник,
сошла под взорванные ветром половицы
у чернового океана без построек
на эллипсоиде; такой же, как в темнице,
была на выходе… а то ещё и хуже…
Да, в слове «мрак» есть ожидание просвета,
и в слове «смерть» мы лицезрим надежду ту же,
а, скажем, в слове «атеизм» такого нету,
как и в движении, обратном созиданию.
(Под штормом нету валов, баллов, глубь – со штилем –
в противовес тем тихим омутам сознания,
в которых демоны вздымаются под килем
ковчега Ноева, по памяти плывущего
из «Бытия» в бытьё палаты №8,
а в ней у хворого, в агонии зовущего
твои уста себе на лоб и запах сосен,
рак… Океан – апологет неповторимости
шумливых форм – (гимн первозданному соавторству),
он в оппозиции находится к избитости
славолюбивого стремления к новаторству.
Наверно, волны входят в партию брутальности,
их регулярно выбирают серфингисты.
Вот лозунг волн: «Иди ко дну оригинальности!»
Нет, дзякуй, лучше быть банально беспартийным).
Мы, несмотря на незначительную плотность
воды, глубОко перепаханной ветрами,
могли разбиться и утратить нашу чётность,
стать в переполненной похлёбке потрохами…
Вес тел хотел нас посадить в бороздах моря
без перспектив взойти над рыхлою водою…
И, пораженческим надеждам скорбно вторя,
мы по воздушному летели коридору,
за ними падали, и океаноглыбье
должно нам крикнуть было в ноздри резким пахом,
что близко волны-колуны, но там – безрыбье,
как ни вдыхай, ничем не пахнет, даже раком…
Чем ниже слушатели, тем мощней и ниже
холодный гуд грудной бескровного побоища
волн-исполинов! Гибель ближе – мысли выше.
Я завернул тебя в себя… спасенье то ещё…
Уже и брызги конкурировали с потом…
Вода, казалось, поднималась к нам для смерти,
словно к трясущимся ветвям во дни Потопа,
словно репрессия по лестнице в подъезде…
Вдруг чьё-то «тсс», горячей плотью одарённое,
нас, как сиамских близнецов к воде купели,
к волне застывшей поднесло и, умилённое,
на гребень ти-хо по-ло-жи-ло… В самом деле,
не бултыхнулись, а легли мы, и ни звука –
ни в головах, ни за пределами объятия…
Слух потерял тогда единственного друга
и доказательство сваво существования.
(Звук может зваться раздражённой тишиною,
а тишина – заснувшим звуком. В безвоздушном
пространстве лучше жить с крикливою женою,
но нет дурных за тишину платить удушьем).
И мы в обнимку, как с трамплина для фристайла,
с волны скатились, и ты лбом о подбородок
ушиблась мой… Мне не хватило б даже файла
на гигабайт… и легион лужёных глоток
не обуздал бы полноту моейной фразы:
«Прабач, прабач мяне, дзяўчынка, за кашчавасць…»
Не отозвался звук… и страха метастазы
пошли от сердца к волосам… А ты прощалась
с моей грудиною губами… только чмоки
немыми были… (На слова проходит мода,
когда тепло красноречивое – под боком.
И в трёх шагах – довольно сурдоперевода.
Но метр во мраке без «ау!» – непроходимый,
во мраке метр по длинне подстать манежу
без междометия. И даже проходимец
в таких условиях не отыскал бы стежу
в сад Гефсиманский, а не то что к Иисусу
в ночь «Авва, Отче!»). Мы схватились друг за друга,
как утопающие (равносильны грузу)
там, где вокруг нема спасательного круга,
что так на ноль похож – начало чьей-то жизни.
Мы, как контуженный во время перекрестной
пальбы, поднялися и к истинной Отчизне
во тьме по памяти пошли Ветхозаветной.
«Б», «О» и «Г» в уме водили хороводы
вокруг сияния, которого хватало,
чтоб озарить и то, что мёрзло вне подкорки…
Нам и вол-нам не-дос-та-ва-ло о-де-я-ла…
Мы шли по морю, что застыло на тарелке
шарообразной прям во время перемешки.
Мы волоклись двуполым антиподом белки –
без особливой перспективы и без спешки;
о рябь на пару спотыкались, через волны
перелезали, как невпущенные люди
через заборы, только волны были словно
посля завивки. Океан дрожал, как студень.
Внезапно над… черновиком цветного мира
нерасшифрованною аббревиатурой
взошло живое слово «БОГ»! Слеза-проныра,
одна она не замерла, делясь фигурой…
Мы перед СЛОВОМ опустились на колени,
но, осознав, что здесь такого будет мало,
на животах пошли в окружность яркой сени,
в ПЕРВОИСТОК, где только нас и не хватало.
(«О-дин» есть ноль плюс звук. Опять-таки без ноты
нельзя отсчёт начать, пусть даже и безмолвный).
Мы, как в игольное ушко, в вороты, в соты,
обнявшись, влезли в букву «О» и силу молний(!)
всю до искры познали, как друг друга в чаще…
Мы курс лечения в течение мгновения
прошли души антибиотиками. Чаще
ручные зайчики конечного свечения
нам стали веки теребить тугими ушками.
Благоухало белорусское молозиво,
и аромат его взбивался погремушками
сушёных маков, а вдали давило озеро
на дно без омутов, осколков, потерпевших…
Мы на коленях перед прадедами страстно
стояли в хате. Наших шей дуэт вспотевший
был рушником навечно связан Qобразно…
(Моя чувствительность шершавого озноба
не распознала – изо льна или сермяги
рушник исполнен… Но теперь во дни отваги
моей предсмертной он есть пояс из виссона!)
Из преждевременных высот «Аминь» нас вывел,
как проводник, специалист по первозданным,
непроходимым аксиомам вышней силы –
большая рана лженаучная для РАНа.
Свои ресницы развязав другими взглядами,
мы на постели нашей оказались сызнова,
затем без очереди близнецами-фразами,
приобретающими гендерные признаки,
мы обменялись, засмеялися, и шторы
в румянец выпачкались наш, округа – следом,
и стены алые водили хороводы
вокруг любви, углы заглаживая бегом…
Так мы воскресли из живых, живых для мира,
для райсобеса, РОВД и поликлиник.
Печати Божьи на челах сияли сыро.
Любая дума натыкалась на малинник.
И содержимым были мы во всём бездонном,
и у грядущих дней мы пользовались спросом;
лежали в комнате, как в кулаке бетонном,
а чем телам теснее, тем просторней грёзам.
(Где Время «колется», Склероз туманит следствие.
Не всё я помню из эдемского… поэтому
забыл беспамятства бесплотные последствия.
А что ещё мог возразить уму отпетому?..)
Почти всех аистов Полесья приручили…
и даже тех… из радиационной зоны…
ни в день седьмой, ни в семисотый – не почили,
а гнёзда вили им из волоса и лёна…
Пожрать-то птицы прилетали, но младенца
не принесли ни одного… И по капустным
полям тоскали мы калыску с полотенцем,
однако между качанами было пусто…
Инстинкт ревнивый материнский, разговоры
меж нами саженцы детсадовские ткнули…
и рост деревьев, размножающихся скоро,
нас растолкал на расстояние разлуки…
До смеха лица обслезили и неровненько
мы по домам пошли к своим воспоминаниям
в надежде встретиться не до, а после сонника
когда-нибудь… (Как хорошо, что умирание
мне подвернулось уважительной причиною
«навряд ли» перелицевать в «незамедлительно»
и подозвать тебя перед моей кончиною
законно, гордостно и даже повелительно!)
Я жить небрежно начал… Думы – словно слизни…
Синопсис века – вместо чтения со смыслом…
Я дни у Смерти брал взаймы для краткой жизни…
Кончина требовала долг самоубийством…
(А ностальгия – это время без пространства,
одно сплошное ожидание надежды…
Тогда со стрелками колёса циферблатства
синхронно крутятся, и те же, те же, те же
2:37 часы высвечивают мутно…
А вот подмышкой в этот срок – другие числа,
примерно 37 и 2… Ежеминутно
не происходит ни черта ни там, ни в мыслях…
Тогда же тикалка секундная гимнасткой
вокруг оси вперёд-назад вращает корпус;
бывает, – спрыгнет, приземлится и указкой
воткнётся в сердце, а потом – в мурзатый глобус,
в то само место, где Отечество (в масштабе
один к несбыточному) тоньше миллиметра.
Неужто может кто-то во враждебном штабе
всерьёз планировать, как попадёт ракета
в страну, которая на глобусе здоровом
ничуть не более нательного засоса?
Тоска, и кажется – над подземельем новым
живёшь-жуёшь без разрешения, без спроса…)
Ох, тосковал я по краям твоей одежды:
восток и запад – рукава, на юге – юбка,
на север – ворот, по пути – одни надежды…
Со всех сторон сие Отечество мне любо!
Я отлучён был от Грааля, от кагора,
лишён возможности перстов отправить пару
в твой лес волос, чтобы искать тропу пробора,
тропу, ведущую к «ау!», а после – к «уау!»…
Я ностальгировал по карим миллиметрам
преддверий в сны, в которых ангельские трубы
не соревнуются уже с суЕтным ветром;
по временам, когда ты плакала мне в губы…
(Легко по памяти кому-то строить глазки,
всё приукрасить хоть снаружи, хоть подкожно,
а вот представить ароматы, вкусы, ласки –
уже сложнее, а для многих – невозможно).
К строптивой Памяти прильнул я, как подлиза,
с обеих сил твоё дно душки ощутили,
в ней ночью крест нательный отдыхал от виса,
и поцелуи мои нежиться любили…
(Шум – грубо скалывает с нот углы и грани,
затишье – индивидуальность дарит звукам).
Я ностальгировал по балдахинной рани,
в ту рань подслушивали мы сердца друг друга…
Когда ты пальцами расчёсывалась, бездна
не замечалась, – и тем днём, когда я в раже
разоблачёнными очами зрел с отвеса…
А закулисными глазами видел наши
демократические будни и, о, Боже(!), –
мою ночную безмятежную монархию…
Зачем ты ноги целовала мне?.. Не гоже
с Христом за пазухой святую иерархию
считать песочными часами… Я в обнимку
с самим собою спал, как будто бы за деньги…
но плоть с утра не уходила за калитку…
свою – не выбросишь за борт, подобно Стеньке…
(Да, кстати, дом мой, не успевший стать супружеским,
стоял на улице Степана Тимофеича,
но не имел я и ни блата, и ни мужества
отправить тело за балкон, к Змею Кощеичу).
Моё «старение по молодости» точно
не описал бы даже Вернер, бо изнанка(!)
до боли сморщилась от горечи и срочно
заколосилась сединою аксакала,
что под папахой прячет оную, а Бога,
который – Батька Иисуса Назорея,
не знает вовсе в силу разности подходов
к приёму на душу небесного елея…
Мои прищуры и порыв – остались те же,
но было некем погасить младую скорость…
и выходил я из себя и шёл к себе же,
бо я повсюду жил с самим собою порознь,
как отраженье со своим оригиналом,
живущим в комнате зеркальной, чтоб отбиться
от одиноты обложной хотя б кагалом
тех безрельефных дубликатов, коим слиться
не суждено ни дружка с дружкой, ни с истоком…
(Всегда подделка хуже подлинника, если
оригинал тот до хулы не спорит с Богом
и не зовётся предварительной моделью).
Я в тихой комнате своей лежал во мраке,
точно во чреве после выкидыша… Хата,
она не выносила будущее паре,
хотя от духа доброты была брюхата…
А мой инстинкт-телохранитель слепотою
страдал, глядеть не мог в один, не то, что в оба…
Я в духоте лежал, накрытый с головою,
под одеялом привыкая к крышке гроба…
И вскоре кухня поменялась с туалетом…
опочивальня перепуталась с прихожей…
Я покорился отражению и следом
за ним движенья повторял, но непохоже…
Однажды белый флаг (моя физиономия)
я сунул в форточку открытую, два раза
вдохнул непрошенного воздуха, и понял я,
что голова моя – в корчаге унитаза…
Завзятым трезвенником, рока перепившим,
жил у себя я, но реально был прописан
в хибаре № -100 (давно почившим)
на перекрёстке Вельзевула и кассира…
(Чтоб не запутаться в потусторонних шифрах,
вот одиночество в обыкновенных цифрах:
от пары демон единицу отнимает,
а из кола мужского двойку выгибает,
и так плывёшь среди прохожих ты, любого
в два раза больше на глазок и при замере,
собой оценку ставишь суетности строго,
а та оценка -2 на самом деле…)
Я шёл, ужами зашнурованный как будто,
стянуло кожу, пересохшую от жажды
пошарить взорами во внешности у люда,
узреть единожды, а может, даже дважды
хотя бы копию подделки совершенства;
её должна была создать галлюцинация
на почве схожести всеобщей, подобенства
с самим Творцом… Казалось, даже радиация
предстала видимой для беглого сравнения
чужого стронция с твоим, который, Боже(!),
себя оправдывал до степени прощения
тем, что тебе принадлежал… во вред, но всё же…
(А с земляками у тебя-то из совместного –
одна земля, и только та, что под асфальтом
да в керамических вазонах… Мало веского).
В тени – проездом, в цветнике – благоуханьем,
в луче – частичкой, в детворе – была всем духом,
в ней, вообще, ты мне устроила свидание!..
Всё то, в чём не было тебя хотя б по слухам,
при мне стыдилось своего существования…
Я брёл по улице строительной эклектики
меж накопителей уюта, люда, мата…
(На базе первого закона диалектики
дома могли бы освещаться от контакта
мужчины с женщиной иль пылкого конфликта.
Тогда б, наверное, условный алкоголик,
живущий где-нибудь подобием реликта,
не заменял в подъезде светлые головки
перегоревшими, чтоб краденным уютом
заполнить частный морозильник одиночества,
дабы не брезговали эдаким приютом
посля горячки белой разные чудовища…)
(Древа живут одновременно в двух пространствах,
словно последователи Искариота.
И лезут пьяные к деревьям обниматься,
а те клещами их целуют для чего-то).
Из деревянного я помню только дупла,
которых не было тогда на самом деле…
И из трухлявых горловин, как дали лупа,
меня манила темнота на дно Адеи…
По трассе нёсся и вонял кагал стремлений,
механизированных разными бюджетами…
Передвижные пункты А (для помышлений)
имели схожесть с разведёнками-каретами,
что осталИся с пассажирами в утробах,
а потому эмансипировались сходу
и в недостиранных железно-женских робах
впряглись в себя и в лошадиную работу…
Свой алфавит за буквой А – у каждой цели.
Пустой троллейбус старый – ток тянул за вожжи,
в депо гнал, где – у автослесаря в портфеле
валялись маленькие запасные мощи…
Под ноги мост попал надводным перешейком…
он пролегал на высоте прыжка смертельного…
Передо мною сатана затрясся в шейке,
мол, будет больше веса личного, удельного
в воде, чем в воздухе, швыряй себя за поручни!
Я дамбой дум против течения небыстрого
стоял опасно на мосту с булыгой горечи
и Сож измерил на глазок простыми литрами…
Река впадала в человека в слёзном устье
и по извилинам текла в долину Памяти,
туда, где вёски жгли немецкие каратели…
И тошнотворно трепыхалась рыбка в пузе…
(Пространство – это неуёмная безмежность,
что означает – ему есть к чему стремиться.
Пространство косвенно похоже на промежность:
до менопаузы успеть бы разродиться…
А «Время» – это псевдоним отвратной Смерти
и оправдание бессовестной измены,
и остановленные памятью процессы
бытья, плюющего на сроки и на стены).
Я заблудил в дворцово-парковом ансамбле…
как факт, запутался в истории, в колоннах
монументального строения, и сабли
для паутины не нашлось в душевных ножнах…
Дворец тот графа Эриванского бесстыже
партийным стал, нарёкся Домом пионера…
Века враждебные друг к другу были ближе,
чем мы с тобой в одну эпоху, в наше время…
Нет, расхождение – заочное сближение!..
Разлука это есть посеянное «скоро»!..
Да, можно выдумать любое утешение,
когда… когда под остриё шального взора
в округе некому подставиться отважно
и перекрыть собой летальные долины…
Тогда я в тёмные очки уткнулся страшно,
в знак бесконечности, который застеклили…
Из рук монашки белки щёлкали орехи,
жалея где-то, что они – не Божьи чада…
Поодаль лебеди, как свадебные вехи,
в пруду крюками красоты удили взгляды…
За парком дети на коньках аттракциона
визжали радостно от центробежной силы…
Плоды земли не возместили мне урона
в мечте, обратной подсознательной могиле
(где похоронены испуги и поступки…
туда-сюда и воскресают, хоть ты тресни!..
язык признания не выучат ублюдки…
горланят хором поминальные мне песни…)
А между церковью и цирком возле театра
мастак портрет писал, не совместимый с жизнью…
Не я ль натурщиком его торчал из завтра
и демонстрировал ему личину крысью?..
Из одарённости во мне – одна лишь совесть…
и та бездарное раскаяние свила
из недоправды, недомыслей, недомолвок…
сама себя на -5 и оценила…
(ЖД вокзал, в котором – гром огромной массы(!),
есть перевалочная точка впечатлений,
они бывают и железа тяжелее…
Прокомпостированное окошко кассы
в воображении рождает больше ухов,
чем поездов пахучих взломанные окна,
что только лес один транслируют и уху
пророчат отоларинголога дословно).
Я параллельно параллелям мчал на дачу…
был сослан в Дударевский рай судом сердечным…
пытался тщетно нацепить на голос-клячу
свою сухую подъязычную уздечку…
(Жара всегда – напоминание о бане…
об обнажении… о дрожи… об Эдеме…
Мешает зной сосредоточиться на плане,
что был составлен в пику блудовой проблеме).
Стальной дракон, как бутафорские конфеты,
не переваривает дачников, и тщетно
малыш платочком носовым боролся с пылью…
На юго-западе вагона… с поздней мыслью
залез глазами дед (по сути некрещёный)
в густой тупик меж юных ножек нескрещённых:
«Чем глубже в женщину… тем больше дум наружу…»
А я терновыми венцами парил душу…
(НИЧТО есть храп без сновидений, остальное
вконец забито бытием, а смерть – тем паче.
Что говорить про подсознание больное,
где жизней больше, чем объятий у Удачи.
Сон это есть машина времени без кнопок:
заснул в обед… летал в былом… проснулся – опа!,
уже конечная, и ты проехал цели,
проспал грядущее своё и еле-еле
пошёл к шоссе машину временную клянчить,
чтоб та за плату соизволила понянчить
тебя на скорости в час семьсят километров
до остановки провороненного ветра).
(Земля – препятствие со всякими исходами
для хрусталя, подошвы, штопора, убийцы –
того, что с первой частью «само…» Землеробами
быть тяжело, когда землица кобызится).
Деревня Дударево – точечка на карте
района Добрушского. Точкой неуклюжей
я брёл по точке без краёв при первом взгляде,
а он на батьковщину тыла смотрит дюже!
Ногами землю целовал (где грязь, – с засосом),
та не могла меня обнять, бо равновесие
для человека – это корень с переносом.
Пришлось свиданку ей назначить на соцветиях…
Никто в букмекерских конторах подземелья
уже не ставил на меня, сюжет и кровлю,
бо трубочист в тартарарах – всегда с похмелья
и вельми плохо чистит кратеры для ловли
любой наземной информации и «дезы».
Я к краю жбана жития прибился пенкой
и был предательским абзацем антитезы
геенны огненной, как страсть семьи за стенкой,
где патологии садизма, мазохизма
соединительным колечком буквы гласной
по воле нормы лингвистической, баланса
благонадёжно скреплены, как грязь и пыса.
(Простор, раздолье полевое есть всего лишь
наглядный вдох того, кто вынырнул из речки,
не пожелав греха, который не отмолишь…
в ладони те на водном дне не всунешь свечки…
На воле воля человека, словно в рабстве,
свобода внешняя на внутреннюю давит,
и та до гравитационного коллапса
порой доходит, ЧЁРНОЙ ДЫРКОЙ угрожает.
А воздух… воздух – это жизнь без украшений,
его удобно трогать веером, шарами,
а также – мокрой наготой… Я сожалею,
но воздух в части общей выгоды – над нами.
По сути воздух есть сырьё для мироколицы.
По крайней мере, поднебесье изготовлено
из этой смеси. Воздух – небо у околицы.
Мы дышим тем же, чем ОНИ, но обособлено.
Голубизна – это разводчица гипотез
для гордецов и аксиом для богомольцев,
исподтишка она травмирует гипофиз
в мозгу мечты, и та страдает гигантизмом.
Ткань однотонной синевы поверх планеты
не знает яблочка, мишени или страза,
чтоб грешник зрение на чём-то частном где-то
не концентрировал, а верил во всё сразу.
О, нет, Светило любоваться не позволит
собою долго глазом невооружённым,
оно само с себя чужие взгляды сводит,
как некрасивая с фигурой обнажённой).
И мерил поле я рогатиною шага
и пригибался от небесного укора…
Как на жокея, на меня глядел коняга,
и то смотренье было хуже разговора
христианина рокового с атеистом,
немым от лет сиськососания… Нередко
такие споры резюмирует канистра –
не запалённым содержимым, так советом…
(Да, твердь и воздух ограничены по сути:
один не держит без крыла, в другую, бляха,
нырнуть не можно. Эта парочка, как люди:
она есть замкнутая дочь, а он – салага.
Вода – смесь воздуха и тверди, середина,
универсальный вариант гостеприимства,
она и носит, и в себя пускает живо.
Вода – блудливая немая культуристка,
что за радушие своё, по сводкам судя,
берёт натурой… или душами частенько…
Вода стоячая – пенсионерка в блуде,
но бесам омуты сдаёт…) «А ну, раздень-ка(!)
меня по моде той эдемской, что светила
до „ай-ай-ай!”, до стыдобы грехопадения
гастрономического, до простого стиля
на подоснове флористического веянья,
в котором фиговые листья – писк сезона.
А ну, мани(!) меня под вретище из ряски,
где рябь твоя, как форма жидкого озноба,
уже плодится, видно, от фантазий ****ских», –
сказал канаве я и длинноносой фигой
в покрове рясковом прикрыл дыру кривую,
что после жабьего нырка напропалую
не заживала… Боль бывает многоликой…
(Любое место, где нет повода инстинкту,
уже Эдемом отдаёт, а если тяга
твоя навеки моногамна, то на пинту
в тебе воды живой… а это – цела фляга!
Взаимовыгодно живут в границах кожи
и твердь, и воздух, и вода, и бонус Божий…
Да, человек для них – Отчизна, от захвата
не защищённая, – от смерти, от распада…)
(Потомок рая лес, он – утеплённый вечер
средь бела дня. Деревья это есть примеры
для рук молящихся людей, а не для вече
во времена голосования без веры).
Я по жилплощади шагал, по партизанской…
был интерьер не тот уж, но дубы постарше
стояли мебелью недвижной, антикварной…
сидели пули в ней фашистские и наши…
Из чащи слышался страх шерстяного скока,
и свиристели окрылённые инстинкты…
С крылами, бляха, и люфтваффе мнили много…
Полёта алчут все чертовские реликты,
бо в высоте милей с молитвами тягаться,
посля подбития мольбы – на фюзеляже
рога крест-накрест малевать и ухмыляться,
измены Богу – выдавая за пассажи…
(Семь соток есть нелепый слепок с Вертограда,
«моё» с воздушными стенами и одежкой,
уединенье на виду у лиц и сада,
мир под прищурами, под линзами, под слежкой).
Я захлебнулся в цветнике, а он как будто –
разоблачитель человечьего уродства,
и надо мною лепестками без приюта
порхали нервные разносчицы красотства.
Его сестра неслась далёко под незвонкий
каблучный благовест, который я подслушал,
к планете ухо приложив… Края – подонки(!),
отгородились глухо милями от дружбы…
(Гора для аистов есть белоруска хата –
живот кубический с возможностью возврата
в него детей: своих, приёмных и соседских…
да и, чего уж там, нагулянных немецких…
Мир дач – чистилище меж городом и вёской,
ни то, ни сё; «почти», звучащее, как «слишком».
Не повредив урбанистического лоска,
участок даст Вам насладиться сельской фишкой!
Вид из окна очаровательнее вида
в окне, конечно, если в доме нет невесты,
чьё ознобленье благовониями сыто;
невесты, что – под звуки мысленной челесты
пластично спорит с обнажённым отражением
наедине…) Я, сам собою обворованный
до светлых дум на «чёрный день», лежал брожением,
культурной мебелью пока не облюбованный…
Я был пленённым спёртым воздухом в баяне
без шанса музыкою выйти в день поддачи;
последним выигрышным бочонком, в барабане
застрявшим чёрту-игроману на удачу;
родным заложником всего того, что скрыто
(был за меня назначен выкуп в форме зова);
из строя вышедшей строкой в комплекте быта;
проголодавшимся синонимом «хреново»…
Я в тесной тьме единоличного ковчега
дней, эдак, …надцать дрейфовал по неподвижности…
меня укачивало, и в часы ночлега
я сны заблёвывал до степени правдивости,
с которой Пётр уверял Христа в обратном,
когда Тот здраду троекратную пророчил
до петушиного взъерошенного мата,
что еле-еле отнимал рассвет у ночи
в деревне Дударево, где сосед соседку
впотьмах по части урожая обворовывал,
дабы хоть так, без оставления объедков,
её плоды полапать, это тоже здорово…
Однажды выпал я в беседку (да с чифиром),
а та – в осаде неуступчивых осадков…
и капли с крыши разбавляли чай эфиром
до нелечимых поэтических припадков
у личных чаяний… Я был подобен Ною,
но рано вышел на вершину «Арарата»,
боясь телесного, душевного простою
прорабу-Совести в убыток… Серость града
невыносимо оттеняла суть бутонов,
что были доверху, до края, до разлива
вином, стекающим с апостольских престолов,
напоены и колыхалися игриво,
друг дружку бережно толкая… Мне так мнилось…
Цветочки капельный кагал согнул, как гвозди…
Из чаш душистых даже мара не напилась,
моя мечта, что принесла язык свой пёсий,
точно листочек ветчины, дабы разбавить
сырую горечь ядовитую, нисчемную,
как поцелуи без любви или как наледь
в губах у шкета, что замёрз порой военною…
(Рай – это место, где на вас не давит ВЕЧНОСТЬ,
бо главной мысли нет конца, она о Боге,
нет перекура, чтоб включилось человечье
и стало маяться от кольцевой дороги.
И несравненна ВЕЧНОСТЬ, бо неповторима,
каким бы качеством она ни обладала,
какой бы ни была на зуб, а всё, что мимо
её, на плёнке или в памяти сначала
возможно воспроизвести, опричь забытого,
возобновить его нельзя, конечно, если –
висит «навечно» рядом чёрной лентой в литерах…
Эх, кабы наши мысли-Лазари воскресли…
В раю есть временное: очереди, выводы,
бесплотных ликов поцелуйная рифмовка…
Во взмахе ангельском заложены периоды,
там есть завязка, кульминация, концовка).
Когда наощупь целовала ты с бесстрастностью
в ночи мой крестик, понял я, что это – ВЕЧНОСТЬ,
разоблачённая девическою частностью;
что это – рай до умирания, нечестность
по отношению к блаженным… если только
мы не они… а мне подсказывает Совесть,
что и с поблажкой не блаженны мы… но долька
окольной святости в нас есть… пускай и помесь…
К концу сезона я воскрес, недозагнувшись,
и прожил три десятка лет таким Макаром:
когда смешно – не улыбался, если грустно –
от глаз соринки гнал, стекля глазные рамы…
Морщины про-жи-то-го многих соблазнили…
от губ залётных не разгладились… Я – холост,
хотя мне дамы шлейфы под ноги стелили,
чтоб я на головы взошёл нательным богом…
Меня молили стать любовником с порядко -
вым номерком, но я забил свою калитку…
(Уж лучше быть самостоятельным остатком,
чем целым чьим-то там, прибавленным к избытку.
Быть лучше чёрствым, как потерянная губка,
или – собою, прости Боже, наслаждаться,
чем сесть за стол на двух ногах, где скатерть – юбка
с пятном от рук, и блюдом блудным отравляться).
Теперь с диагнозом худым в больничной койке
самоотверженно сражаюсь без оружия…
Наверняка дадут посмертно мне «героя»,
сказав: «Сынок ваш продержался дольше нужного!»
Пишу я в клетках плитки кафельной глазами
метафизические формулы, пытаясь
обосновать выздоровление дробями,
но теорема не имеет доказательств…
Явись ко мне во имя Явленного Савлу!..
Омой мне ноги, оботри их волосами!..
(Переборщил ли я в молитве со словами?..
Иль маловато их?.. Так я ещё добавлю…)”

Ещё задолго до надежды дверь в палату
благоговейно приоткрылась, стиснув скрипы…
Проём алтарный(!) – больше моря нараспашку,
по дну которого бежали из Египта…
Приподнимаюсь на локтях я, но не выше
плиты приватной потолка моих возможностей…
он притяжением земным подвешен ниже
моих стоячей и сидячей восторженностей;
подвешен строго в соответствии с диагнозом…
Уже взяла меня Агония за шкирки
и по мордасам хлещет… Как же это радостно!..
Эх, жалко, нету для абстрактного копирки…
Моей молитвы адресат, тот самый повод
к существованию, тем паче, к воскрешению,
стоит, заплаканный, как девочка, чей довод
неубедителен для взрослого решения;
у ног стоит сонм воплощённых ароматов,
что – земляки моих цветов в вазонах хатних…
Словно сыны девятомайского парада,
кричат мне запахи с рядов передних, задних:
«Мы победили оккупантов из Забвения!»
Толпятся пахи в рамках контура исконного,
на этой площади владений нестарения
и моего благоговения законного…
Ты сухо плачешь обворованною кроной…
С тебя плоды берёт не тот, кто их возделывал…
Я вижу признак материнства междубровный…
Твой сын – ровесник мой… того, былого, первого…
Теперь течёт твой сок белков церковно, ровно
по материнским руслам от переживаний…
(Чем глубже в «мать», тем меньше шансов для манёвра
порыву женскому, и тем он долгожданней).
Ну здравствуй!.. Мне в противовес живи и здравствуй!..
Я счастлив!.. Счастлив за тебя я полным ходом(!),
как Симеон Богоприимец… Ты горазда
меня к священству причислять своим приходом…
Так обнимай(!) меня, пока не охладею
к тебе по воле гуттаперчевой Кончины,
что где-то скачет тут, подобная халдею,
и ритуальные услуги не по чину
мне предлагает…

Я мерю площадь наготы воображением…
она чиста и бесконечна… даже стыдно
в её объятьях умирать под напряжением…
Ты ближе мысли, но тебя мне еле видно…
ты, словно явленный квазар… Сминая слёзы,
к тебе я робко прикасаюсь, как к Киоту…
Меня навряд ли ожидает участь Озы,
приговорённых не разят до эшафота…
Сухую версию я русого каскада
от яра розовой щеки отвёл перстами,
словно от щели занавеску, от «не надо»
и от отсутствия преграды между нами,
женой прикрытого, слепым согласьем в загсе,
что так успешно конкурирует с собором,
бо подчиняется лишь подписи иль кляксе,
а не Господним одобреньям и укорам…
Задев серьгу, я завернул за угол ушка
и в чащу жаркую вхожу напропалую…
Здесь не накаркает ленивая кукушка
тебе кончину через час… Я голосую
за заводных!.. Тут где-то рядом мысли милой
шумят на женском языке… дерутся… спорят…
одна орава захватить стремится силой
тех, что меня боготворят и небу вторят…
Я в русых зарослях, боясь порвать волокна,
к поляне светлой пробираюсь, та мерцает,
как Воскресение в субботу (двери, окна
и кошельки никто замками не пленяет
в сей день)… Из волоса на ветхую поляну
я робко выступил, как призывник из строя,
и странным сроком подошёл к Ионафану,
его узнал я по небесному покрою…
Стою… похож на пассажира без билета…
не понимаю, хоть убей, в какой тональности
спевать псалом от пастуха… О, нет, всё это
не чудо, а – другая версия реальности…
Саула сын суёт в уста мои тростищу
с медовым комом на конце… Легко, послушно
я мускулистыми губами щиплю пищу,
как головастый микрофон певец бэушный…
Снопьяный вкус мене пророчит явь престранную:
давая фору карнавальному мажору,
употребляю про запас я кашу манную,
бо больше сладкого нема ни рту, ни взору
в палате этой… Провалился поцелуем
в уста удобные я, будто бы просвира,
непотопляемым свалился в воду буем,
насмешкой в сторону русалочьего мира…
И по-собачьи я плыву, як тая лошадь,
чья голова над гладью с шахматной фигурой,
конечно, схожа… Разогнавшаяся площадь
меня в пещеру тянет, как адвокатура
в условный срок хотя бы, коль не в оправдание…
По аналогии с лошадкой я кентавром
во мраке грота копошусь, негодование
у Эха плеском вызывая; если – брасом,
то и истерику… Бля, струи бьют не в морду,
но по макушке, как под зонтиком пробитым…
Да, видно, скальная сантехника – ни к чёрту…
А всё ж не сАмо страшно быть водою битым…
Не протоптал я по воде тропы обратной,
но выплываю на простор Генисаретский,
а там из лодки ловят рыбу оба брата,
не отвлекаются, одеты по-простецки,
как земляки мои из сёл под польским гнётом…
И подплываю к рыбакам я формой бреда…
«Простите мне, что отрываю от работы!..
Но вас призвал уже Исус из Назарета?!.» –
«А должен был?.. Нет, мы не ведаем такого…» –
«О чём же мне вас попросить-то до призыва?..» –
«Залазь к нам в лодку, отвезём тебя до дома!
А то уж губы посинели, как олива!» –
«Боюсь, мой дом отсюда дальше херувимского…» –
«Ну, почему же, вот он: мира скоротечность,
Р. Беларусь, г. Гомель, улиц. Медицинская,
онк. диспансер, палата № бесконечность»…
Впадают ли… бретельки в дельты плечевые?..
Не знаю, но… я разлучать их не намерен…
на локти ленты опрокидывать льняные
не буду, бо… и перспективою охмелен…
Синаю женскому сему, что отшлифован
Природой, будто бы готовящей преемницу,
я лилипутом-альпинистом был дарован
и на плечо взобрался, я… сумел осмелиться;
на край озноба угодил, стою на хвале,
волне плеча, не знавшей нежного утёса
посля Христа; она вздымается, и дали
былых веков мне открываются без спроса…
Я о-пус-ка-юсь на ко-ле-ни… Око, веришь ли,
вон Моисей несёт две каменные плитки,
как двух младенцев-близнецов, а то и бережней…
И здесь не может быть ни сходства, ни попытки
приблизить мир донашеэровый к «воочию»…
Там на скрижалях между строк каллиграфически
мой эпикриз написан в пику многоточию…
явился следствием духовно-соматическим
неисполнения рецепта заповедного…
И в состоянии аффекта я с ключицы
бросаюсь вниз(!), где тьма народу безбилетного,
но приземляюсь на кровать свою в больнице…
Лишаю Ангела Господнего работы,
хлеб отнимаю у него, вернее, манну,
хватает пальцев из моей ручной пехоты,
чтоб не отвлечь Воздушной Силы от осанны…
Я отвалил от душки камень драгоценный,
на нём испарина бесценная искрится…
Внутри – изнеженные кожаные стены,
и огонёк голубоватый шевелится…
Стою в исподнем, босоногий, слава Богу,
я на пороге человеческой кувуклии…
в разведку явную боюсь отправить ногу…
О, Боже, как бы мне тут пятки не обуглили…
А впрочем, здесь меня так мало… даже меньше,
чем до прихода моего, бо слово «нету» –
поплодородней слова «рядом», ибо бреши
всегда забиты ожиданьем элементу
недостающего, и это ожидание
во много раз крупней того, о ком мечтают,
по крайней степени, в телесном обожании,
бо на душевное-то – ласки не влияют…
Исчезнув в рамках статистической погрешности
промежду «якобы» и «явно», по-пластунски
к огню ползу по воле частной неизбежности,
чтоб живоносного лекарства пару унций
слизать и выздороветь тотчас и навечно…
Меня трезвит благоухание святое
до состояния «да верю я, конечно!»…
Мой нос у вечного огня… Могу ль такое?..
Два языка сомкнулись – пламенный и плотский…
О, Боже, нету ни шипения, ни жжения…
Прости меня за мой поступок идиотский
с научной… с ангельской… с обеих точек зрения…
Ай!.. О-па-лён ро-ди-тель ре-чи, пло-до-ви-тый,
как буд-то бы лиз-нул я ле-пес-ток кам-фор-ки…
Я-зык мой слов-но пе-ре-жё-ван вмес-то ры-бы…
де-зин-фи-ци-ру-ет ам-бре боль-нич-ной хлор-ки
о-пять… Нагрудник оттопырил я у платья,
точно карман чужой, где сохранил до встречи(?)
молочный клад в обнимку с золотом распятья…
Для погружения понадобятся свечи…
Рукастый взор я опускаю глубже плоти,
туда, где мать-галилеянка кормит Бога,
что помещается за пазухой покуда,
сосёт Грааль для малышей наш недотрога
до срока… В лоно, облюбованное ликом,
смотреть не смеет даже суженый Иосиф,
он отвернулся и накрылся монолитом,
вдобавок блики от костра на плащ набросив…
А я свидетелем невиданного таинства
стою и яблоки глазные выр-вать про-бу-ю…
они нарушили всеобщий принцип равенства
по части срытого от дум, от глаз, от обуви…
В пещеру царскую ни сам, ни через силу
войти, ступить я не посмею даже с даром…
Уж лучше сразу мне последовать в могилу
на этой койке прямо – тлеть милей на мягком…
Я глажу согнутую ножку по коленке,
словно младенца по головке… Мой ребёночек…
Забился палец в мягкий угол подколенный,
залез как будто бы под влажный подбородочек…
Уже младенцы-близнецы друг к другу жмутся
от «гули-гули», и приятный стыд у матери,
чьи пальцы возле моего заушья вьются,
как эхо ласк моих… Глаза себя отвадили
от мира внешнего, в палатках век закрывшись…
Мне дивно, что… за этой кожицею тонкой
шумят, толпятся, друг на друге наслоившись,
оравы памятных пространств, а также – сонных…
Теперь я в духе… Моя койка, словно Патмос…
Висят престолы над макушкою, и радуга
собой венчает этот громогласный ЯСПИС…
Отныне я не человек, а просто патока…
Раз уж припёрлась до свидетельства о смерти
сюда душа моя, о, ВЫШНЕЕ РОДНОЕ,
меня на меч намажьте, поскорее съешьте,
и кану в ТАЙНУ я загадкою простою…
Но лучше выздороветь… Кое-что из идиша
я заучил!.. быть может, это будет кстати…
«Пройди дистанцию от старта и до финиша
смертельным кроссом, то есть лёжа на кровати!!!»

Нет места хвату моему на жаркой жерди
житья… Любимая, не правь мне скорбны числа…
Меня несложно вырвать из контекста смерти,
но как цитате пережить потерю смысла?..
Одно отрадно: мы – расстались, ты – без жути…
О, мой Спаситель, не позволь привиться к Авве(!),
бо я так худ – и визуально, и по сути,
что даже Савла обыграл бы в той забаве,
где перебора нет по части преступлений…
(Пока бомжи для граждан – это вид животных,
ни лбов не хватит прихожанам, ни коленей,
чтоб прислонить лопатки к шерсти овнов Божьих).
Избави Бог попасть в эдемовое лето,
самим собою не прощённым, с лихорадкой…
В момент раскаянья красивей человека
быть может только человек до мысли гадкой…
(Страшнее ада лишь причина попадания
в него. Геенна одинаково сжигает
христопродавцев и обжор без сострадания.
Огонь – вне кодексов, но воду уважает).
Слезами ты всё окропляешь жар мой, только
погорячее тридцати восьми по Цельсию
глазное миро… Не рыдай, мой кашель громко
и в пух, и в прах разбил спасительную версию…
Но ты – победный антипод любой атаки!
Моя любовь к тебе граничит с обожанием…
У нас ребёнок родился… пусть на бумаге…
он на тебя похож – венец чистописания…

– Юрочка!.. Солнышко!.. Миленький мой!.. Родненький мой!.. Меня здесь нет!.. Меня здесь нет!.. Твоя молитва дошла до меня, но во сне, а там всё наоборот!.. Я проснулась счастливой оттого, что ты жив, здоров и доволен своим браком!.. Твоё благо – это Божья милость для меня!.. Мэ тут камам!.. Но меня здесь нет…

– Мэ тут камам!..
Медсестричка… Медсестричка!.. Смерть, твою мать!.. Так и быть… веди меня, куда надо… в постскриптум, который длиннее письма… туда, где дрёма ждёт на выходе из дрёмы… И хватит хныкать, а то убью!..
               

2012