Блок и наше время

Василий Дмитриевич Фёдоров
БЛОК И НАШЕ ВРЕМЯ


     Судьбы великих поэтов всегда поучительны, тем более поучительна для нас судьба Блока, проделавшего невероятно сложный, но закономерный путь от первых туманных исканий, вроде «Я стремлюсь к роскошной воле...» или «Мне снилась смерть любимого созданья...», до поэта-политика с резко очерченной революционной программой.
При этом надо признать, что уже среди первых его стихов, разнообразно подражательных, было собственное блоковское зерно, из которого поздней выросло высокое, разветвлённое древо поэзии:

Пусть светит месяц — ночь темна.
Пусть жизнь приносит людям счастье...

     По правде сказать, зерно не очень мощное, наследственно уже ослабленное интеллигентской нервностью, застоявшейся книжностью, даже тепличностью, но в своей нравственной основе здоровое, с повышенным инстинктом жизни, а значит, и развития. Когда древо было всего деревцем, ему хватало и комнатности и тепличности, но потом его корни пошли вглубь и вширь, не останавливаясь ни перед глыбами сословного фундамента, ни перед слоями слежавшейся косности. Если корни дерева встречают каменную породу, оно начинает вырабатывать яды и кислоты, посылать их на эту породу, чтобы корни шли дальше и глубже — к тому, что применительно к Блоку можно назвать истиной, справедливостью, народностью, революцией. Если бы с этого трудного пути, нуждавшегося в ядах и горечах, Блока вернули в прежние условия жизни, у него неизбежно наступало бы самоотравление. Вот почему на этом пути у него, человека доброго и мягкого, рушились прежние дружбы, привязанности, верования.

     Блок был наделён могучим инстинктом человека жизни, социальным чутьём политика, хотя чутьё политика и чутьё художника — вещи разные. Видимо, не замечая этой разницы, в своей книге о Блоке А. Турков обронил странную фразу: «Блок никогда не был силён в политике, но порой только диву даёшься, как тонко и чутко улавливает он её важные узлы». Отказав Блоку в политическом чутье, легче потом лишь изредка удивляться этому чутью. Если политику социальная истина даётся знанием законов развития общества, художник постигает через нравственность, через душевные движения людей, через ритмы Жизни и её музыкальность, разумеется, не в прямом смысле. Тонкому слуху художника достаточно уловить аритмию и дисгармонию, чтобы увериться, что мир опасно болен. Автор «Стихов о Прекрасной Даме» рано понял, что нравственный кризис русской интеллигенции обусловлен кризисом социальным. Перечтите стихотворение «Сытые», написанное в канун революции 1905 года, и вы утвердитесь в социальной чуткости поэта.

Так — негодует всё, что сыто,
Тоскует сытость ножных чрев:
Ведь опрокинуто корыто,
Встревожен их прогнивший хлев!

Теперь им выпал скудный жребий:
Их дом стоит неосвещён,
И жгут им слух мольбы о хлебе
И красный смех чужих знамён!

     Здесь немаловажное значение имеет тот факт, что поэт хорошо знал этих сытых, бывал среди них, слушал их «пергаментные» речи, наблюдал за их «чинностью» и скукой пресыщенности. Не случайно в начале стихотворения он признаётся: «Они давно меня томили...»

     Для нас особенно поучительна эта, гражданская сторона блоковского таланта. Таланты были и у А. Белого, и у 3. Гиппиус, и у Г. Чулкова, современников Блока, но все они в разной степени были заняты поэтическими фикциями. И то, что, ведя разговор о гражданственности нашей поэзии, мы обращаемся к урокам Блока, как поэта и человека, — факт знаменательный и закономерный, целиком обусловленный временем. Если мы не делали этого раньше — вовсе не значит, что мы были равнодушны к его опыту, если мы делаем это сейчас — тоже не значит, что лишь в нём одном увидели сегодня те универсальные качества поэта, которые могут служить эталоном для всех поэтов.

     Рядом с Блоком работали такие огромные поэты, как Маяковский и Сергей Есенин, оказавшие и продолжающие оказывать огромное влияние на всю нашу поэзию. Говоря о зачинателях нашей советской поэзии, обычно называют Горького, Блока, Маяковского, оставляя Есенина для другого ряда. Это несправедливо не только в плане простой литературной истины, но и в самой основе понимания нашей революции, которая в главных чертах была крестьянской, а Горький, Блок и Маяковский, как мы знаем, были далеки от крестьянства. Отодвигая Есенина на второй план, мы тем самым обедняем поэтическое представление о революции.

  Нельзя забывать и об опыте такого большого поэта, как Демьян Бедный, стихи которого были всегда гражданственны, так сказать, в первой инстанции, в смысле их злободневности. Но мы сегодня понимаем гражданственность более широко. Для нас поэзия — не просто прислужница времени, а путеводительница, хотя быть в услужении времени — уже дело!

     Теперь, когда Александр Блок пришёл к самому массовому читателю, законно вспомнить, что этот поэт долгое время замалчивался критикой, а больше — издателями. Но, вспоминая это, надо отдавать себе отчёт, что вопрос популярности Блока более сложный, чем кажется на первый взгляд. «Александр Блок — поэт для интеллигенции», — говорили когда-то, как бы извиняясь и за поэта и за рабочего человека. Сегодня в таких извинениях не нуждается ни сам Блок, ни его читатель — рабочий. Успех Блока — в каждодневном росте рядов нашей интеллигенции, в культурном росте нашего народа, который с каждым годом становится всё интеллигентнее. Это один из самых важных блоковских уроков, о котором следует всегда помнить современным поэтам. Возможно, что грань между писателем и читателем сотрётся раньше, чем между деревней и городом. Надо и нам подумать о том запасе прочности, каким в высшей мере обладал Александр Блок.

     Из его огромного наследия в нашем обращении, естественно, более всего находятся стихи и поэмы, чем публицистика, а в ней личность поэта раскрывается с неменьшей яркостью, чем в стихах. Особенно характерны, на мой взгляд, две его статьи: «Каталина», «Интеллигенция и Революция». В первой речь идёт о морально-нравственном кризисе, охватившем древнеримское общество за полвека до рождения Христа, как следствии завоевательных войн, болезненного разбухания империи, всеобщего паразитизма — и оптиматов и плебеев, непосильного бремени рабства. На этом трагическом фоне вырастает мятежная фигура Катилины, заражённого теми же пороками общества, тем не менее восставшего против него. На этом основании Блок называет Каталину римским «большевиком».

     Конечно, мы менее всего склонны воспринимать Каталину как «большевика», даже в заковыченном виде, но это не столь важно. Важней само обращение Блока к одному из восстаний предхристианской эпохи. «Заговор Катилины,— пишет он,— бледный предвестник нового мира — вспыхнул на минуту; его огонь залили, завалили, растоптали; заговор потух. Тот фон, на котором он вспыхнул, остался, по-видимому, прежним, окраска не изменилась».

     Несмотря на видимость внешнего благополучия римская империя была обречена, в ней зарождалась и крепла новая сила — христианская философия, как закономерный выход из нравственного кризиса. И для истории уже не имело значения, что чудовищно огромное тело античного государства, разлагаясь и распадаясь, существовало ещё несколько веков.

     Знаменательно, что для подкрепления своей концепции Блок обращается не только к показаниям историков — Саллюстию и Цицерону, бывших свидетелями и участниками событий, — нет, наоборот, оспаривая их свидетельства, он находит свои доказательства в исступлённом ритме одного из стихотворений Катулла — «Аттис», написанного, казалось бы, на далёкую мифологическую тему, при этом приводит латинские цитаты стиха, которые я даю в переводе А. Пиотровского:

По морям промчался Аттис на летучем, лёгком челне,
Поспешил проворным бегом прямо в глушь  фригийских лесов,
Прямо в дебри рощ дремучих, ко святым богини местам,
Подстрекаем буйной страстью, накатившей яростью пьян,
Облегчил он острым камнем молодое тело своё.
И, себя почуяв лёгким, ощутив безмужнюю плоть,
Окропляя землю кровью, что из свежей раны лилась,
Он потряс рукой девичьей полнозвучный, гулкий тимпан.
Это твой тимпан, Кибела, твой святой, о матерь, тимпан!
В кожу бычью впились пальцы. Под ладонью бубен запел.
Завопив, к друзьям послушным иступлённый голос воззвал:
«В горы, галлы! В лес Кибелы! В дебри рощ спешите толпой!
Эй, владычицы Диндима паства, в горы, скорей, скорей!..»

     Вот этот поэтический документ и оказался для Блока более доказательным, чем разоблачительные речи Цицерона в римском сенате. «Латинский Пушкин» — Катулл, современник Катилины и Цицерона, не мог не уловить трагических диссонансов жизни, не воплотить их в древнем размере галлиамба — «размере исступлённых оргийских плясок». При этом Блок замечает: «Кроме того, художники хорошо знают: стихотворения не пишутся по той причине, что поэту захотелось нарисовать историческую и мифологическую картину».

     Эту фразу следует обратить и на самого Блока, не единой истории ради взявшего темой статьи восстание Катилины. Прежде всего, он увидел две исторически схожие ситуации. Древний Рим пал ещё до того, как на него обрушились полчища варваров — с появлением первых христиан, совершавших свои таинства в римских катакомбах. Теперь и сам Блок стал свидетелем того, как под натиском революционных сил, новой, более высокой, нравственности рушилась христианская философия с её шатким, ни к чему не обязывающим гуманизмом. Господствуя в мире почти два тысячелетия, она не избавила человечество ни от войн, ни от угнетения, ни от нищеты. Она должна была рухнуть и рухнула.

     К такому выводу Блок пришёл не с легким сердцем. Не надо забывать, что был он одним из главных столпов русского символизма, в основе которого лежала всё та же, несколько модернизированная христианская философия с её репутацией незыблемости. Теория символизма предписывала сознательное отстранение почта от действительности, потому что по символизму (как и по Платону) творчество — воспоминание какой-то первичной давно забытой идеальной жизни, стремление через эти воспоминания к вечному мифу, а шумная, дробная действительность способна лишь помешать этим воспоминаниям. Признав её гибель, надо было признать и распад символизма, не только как литературной школы, но как основы основ самой жизни. И Блок нашёл в себе мужество признать это.

     Но вернёмся к «Аттису» Катулла, к тому, что наш великий поэт заметил в нём. Обратите внимание на ломающийся ритм строчек, напоминающий изломы исступлённых тел.

Подстрекаем буйной страстью, накатившей яростью пьян,
Облегчил он острым камнем молодое тело своё.

     Читая эти стихи, представляешь картину далеко не мифологического танца в рощах богини Кибелы, а нынешний западный танец с его умопомрачительными телесными и душевными изломами. Разница небольшая. Если в основе фригийского танца — физическое оскопление, освобождение от тяжести пола, в современном западном — душевное, когда тяжесть пола сбрасывается вместе с чувством стыда и человеческого достоинства. В обоих танцах страсть по существу бесполая, безадресная, возникшая от страха перед жизнью и смертью. На память приходят стихи из английской баллады о преступнике, оказавшемся перед висилицей:

В последний час,
В последний пляс
Пустился Макферсон.

     Современный западный танец — не единственный пример душевного оскопления как выхода из нравственного кризиса. Абстракционизм в живописи освободился не только от пола, но и от телесности. На полотнах даже самых талантливых художников можно увидеть, например, небольшую горку телесного хлама, вроде разобранной старой автомашины с подписью: «Женщина». Что это, презрение, ненависть к женскому полу? Но ведь и Аттис впал в неистовство от великой ненависти к богине Венере.

     Поэт, если он настоящие устанавливает связи вещей, явлений, времён. Без них он будет страдать творческой близорукостью, потому что один предмет, одно явление, один момент не дают исторической перспективы. В ретроспективе всей мировой поэзии фигура Блока видится мне в особой близости к скорбной фигуре Данте. Обладая неистребимой жаждой истины, жаждой добра и справедливости, социального совершенства, интеллектуальной нервностью и чуткостью к слову, как к оружию борьбы, оба развились в недрах старых, отживающих общественных формаций и стали провозвестниками новой нравственности. Между ними есть прямая связь. Если Данте стоял у колыбели буржуазной морали, то Блоку довелось её хоронить, а похоронив, стать у колыбели нашего социалистического общества, стать её первым поэтом. Но в отличие от Данте, даже не подозревавшего о социальных последствиях своего творчества, Блок работал на революцию сознательно. Рафинированнейший интеллигент, человек высокой культуры, именно в силу этих своих качеств он порвал с кастовостью своего окружения и пришёл к революции.

      Подлинная интеллигентность, подлинная культура предполагают повышенное чувство ответственности за судьбы мира. Этим чувством в наивысшей степени обладал Блок. Оно заменило ему Вергилия на пути по сложным кругам и лабиринтам революционного времени. Для нас сегодня — это один из главных уроков блоковской судьбы. Обращаясь к ней, нам ещё придётся не только уяснять её внутренние сложности, но и освобождать её от многих исторических накладок, от групповых пристрастий! Достаточно вспомнить стихи Маяковского о встрече с Блоком у солдатских костров в поэме «Хорошо!»:

Солдату
     упал
          огонь на глаза,
на клок
       волос
              лёг.
Я узнал,
         удивился,
                сказал:
«Здравствуйте,
            Александр Блок.
Лафа футуристам,
               фрак старья
разлазится
             каждый швом».
Блок посмотрел —
               костры горят —
«Очень хорошо».
…………………………………
И сразу
         лицо,
              скупее менял,
мрачнее,
     чем смерть на свадьбе:
«Пишут...
      из деревни...
               сожгли...
                у меня...
библиотеку в усадьбе».

     Вот это «скупее менял», «мрачнее, чем смерть» и придыхания «сожгли... у меня» — можно было бы отнести к разряду полемических издержек, если бы потом это не стало литературной директивой, доведённой до школьных программ, укреплявшей ложный тезис о двойственном восприятии революции Блоком. В то время оспаривать такой тезис было трудно по двум причинам. Первая: общественность не располагала блоковскими документами в том объёме, в каком мы имеем теперь. Вторая: футуристы всегда претендовали на поэтическую монополию, и то, что не удалось их группе, выпало на долю Маяковского после смерти. Между тем в замечательной поэме «Хорошо!», написанной в 1927 году, в отношении к Блоку Маяковский грешит футуристическими пристрастиями.

     Уже более полвека с нами  нет Блока, всего на десять лет меньше — Маяковского. Когда-то эти два великана спорили — спорили не по пустякам, а по одному из коренных вопросов революции: как относиться к старой дореволюционной культуре? Они не доспорили. Возможно, Маяковскому в 1927 году казалось, что последнее слово в споре остаётся за ним. Но на роль  арбитров в этом споре время выбрало и нас. Наша любовь к ним диктует нам быть документально точными. Нет сомнения, что о своей сожжённой библиотеке в Шахматове Блок сообщил Маяковскому с большим огорчением и не потому только, что библиотека была его личная. Он смотрел дальше, уже тогда понимая, что за сожжённые библиотеки и разрушенные здания народу-победителю придётся ещё раз платить.

     Теперь мы знаем, как Блок в ту пору отреагировал на стихотворение Маяковского «Радоваться рано», в котором тот призывал разрушить дворцы и другое «старьё», охраняемое «именем искусства». «Не так, товарищ! — начал он свой ответ главе футуристов. — Не меньше, чем вы, ненавижу Зимний дворец и музеи... Ваш крик — всё ещё только крик боли, а не радости. Разрушая, мы всё те же ещё рабы старого мира...» Если бы жизнь страны пошла по рецептам футуристов, не видать бы нам ни Зимнего, ни тех великих сокровищ искусства в нём, которые учат нас сегодня красоте.

     Подлинное отношение интеллигента Блока к революционным событиям было недвусмысленно выражено им в статье «Интеллигенция и Революция», написанной в январе 1918 года, что само по себе было подвигом. В ней он писал: «Она (революция. — В. Ф.) сродни природе. Горе тем, кто думает найти в революции исполнение только своих мечтаний, как бы высоки и благородны они ни были. Революция, как грозовой вихрь, как снежный буран, всегда несёт новое и неожиданное; она жестоко обманывает многих; она легко калечит в своём водовороте достойного; она часто выносит на сушу невредимыми недостойных; но — это её частности, это не меняет ни общего направления потока, ни того грозного и оглушительного гула, который издаёт поток. Гул этот всё равно всегда — о великом». После этого он спрашивает: «Что же вы думали? Что революция — идиллия?»

     Так и думали те, к кому обращался Блок, а обращение, как видите, было почти личным. Вокруг статьи и самого Блока поднялся шум не из тех «высоких» и «благородных» побуждений, о которых деликатно напоминала статья. В её хулителях заговорила каста, белая косточка с её полупривилегиями, любившая поговорить о народе, повздыхать о его тяжёлой доле, а теперь, когда народ взял свою судьбу в собственные руки, напугавшаяся его прямолинейности. Другое дело, если бы народ получил некоторое облегчение из их интеллектуальных рук, а то ведь тот, не спросись, решил действовать самостоятельно. Среди ополчившихся на Блока его прежние единоверцы по символизму — 3. Гиппиус, Г. Чулков, критик Ю. Айхенвальд, «теоретик» имажинизма В. Шершеневич, не говоря уже об откровенно кадетских писаках. Все они вдруг оказались специалистами по революциям, как в наше время нет отбоя от «специалистов» по социализму.

     Как свидетельствует сам Блок, размежевание произошло не вдруг. В неотправленном письме к 3. Гиппиус он пишет: «Нас разделил не только 1917 год, но даже 1905-й, когда я ещё мало видел и мало сознавал в жизни. Мы встречались лучше всего во времена самой глухой реакции, когда дремало главное и просыпалось второстепенное... Не знаю (или — знаю), почему Вы не увидели октябрьского величия за октябрьскими гримасами, которых было очень мало — могло быть во много раз больше». Характерно, что Блок опускает здесь Февральскую революцию, буржуазный характер которой он в полной мере постиг, будучи сотрудником Чрезвычайной следственной комиссии по расследованию преступлений царских министров. В это время он сам увидел не только старую разобранную машину, поступившую на свалку истории, но и новую, слегка подновлённую эсерами для той же грязной работы. На этом-то окончательно и сформировался Блок, не только как великий поэт революции, но и как прозорливый политик, устремлявший свой взгляд в наше время.

     В русской интеллигенции тех времён мне видятся два резко очерченных и крайне противоположных типа: реальный Александр Блок и созданный Горьким, тоже почти реальный, Клим Самгин с его скептической памятью: «Да — был ли мальчик-то, может, мальчика-то и не было?» У Блока — неудовлетворенность собой, поиск истины на уровне ученого, непреклонность в отстаивании добытой правды, концентрация личности до одной обжигающей идеи — Революции; у Самгина — себялюбие, видимость поиска, интеллектуальный паразитизм — на чувстве своей исключительности, приспособленчество, полная деградация личности. В этом межполюсном пространстве встанет множество творческих типов с разной степенью таланта, чувством правды, ответственности, благородства и поиска.

      Говоря о судьбе Блока, нельзя в сравнительных целях не вспомнить другие поучительные судьбы, Ивана Бунина например. Художник-реалист высокого класса, один из последних представителей дворянской литературы, правда, уже ослабленной, малограмотный политик, Бунин принёс себя в жертву сословному гонору. Начинал же он в силе зрелого Некрасова и живописно и совестливо как в «Родине»:

Они глумятся над тобою,
Они, о родина, корят
Тебя твоею простотою,
Убогим видом чёрных хат..
.
Так сын, спокойный и нахальный,
Стыдится матери своей —               
Усталой, робкой и печальной
Средь городских его друзей,

Глядит с улыбкой состраданья
На ту, кто сотни вёрст брела
И для него, ко дню свиданья,
Последний грошик берегла.

     К сожалению, часть русской интеллигенции, в том числе и сам Бунин, проявила потом непростительную историческую забывчивость в отношении того самого «грошика», который сберегала для неё родина. Что греха таить, и сегодня среди нашей советской интеллигенции мы найдём таких же забывчивых. Если старой интеллигенции ещё простительно, в том смысле, что для понимания своего положения ей нужно было поднимать глубокие пласты русской истории, то для нас, в большинстве своём — интеллигентов в первом поколении, ещё всё на виду. Грошик, отданный на нашу интеллигентность, ещё в обращении. Скажем прямо, Иван Бунин, начавший по-некрасовски народно, в годы революции проявил близорукость, за которую потом расплачивался муками унижения на чужбине. Сегодня не чужбина сохранила память о нём, сберегла его слово, а мы, и не потому, что в нас нет к нему чувства укора, и не потому, что в нас слишком уж развито чувство всепрощения, — нет, мы его сберегли из соображений более высоких и вместе с тем простых, в заботе о нашей культуре как народном достоянии, полученном за большую цену. Каждый большой талант народу чего-то стоит, поэтому у народа есть на него хозяйское право, так же, как право на Шаляпина. Кстати, в конце жизни они и сами это поняли. Эти огромные таланты должны были отработать и отрабатывают!..

     Наш нынешний мир не менее сложен, чем во времена Блока. Сегодня не менее остро стоят проблемы интеллигенции и революции, интеллигенции и народа. Из проблем национальных они в силу революционного обновления мира переросли в проблемы глобальные с тем же предостерегающим и требовательным вопросом: «С кем вы, товарищи интеллигенты?» Вот почему в наше время в буржуазном мире появляется множество философских теорий, отвлекающих интеллигенцию прежде всего от кровного союза с рабочим классом, от активной борьбы с буржуазным строем, обещающих людям науки и техники скорое царство технократии, целомудренное руководство в нём интеллектуалов. Но сама буржуазная действительность, не очень церемонясь, разоблачает эти теории. Джон Кеннеди, как мы знаем, не был тем идеальным интеллектуалом, который бы поднялся выше интересов своего класса, тем не менее, только за лёгонький сдвиг в сторону народных интересов сразу получил несколько пуль.

     Да, ряды интеллигенции — технической, научной, творческой — сегодня растут с невероятной быстротой, её значение в народной жизни увеличивается с каждым днём, но от этого она не становится обособленной кастой с какими-то особыми проблемами. Главные проблемы — проблемы мира и хлеба — всегда народные. Если этот взгляд справедлив в отношении всей интеллигенции, то он вдвойне справедливей в отношении интеллигенции творческой, успех которой целиком зависит от корневых связей с народной жизнью. Нам нужно остро ставить основной нравственный вопрос: «Зачем мы?» Мы же не родились поэтами, а в большинстве пришли в поэзию от какого-то дела, и уже в силу этого должны чувствовать себя не частными людьми, а хотя бы представителями той части людей, с которыми работали. Это совсем не значит, что мы должны быть поэтами своих прежних профессий, но сознание своей причастности к производительному труду не может не обострить мысль: «Зачем от непустяшных дел, ценимых народом, мы пришли в поэзию?» Частичного ответа на этот вопрос требуют от нас сама поэзия и высшее чувство творческой свободы. Поэт волен выбирать себе любые темы, но в одном он неволен — работать во зло народу, в помеху его движению к счастью, к социальной справедливости, на пути к которой ещё так много помех. Мы обязаны определить своё место в общей борьбе не из послушания, а из нравственной дисциплины.

     Гражданственность всегда предполагает народность. Блок всю свою жизнь пробивался сквозь мистическую атмосферу своего близкого окружения и вышел из него к подлинной народности, к судьбам простых людей, о которых потом сказал:

А те, кому трудней немножко,
Те песни длинные поют.

     Поэт обронил всего одну фразу, но в ней — судьба, в которой видишь трудную историю и самого русского народа, и его длинных протяжных песен. «Я боюсь каких бы то ни было проявлений тенденций «искусства для искусства», — записывает он в дневнике 1919 года,— потому что такая тенденция противоречит самой сущности искусства и потому что, следуя ей, мы в конце концов потеряем искусство».

     Боязнь потерять его толкала Блока на постоянные поиски новых источников питания искусства. Одно время, например, он сильно увлекался цыганскими песнями, инстинктивно чувствуя, что в их страсти, в их раздольной близости к природе, в непосредственности есть некий пигмент, способный подсмуглить его собственные стихи.
Многие критики справедливо отмечают влияние на Блока после Пушкина и Лермонтова таких поэтов, как Полонский, Анненков, Фет и Тютчев, но мало кто в полной мере оценивает влияние на него Некрасова, а оно было огромным. Проявляется это влияние не сразу, не в «Стихах о Прекрасной Даме» и не в «Распутьях», а в канун первой русской революции, когда в поэте пробуждается гражданин. В это время он пишет цикл стихов «Её прибытие», объединённый темой моря и труда, полный ожидания и предчувствий прихода больших социальных событий, а вместе с ним и перемен в жизни. Здесь в его стихи впервые отчётливо входит тема рабочих людей. Первое стихотворение цикла — «Рабочие на рейде» несёт на себе особую смысловую нагрузку.

Широки ночей объятья,
Тяжки вздохи темноты!
Все мы близки, все мы братья —
Там, на рейде, в час мечты!

     В те же дни Блок пишет небольшое стихотворение с более чётким представлением о новой социальной силе, способной совершить перемены, двинуть жизнь в новом направлении.

Барка жизни встала
На большой мели.
Громкий крик рабочих
Слышен издали.
Песни и тревога
На пустой реке.
ВХОДИТ кто-то сильный
В сером армяке.
Руль дощатый сдвинул,
Парус распустил
И багор закинул,
Грудью надавил.
Тихо повернулась
Красная корма,
Побежали мимо
Пёстрые дома.
Вот они далёко,
Весело плывут.
Только вас с собою,
Верно, не возьмут!

     Вот ещё когда и с чего началось разъединение Блока с Гиппиус и единомышленниками. 1905 год, обозначенный Блоком началом водораздела между ними, лишь укрепляет его в неизбежности разрыва. До этого он был слишком связан и с кругом символистов, и вообще с той социальной основой, на которой вырос. Поэтому-то и появилась меланхолическая концовка стихотворения: «Только нас с собою, верно, не возьмут!» Первая русская революция нанесла удар по основе символизма. Сама основа физически ещё удержалась, но символизм, как её духовное отражение, от такого удара оправиться уже не смог. Духовный смысл революции оказался нравственно сильней. С этой поры некрасовская линия в поэзии Блока становится всё отчётливей и постоянней.

     Пока перед Блоком не вставал остро вопрос социальных перемен, можно было увлекаться и Полонским и Фетом, находить у них жемчужины поэзии, наслаждаться ими, но теперь пришла необходимость найти силу более мощную и постоянно действующую, отмеченную печатью народности. В таких условиях обращение Блока к Некрасову, как поэту узловому, как поэту демократического направления, было естественным и логичным.

     Если обратиться к истории нашей национальной поэзии до блоковских времён, то в поле видимости окажутся наиболее веховые поэты: Ломоносов — Державин — Пушкин — Лермонтов — Некрасов. При этом даже такой отличный поэт-философ, как Тютчев, будучи на линии главного направления, не представляет вехи. Для этого он слишком в самом себе, без выхода к широкой народной жизни. До Блока символизм оборвал свои связи с главным направлением русской поэзии, точнее, устанавливал их через голову Некрасова, непосредственно с Пушкиным в Лермонтовым. Таким образом от главного направления оттеснялось его самое демократическое звено, а без него уже можно было уходить в любые туманы. Заслуга Блока в том и состоит, что уже в эпоху первой революции он установил непосредственную связь с Некрасовым и тем устранил из русской поэзии дисгармонию исторических связей, беря на себя функцию очередной вехи: Некрасов — Блок.

     Если поворот к Некрасову сказался прежде всего на выборе Блоком новых тем, на их демократизации, как с идейной стороны, так и с формальной, то позднее это привело к новому, более высокому качественному результату. В 1910 году появляется стихотворение «На железной дороге» — удивительный сплав, в котором некрасовское органически вошло в кровь и плоть блоковского стиха:

Под насыпью, во рву некошеном,
Лежит и смотрит, - как живая,
В цветном платке, на косы брошенном,
Красивая и молодая.

     В дальнейшей разработке этого стихотворения мы заметим слишком очевидные совпадения. У Некрасова: «На тебя, подбоченясь красиво, загляделся проезжий корнет», у Блока:

Лишь раз гусар, рукой небрежною
Облокотясь на бархат алый,
Скользнул по ней улыбкой нежною...
Скользнул — и поезд в даль умчало.

     Здесь такое совпадение даже закономерно, потому что речь идет об одной и той же судьбе, лишь в разное время. Блоковское сечение этой судьбы беспощадней и трагичней.

Не подходите к ней с вопросами,
Вам всё равно, а ей — довольно:
Любовью, грязью иль колесами
Она раздавлена — все больно.

     Знаменательно, что одновременно с некрасовскими мотивами в поэзию Блока уже на всю жизнь входит тема России. До середины пятого года среди множества его стихов, уже довольно широкого морально-этического круга, мы не встретим даже её упоминания. Январский расстрел на Дворцовой площади вдруг раскрыл поэту глаза. Ещё год назад он писал: «Я живу в глубоком покое», а тут увидел её — не из окна квартиры, а где-то на Рогачевском шоссе и заговорил навзрыд:

Буду слушать голос Руси пьяной,
Отдыхать под крышей кабака.

Запою ли про свою удачу,
Как я молодость сгубил в хмелю...
Над печалью нив твоих заплачу,
Твой простор навеки полюблю...

     Дальнейшее развитие темы родины идёт целиком в гражданско-некрасовском русле. Характерный факт: стихотворение «На железной дороге» написано после мощного цикла «На поле Куликовом» и объединено с ним общим названием «Родина». Процесс самосознания шёл через познание России в широком историческом аспекте. Не надо забывать о том, что стихи «На поле Куликовом» появились в годы глухой реакции, в годы обманчивого затишья в общественной жизни страны, когда в надежде закрепить это затишье Столыпин предпринял свои реакционные земельные реформы. Если в пятом году настроение поэта в отношении «Руси пьяной» всего-навсего страдательное, то теперь мы ощущаем в стихах силу бесстрашного бойца: «И даже мглы — ночной и зарубежной — я не боюсь». Здесь не просто минутный порыв, а вера в родину, в её народ и в себя, выстраданная годами горьких раздумий.

И вечный бой! Покой нам только снится
Сквозь кровь и пыль...
Летит, летит степная кобылица
И мнёт ковыль...

     Включая эти стихи   в    собрание   своих     сочинений, Блок сопроводил их многозначительным примечанием: «Куликовская битва» принадлежит, по убеждению автора, к символическим событиям русской истории. Таким событиям суждено возвращение. Разгадка их ещё впереди». Вот почему поэт всё пристальней вглядывался в будущее России, связывая его с революцией, с победой народа. В стихах этого цикла современники Блока искали и находили пророчества революции, но были они выражены в такой символической форме, что Мережковские и прочие могли считать их автора ещё своим. В каждой строке ищущего поэта была такая горькая очевидность, которую признавала даже самая взысканная интеллигенция буржуазного толка.

Россия, нищая Россия,
Мне избы серые твои,
Твои мне песни ветровые —
Как слёзы первые любви!

Тебя жалеть я не умею,
И крест свой бережно несу...
Какому хочешь чародею
Отдай разбойную красу!

Пускай заманит и обманет,—
Не пропадёшь, не сгинешь ты,
И лишь забота затуманит
Твои прекрасные черты...

     Как видим, образ России ещё таков, что после него каждому можно было строить для неё любую модель: одним хотелось превратить Россию в сектантскую молельню, другим — в сколок западного парламентаризма, где, как сказано Блоком, «рано или поздно некий Милюков произнесёт: «Законопроект в третьем чтении отвергнут большинством», сам же Блок пошёл к «Возмездию», «Двенадцати» и «Скифам» — к признанию Октября с его новой, революционной формой национального самосознания. И по сей день жизненно мудра мысль Блока, записанная в дневнике вскоре после Октябрьской революции: «Ненавидеть интернационализм — не знать и не чуять силы национальной». Так сформировался поэт-гражданин, поэт-политик, поэт-революционер.

     Опыт Блока — жестокая и мудрая школа для молодых поэтов. Некоторые из них в понимании Блока не идут дальше «Стихов о Прекрасной Даме», хотя в них-то и заложена нравственная основа всех его исканий, двигатель на тернистом пути. Больше того, наблюдается парадоксальная картина: рафинированный интеллигент Блок, как и должно истинному поэту, приходит к рабочему человеку с великой идеей преобразования мира, а наш юный поэт, из рабочих, не то от малограмотности, не то от трусливости, напускает на себя этакий интеллектуальный туманец.  Настоящий поэт — труженик, с людьми труда ему всегда по пути, ибо у поэта, как сказал Я. Смеляков, «и слово трудом достаётся, и слава добыта трудом».

     Блок учит нас мыслить большими категориями. Когда его занимали мелкими мыслями и делами, он имел обыкновение говорить: «Но ведь это не имеет мирового значения». Все факты жизни он высвечивал на мировом экране, отчего ясней становились и отдельные судьбы людей. Это качество Блока нам особенно нужно сейчас, когда, мир разделён на два непримиримых лагеря. Ещё весной сорок первого мои земляки-сибиряки спокойно пахали родную землю, не подозревая, что где-то на западе уже вызрело такое, что оторвёт их от земли, от родных и бросит в пучину народных бедствий. Разве ны¬нешняя обстановка менее опасна, чем перед второй мировой?

     Было бы даже проще, если бы между лагерями империализма и нашим лежала ничейная полоса, но в том-то и сложность, что ничейной полосы нет, в том-то и наша ответственность, что мы имеем дело с миром и социально и, идеологически пёстрым — от красного до чёрного. Нашим противникам очень хочется перемешать все краски мира, запутать и растворить нас в нём. На нас они обрушивают множество всяческих теорий литературы, надуманных моделей социализма. Нас всё время учат, как нам жить и работать, как писать стихи, для кого писать, с кем нам дружить. Нас всё время хотят поссорить с нашей партией, с нашим правительством, внушая нам соблазнительную мысль о полнейшей независимости поэта. А мы и так по-блоковски независимы, потому что сами определили своё место на великой стройке коммунистического общества.

     В том и состоит урок Блока. Какая партия дала образ своего рядового деятеля, хотя бы приближающегося к образу коммуниста, который нарисовал Ленин? Его слова о том,  что «коммунистом можно стать, лишь обогатив, свою память знанием всех тех богатств, которые выработало человечество», можно целиком и полностью отнести к идеальному образу поэта. Если мы сегодня ещё далеки от этого идеала, то виновата в том наша леность и нелюбопытство. Только глубокое знание мировой культуры, истории классовой борьбы может дать честному художнику подлинную свободу и смелость, поможет ему разобраться в нынешней пестроте оппортунистических теорий. Нам надо почаще обращаться к опыту старых испытанных коммунистов, Например, сказанное Гэс Холлом о природе оппортунизма вскрывает природу и литературных шатаний.

     «Оппортунизм — это выражение недостатка мужества. Это метод, с помощью которого добиваются благосклонности врага, или защищают свою организацию или самого себя от врага. Оппортунизм — это своего рода самоотклонение от резких классовых точек зрения. Оппортунизм — это форма подхалимства, это заискивание перед врагом. Люди вступают на этот путь из-за кажущихся кратковременных выгод».

     На протяжении многих лет мне приходилось довольно часто и писать и говорить о стихах некоторых, теперь уже не молодых поэтов, в своё время переживших дурное влияние тех самых теорий, о которых я говорил выше. За последние годы в их творчестве многое переменилось в лучшую сторону. Частью они сами отказались от шумного скандального успеха, частью в шумном успехе им отказал их повзрослевший читатель. Общая атмосфера стала более деловой, более сосредоточенной. Но теперь стали раздаваться голоса о том, что в нашей поэзии наступило затишье, объясняемое общим поэтическим спадом. Похоже, эти критики, заражённые прежней окололитературной шумихой, недовольны тем, что молодые поэты перестали их развлекать.

     Сейчас я называю мало имен. Если бы я начал их называть, мне пришлось бы назвать те же имена, которые уже назывались мной в докладе на нашем российском съезде. Остановлюсь лишь на поэме Е. Евтушенко «Казанский университет», вернее, только на одном поэтическом узле этой поэмы.

     В ней мы встречаемся с юным Лениным, только что пережившим гибель старшего брата, казнённого за покушение на царя.   Поэт приводит юного Ленина в трактир, чтобы написать такие стихи:

И, корчась, будто на колу,
Поднявшись угловато,
Он шепчет всем и никому:
«Я отомщу за брата!»

     Если не считать трактира, куда вопреки исторической правде поэт привёл молодого, семнадцатилетнего Ленина, да просто безобразной строчки «И, корчась, будто на колу», я бы принял эти стихи, но Е. Евтушенко пошёл в своих обобщениях дальше и фразу юного Ленина, брошенную в первом порыве гнева, перенёс на все революции вообще.

И призрак страшного суда
Всем палачам расплата,
И революция всегда
По сути — месть за брата.

     Допустим, «месть за брата» вместе с тем и месть за всех угнетённых, замученных, всё равно к революции, которой потом руководил Ленин, она не имеет никакого отношения. Для мести можно было бы изготовить ещё десяток бомб и взорвать их, как это и делали революционеры до Ленина. В том и величие нашей революции, что в её главную задачу входила не месть, а более великое, не временное — переустройство мира. В том и сила ленинского характера, что он не сбился на месть за брата, а остался «собою» и выработал и для себя, и для партии новую задачу.

     В общем-то талантливый поэт Е. Евтушенко часто берёт темы острые, гражданские, но решает их торопливо, поверхностно, что при эмоциональной избыточности стиха особенно непростительно.

     За последние годы в нашей поэзии стала слишком заметной тема страдания. Слов нет, состояние сегодняшнего мира, к сожалению, ещё таково, что вполне счастливых, как редкость, надо выставлять на всеобщее обозрение. Но страдание страданию рознь. Было высокое страдание Есенина от сознания:

Но эта пакость  —
Хладная планета!
Её и Солнцем-Лениным
Пока не растопить!

     А в некоторых нынешних стихах даже не знаешь о причинах страдания, как будто всё равно, кто страдает и почему страдает. А что мне страдание жулика, не сумевшего обмануть честного человека, страдание честолюбца, перед которым закрыли заветные двери. Да, мы гуманисты, но не по отношению к тем, кто переживает трагедию оттого, что не может победить силы прогресса.

     Маловато в нашей поэзии высокого блоковского страдания, даже отчаянья от мысли, что при всех чудесах современной техники человечество всё ещё стоит на варварском уровне. Оно ещё тёмно и беспомощно, если допускает чудовищные преступления, какие, например, совершаются сегодня во Вьетнаме. И это происходит во второй половине двадцатого века! Над орудиями убийства сидели учёные! Маловато в нашей поэзии чувства стыда за такое позорное состояние человечества. Такой стыд нужен нам для ещё большей активности.

     Читая сегодня газеты, почти на каждой полосе мы натыкаемся на термины «нейтральные», «неприсоединившиеся» страны.

     Вместе с тем, нейтралистские теории стали активно внедряться в искусство и литературу. Если нейтрализм в дипломатии имеет смысл, то в искусстве и литературе, жизнь и значение которых не определяются государственными границами, он носит реакционный, по существу предательский характер. Неприсоединявшихся к борьбе осудил ещё Данте, истинно гражданский поэт, быть похожим на которого посчастливилось нашему Блоку. Из презрения к нейтралам он даже не поместил их в пределы своего ада.

И я, с главою, ужасом повитой,
Спросил: «Учитель мой, что слышу я?
Кто сей народ, так горестью убитый?»

А он в ответ: «Здесь мается семья
Ничтожная, — тот жалким люд, что в мире
Жил без хулы и славы бытия.

Злых ангелов ты зришь в их гнусном клире,
Что, за себя стоя лишь за одних,
Пребыли с Богом ни в вражде, ни в мире.

Да не скверниться, небо свергло их,
И ад глубокий выбросил их племя,
Чтоб грешники не стали лучше их».

ВАСИЛИЙ ФЁДОРОВ

3. ВЕХИ РУССКОЙ ПОЭЗИИ
КНИГА *НАШЕ ВРЕМЯ ТАКОЕ…*  Москва. 1973

*
Журнал «Огонёк» - 1972. - №5.- с.20-21;
№6. - с.22-23.