***

Антипоэт 2
*  *  *




Режет ветки все реже и реже садовник.
Покрывается сад щетиной молочая.
На скамеечке старый, последний полковник.
Рядом девочка ножкой на ножке качает.

Это платьице белое, белые банты.
Пробавляясь дешевым чернильным портвейном,
На военном сукне, как на контурной карте
Проступает изгиб золотистого Рейна.

И полковник, бомбивший Берлин, отступает,
Достает из кармана дешевую «Приму»,
А она все качает, качает, качает.
И качается осень, убитая в спину.

Доползти до ограды, до самого края,
Валидол и такси за отдельную плату.
Но последний полковник уже понимает,
Узнает эту девочку, белые банты.


                *  *  *
Так любить, что в лицо не узнать.
С. Гандлевский


Возможность не быть в этом городе с угольной пылью,
Возможность не видеть мой город – утопленник, Китеж.
Во всех муравейниках яблоки с утренней гнилью
Горят нетерпимо, лишь только на улицу выйдешь,

Под мантию черного дерева (гибнущий тополь).
Июньского снега растрава на веки и губы.
Распутывать женские крики и девичьи сопли
Уже не придётся, коль катится время на убыль.

Клубок золотистый, мое неизбывное детство.
Голодными спицами вяжется юная пряжа.
Я снова вернулся в убогую нашу окрестность,
Щербатых заборов стоит колченогая стража.

Но чтоб не случилось, проворное зрение остро,
Нанизывать улицы взглядом на долгую память,
Душой прорастать, как трава, в этот каменный остов.
Такую возможность любить мне уже не исправить.













               
*  *  *




Режет ветки все реже и реже садовник.
Покрывается сад щетиной молочая.
На скамеечке старый, последний полковник.
Рядом девочка ножкой на ножке качает.

Это платьице белое, белые банты.
Пробавляясь дешевым чернильным портвейном,
На военном сукне, как на контурной карте
Проступает изгиб золотистого Рейна.

И полковник, бомбивший Берлин, отступает,
Достает из кармана дешевую «Приму»,
А она все качает, качает, качает.
И качается осень, убитая в спину.

Доползти до ограды, до самого края,
Валидол и такси за отдельную плату.
Но последний полковник уже понимает,
Узнает эту девочку, белые банты.





















*  *  *


Жёлтый фонарик, лимонная долька ночи.
Медленный взгляд провожает слепых прохожих.
Ночи длинны, соответственно дни короче,
Тень фонаря проникает опять под кожу.

В этот февраль погрузиться не хватит власти,
Выйти живым не представится видно повод.
Снова глотать аспирин и другие сласти,
И уповать на то, что не вечен холод.

Вот человек, от мороза совсем сутулый,
Мимо окна семенит обреченно к дому.
И окружает его беспокойным гулом
Зимнее царство призрачных насекомых.

Бледный, немой служитель, образчик скорби,
В белой кольчуге снега, в попытке выжить.
Всего и заботы, чтоб не промокли ноги.
Стелется мгла, человек становится ниже.

Но не прожечь губам ледяных кружочков.
Вся панорама – стол и остывший ужин.
Дверь, приоткрытая внутрь, на стальной цепочке.
В это пространство в дом проникает стужа.












*  *  *

Паутиной густой зарастает почтовый ящик,
Бьются стаканы между собой краями.
Сосед по площадке, мой неизменный пайщик,
Толк во всем, что горит, он отлично знает.

Пробуем жизнь на зубок, и хрустят грибочки.
Век почтальона ждать – обретешь смирение.
Вот и на этот раз от тебя ни строчки,
Только к душе легкое прикосновение.

Вечер в провинциях вязче любой рябины,
Хоть черноплодной или обычной, красной.
Встанешь на цыпочки, чтобы увидеть спины
Мимо идущих, ищущих день вчерашний.

Но сколь не ищи, кто-то другой обрящет,
Кто-то другой увидит или услышит.
Дерево у дороги стало на вечность старше,
В доме моем стало на вечность тише.






















                *  *  *

Мама читает сыночку Федорино горе,
Он понимает, что это Федорино счастье.
Рядом игриво раскинулось синее море,
И старичком боголепным закинуты снасти.

Злая старуха в разбитом корыте капусту…
В Болдино осень уже никогда не настанет.
Век золотых петушков и рыбешек искусных,
Словно больная герань на окне, облетает.

Крошится булка и нож, приникая к дощечке
Чувствует душу столетних дубов Лукоморья.
Верхние полки плацкартов – Емелины печки…
И, подтянув одеяло страны к изголовью

Я засыпаю под мат и больное дыхание.
Ты уважаешь? Конечно же, он уважает...
В самом углу, у окна затаилось послание.
Маленький, аленький… Сердце мое поражает.





















                *  *  *
  …Сняв куртку с одинокого гвоздя...
С. Лешаков



Прижавшись к стене, ожидание больше похоже
На краску стыда. Не к лицу, не ко времени снегом
Вновь заметает скользящих по векам прохожих.
Щит декабря на окне с изумительным гербом.

Не по сезону снимаю с гвоздя одинокую куртку,
И отправляюсь в ларек за живою водою.
Вялым склерозом воняют твои незабудки,
Их аромат, словно флаг над моей головою.

В старой открытке автограф «От любящей Иры»,
Или от Светы, что, в общем, не так уж и важно.
 Нового года сугробы, как чёрные дыры,
Уничтожают следы, и становится каждый

Час одиночества дорог своим постоянством.
Каждой минутой меня он уже не тревожит.
Тихие радости – ёлка в нарядном убранстве,
Легкий мороз одевает в гусиную кожу.

Это и есть моё самое главное счастье,
В самом, быть может, не главном его проявлении.
Свежим пунктиром следы по хрустящему насту
Я пролагаю, прозрачными делая тени.












                *  *  *

Кажется странным, что женщина просит ласки.
Кажется юной твоя тридесятая осень.
Столик журнальный, в журналах рецепты и маски.
Снова гадаешь на имя с количеством – восемь

Буковок, серых созданий, и выпуклым ногтем
Водишь по линии губ неизбывную горечь.
С томным дыханием грудь подпирается локтем.
В жажде спасения вновь вызываешь на помощь

Верных подружек, таких же, как ты, потаскушек,
Что потоскуют, а ночью так мягко и сладко
Спится сантехнику, дворнику, грузчику в рое подушек.
Потом пропахший халат и домашние тапки,

Что покупались еще для непознанных целей,
Просто, по случаю, лет тому шесть или восемь.
Как же невинны случайные эти постели,
Как беспросветна твоя тридесятая осень.






















                *  *  *

В моей старой комнате есть неизвестный угол,
Под номером пять, там вспоминаю лето.
Наполняется память неясным и звонким гулом
Комариных полчищ, штурмующих край рассвета.

Босоногий мальчишка готовит уду и лески.
Дневной апельсин, щетинясь своим оружием,
Колет лоно реки, зарождая всплески.
Мальчишка уже умеет быть чьим-то мужем.

Каким серебром рыбки его сияют…
Качание бедер, бронзовых плеч изгибы.
И стрекоза легким крылом стирает
Краску стыда с лица изумленной рыбы.

Штопор упруго входит в тугую пробку,
К горлышку горло тянется, выгнув шею…
Всплески все тише и за песчаной сопкой
Мертвое лето, памяти свет рассеян.




















                *  *  *

Появись я на свет с мельхиоровой
 ложкой во рту.
С. Самойленко
М. П. (брату)



Не увидеть лица всех гостей из печального списка.
Этой женщины в белых одеждах смертельно касание.
Отвернувшись к стеклу, водит ложечкой в чае не близкий,
Пусть родной человек. Получая твои указания,

Разношу все открытки и тосты… В размашистом шаге
Остается минута присесть на диван (на дорожку).
Уподобившись странным гостям, их бескровной отваге,
Засыпаю с застрявшей во рту мельхиоровой ложкой.

Засыпаю с наивным усердием, с правом на чудо.
В слове чудо цедить с первой буквы и брызгать слюною.
Не поможет и врач-логопед, но не меркнет покуда
Это светлое чувство, что кто-то стоит надо мною.


















                *  *  *


Возвращаться к себе, возвращаться к себе самому.
Легкой тенью, но чаще… Но чаще смертельным недугом.
Эта тонкая, черная линия в белом углу,
Словно чья-то судьба (не моя ль?) обрывается. Лугом,

Там, в железной траве поднимаются сотни зеркал,
Поднимаются сотни, как те фотографии детства,
На которых беспечное, юное, держит в руках,
Может бабочку держит в руках мое прежнее сердце.

И оно не болит, ведь оно научилось молчать.
Зарастать до бровей непригодной любовью, как тиной.
Мне же нечем покрыть, да и некуда, в общем, послать
Это бабие лето с извечной своей паутиной.

Этот бабий приют, нафталином пропахнувший быт,
Остается лишь чувство вины и немного обиды.
Мир бессмертных старух, что сидят у разбитых корыт.
Серебро чешуи на руках от разделанной рыбы.





















                *  *  *


Существует мое право на посещение
Общественных туалетов и одиноких женщин.
У последних я никогда не просил прощения
За кратковременность, всегда был доволен меньшим.

Унося их тепло, завернутое в газету,
Бережно, как колдовской и хрустальный шарик.
Никогда не делил счастье на ту, на эту.
Я заключал свет волшебства в фонарик.

И собирались в круг мои приведения,
Как мотыльки, на свет этот необычайный.
Тонкой вибрацией лились стихотворения,
Пиром живого слова сочились тайны.

Так начиналась сказка, что мне подарена
Скромным, простым правом на посещение
Одиноких женщин, так начиналось заново
Моих приведений волшебное столпотворение.



















                *  *  *


Плащ моего одиночества и голубое небо,
Стать бы железной птицей Аэрофлота.
Чувствовать стюардесс, плавающих по венам,
С грудью, как паруса испанского галиота.

Стать полотном для виртуоза кисти,
Чтобы писал «ню» и, допустим, море.
Ворваться в чужое сердце, как меткий выстрел,
Стать истиной главных букв на глухом заборе.

Но лают собаки, в свете люминесцентном
Все фонари требуют выучить «идиш»,
Иди ж ты на… послать с небольшим акцентом,
Я не ищу прощения, ты же видишь

Господи, я не умею любить, не умею строить,
И не умею сына рожать к тому же.
Я не хочу в трюме вонючем Ноя,
С какой-то тварью делить одинокий ужин.

А за окном у метели то же занятие,
И не смотреть, не любить больше не хочется.
Оставляет следы в сердце, таком внимательном
Моя пустота, плащ моего одиночества.















                *  *  *

Школьной линейкой замерить границы страха,
Циркулем обозначить круг безопасной суши.
Обнаженная маха видно давала маху.
Любовь только слово, его бы, да Богу в уши.

Лобзиком тонким выпилить домик счастья,
Переиначить, вывернуть на изнанку.
К Новому году запасы вина и сластей,
После бритья ваткой заклеить ранку.

Это и есть мое житие поэта,
А за окном все так же метут метели.
В комнате мало света, но эта Света,
Как по часам приходит в конце недели.

Из фирменных блюд вечные макароны,
Вечные темы с утра и до полшестого.
Ей интересно, зачем не летят вороны
 К теплым краям, всегда остаются дома.

Видно и здесь птицам хватает крошек,
Делят помойку с бывшим интеллигентом.
Она любит русский рок и бездомных кошек,
В известной позе на даче проводит лето.

На старом диване белеют трусы и блузки,
На подоконнике тушь и патрон помады.
Этому есть названье – любить по-русски.
Тихий семейный быт, эпизоды ада.











                *  *  *


Вьющийся дым сигарет и кусочек неба
Сквозь паутину тюля глазеет тускло.
Погружаюсь в него, как капитан Немо,
Обретаясь в комнате, как в скорлупе моллюска.

Как не живи, итог неизменно тот же.
Тексты напрасных книг и законы Ома.
Пробуя языком вкус незнакомой кожи…
Каждая вещь знакомая – незнакома.

В домике счастья мнимого утешение,
Иллюзия прочных стен, но моя дорога
Присылает с попутной женщиной приглашение.
Не делать добра, в ответ не получишь злого.

И словно листая книгу, брожу по дому,
Как Наутилус, вхожу в акватории комнат,
В обитель попутных женщин и насекомых,
Призрачных, как зима. Остается помнить

Мелкие радости, и остается верить
В благодеяние, в милость твоих отказов.
Столько дней ожидания, чтобы застыть у двери,
И одиночество чувствовать раз за разом.















                *  *  *

С. Лешакову


Наверное, к дождю так низко птицы
Летают и крылом стригут газоны.
Во двор въезжает полинявший рыцарь
С простуженным, скрипящим граммофоном.

На латах, проволокой стянутых, сияет
Эмблема осени, на этот вызов гранда
Выходит пьяный дворник и вступает
В неравный поединок, беспощадный.

В его руках орудие порядка,
Которым он владеет совершенно.
Но улетают птицы без оглядки,
Не веря в этих уличных военных.

А рыцарь крутит ручку граммофона,
И кровь деревьев устилает город.
Он совершает подвиг ежегодный
Во имя девы, приносящей холод.


















                *  *  *


Прекрасна собачья преданность взрослых женщин,
Опять оголяешь коленку, как школьный глобус.
Ищешь мужчину, интеллигента с софитной плешью.
Доставая ключи, проклинаешь ночной автобус.

Щелкнут замки, и навстречу шагнешь устало,
В солоноватый воздух, кислый сироп жилища.
В проеме окна сквозняк надувает парус
Безотрадного тюля, к автоответчику мышью

Юркнешь, махнув хвостом и разбив яичко.
После сигнала вновь тишине внимая,
Вспомни, что за Уралом живет сестричка,
А за стеной напротив кассирша Рая.

Верный диван принимает упруго тело,
Старая кошка на мягких, ленивых лапах.
Ты бы смогла, если бы ты хотела…
Нежная преданность приобретает запах.






















                *  *  *


Запретные праздники, бантики с упаковок.
Дом, приютивший меня, по-прежнему необитаем.
Я умел быть нежным, когда был совсем неловок,
Я умел жить со всем, что было, но время тает,

Как брикетный пломбир в пальчиках первоклашки.
Опять в панораме окна наблюдаю осень.
В железные двери ветхой многоэтажки
Проникаю последним и нежеланным гостем.

И тебе отдаюсь, словно фальшивый фантик,
Как билет на вечерний поезд, который убыл.
Пункт назначения не отыскать на карте,
Общаясь с Богом, который не станет другом.

Все цветы и все звери внемлют твоей свободе.
Обретя в них себя, мне было до боли странно.
Столько лет ожидания, чтобы сказать при входе,
Ухожу, подари мне на это право.


















                *  *  *


И когда замахнется топор дровосеком,
Я приму против сердца такое лекарство,
От которого далее быть человеком
Так бессмысленно, веруя в Божие царство.

Я найду тот единственный, неповторимый
Путь из прошлого, через границы сомнений.
Грустный клоун с остатками яркого грима,
Говорящий собрат деревянных поленьев.

Но, сгорая, я все же узнаю прохладу,
Эту тень незнакомого ранее мира.
Получая достойную сердца награду,
Запиваю коньяк Вологодским кефиром.

И мне снится речушка с названием Убля,
А на смену приволжская грязная Кама.
Утерев рукавом пересохшие губы,
В сотый раз побожусь, что отныне не грамма.

Но мой герб родовой в пробку ввинченный штопор,
И листая страну, так любимую Богом.
Растворяясь в ее воздухе, став ее вздохом,
Я растрачу себя, узнавая о многом.















                *  *  *         
А у нас в городке всех новостей – метель,
Никаких поэтов, только учителя.
Приходя с работы, падаешь на постель,
И тебя вращает медленная земля.
А. Мызников


Продолжение ветра – музыка голоса но,
Остается предлог не верить пустым словам.
Покупаешь мороженное, или идешь в кино,
Как в пустоту, падаешь на диван

После работы, вращают дожди, снега
Маленький космос, в котором уже не жить.
Собираются птицы в облачные стада,
Провожая их взглядом, хочется закурить.

Бестолковые дни, в снежную кутерьму…
Изначально не делать ошибок, но не дано.
Вспоминая о долге, не вспомню никак, кому.
Как костями, хрустят костяшками домино

Соседи, они все знают, но как-то вскользь.
На просьбы «тише», всегда говорю «яволь».
Возвращаясь к работе, в стену вбиваю гвоздь,
В отсутствии вешалки, чтобы повесить боль,

Чтобы повесить жизнь, как славный герб.
Насытить голодное сердце вином лозы.
В плетеной корзинке нарезанный тонко хлеб.
И кружит ангел с легкостью стрекозы.











                *  *  *
Вот женщина, достойная войны.
Гомер


Вот женщина, достойная войны,
А может подойти и по секрету
Ей рассказать про золотые сны,
Про легкие шаги по кабинету.

Но четкий каблучок крошил стекло,
Замерзших луж, над городом ненастье.
И женщину безудержно влекло,
Так долго ожидаемое счастье.

Она прошла, не чувствуя вины,
Без жалости лишившая покоя.
Вот женщина, достойная войны
И за спиной пылающая Троя.























                *  *  *
Покойнее всего любить молча,
но в дело вступают сознание и
личность, приходится разговаривать
и любовь превращается в ад.
А. Камю



В изумрудной траве пробиваются стебли бед.
Приходят слова и любовь превращается в ад.
Все стоит неозвученным гимном былых побед,
Муравьиный домик, некрополь моих наград.

Вырезая глаголы истин на груде тел,
Обреченные жить не верят в священный страх.
Как убийственно чист и светел обычный мел,
Как убийственно много силы в простых словах.

Собирают в полки любимых, но я вода,
Покидаю ряды, из подсолнуха сделав щит.
 Меняется в сердце отныне и навсегда
Страшное «ты» на нежное «я» убит.

В обрезе настольных ламп золотая тень.
Душа отрицает тело и это знак.
Хлебом насущным будь мне на каждый день…
Приходят слова и любовь превращается в ад.













                *  *  *

Плащ, работа безумных прях на плече, мой сон.
Проникаю в страну муравьев, королевство мух.
Дом на холме, скользкий от глины склон,
Ветер в кармане мир обращает в слух.

Что я забыл в доме чужих обид?
Силу бессмертных улиток, пустых глазниц?
Душа моя – птица, приобретает в миг
Дикую скорость проворно снующих спиц.

И кажется, время связано из причин,
Сотканы смыслы из паутины слов.
Город всех женщин с городом всех мужчин
Соединяет ветреный птицелов.

Соединяют тонкие нити рук,
Своим постоянством прочнее любой руды.
Это лишь ветер мира, неуловимый звук
В вечном движении в круге сплошной беды.






















                *  *  *

Из внезапной зимы я вернусь без особых потерь,
Из этой страны мертвецов, ледяной слюды.
Безумное царство любви, в нем безумный Лель
Преданно верил чуду живой воды.

В глухой обороне из шерстяных одежд,
Я видел явственно – мальчик Пигмалион
Лепил из кусочков льда и пустых надежд
Свое отречение, незавершенный сон.

На маковке старой церкви поникший крест.
Трава незнакомых рук и чужих наград.
В трамвайчике вечных героев не хватит мест.
Как важно быть принятым, принявшим нежный яд.

Быть местом для встреч, где давно никого не ждут,
Летучей рыбой на гребне тугой волны…
Глубоко под ключицей боль обрела приют.
Я легкая птица в небе твоей страны.




















                *  *  *


Я привык к этой жизни,
а значит и к смерти привыкну.
Е. Бершин




Тот, единственный, словом не узнанный звук,
Не воспринятый голосом, нежный и тонкий.
Не печалься мой лучший и преданный друг.
Так кончается все, так качают ребенка

На руках, метроном неизбывной волны…
На качелях, где детство застыло, как фото.
Я не чувствую жизни, но чувство вины
Продолжает свой труд, и вершится работа.

Молоточки незримого плотника в такт,
Отбивают навязчиво ритмы разлуки.
Неисполненный, пьесы не созданной, акт,
Все же лучше, чем эти жестокие звуки.

Тонким лезвием вымерен верный итог.
По истертым ступеням, невидимым шагом
Продолжает беда заготавливать впрок
Отражения света, не ставшие благом.














                *  *  *


Продолжая работу, сквозь пальцы сочится душа.
В утлой лодочке рук остается не много, не мало…
Но уже тонко, тонко отточено карандаша,
Безобидное с виду, для сердца смертельное жало.

Словно бусы, нанизывать буковки – вот ремесло.
Материал для разбивки садов и бесплотных строений.
Скуп улов рыбаря, натирает мозоли весло
За награду воды, мертвецов бесприютные тени.

А когда я устану, присяду на старенький стул.
Погружается мир в темноту, точно кинотеатр.
Чьи-то руки закроют глаза, под размеренный гул,
В чешуе нестерпимого света появится автор.

И без четверти смерть отсчитают часы на стене.
Нет ни боли, ни страха, приблизив последние строчки,
Сделав паузу, он снисходительно жертвует мне
Эту четверть бессмертия до завершающей точки.



















                *  *  *



Так бывает, когда желания снов невнятны.
Прикоснуться к глазам, чей разрез по-монгольски узок.
Но опять на щеках усталость рисует пятна,
И по этой реке забвения тянет грузно

Мою лодку, влечет все дальше, в пустые стены.
На обоях старых рисунок поблек от горя.
И под скрип уключин уже не способно тело
Совершать работу, и хочется хлеба с солью,

Словно в детстве, такой зернистой… и в тоже время
Капилляры питает старость, как соком вишню.
Так безумный пахарь на камни бросает семя,
Вот и я мелодию света уже не слышу.

Моя музыка самой острой и самой тонкой,
Разорвет временные нити, и черной станет.
И уже не поможет Богу его иголка,
Та, которой сердце мое каждый день латает.

И уже не прибавить смысла теплом и кровом.
Остаются скупые буквы, пустые строки.
Замыкается круг единственно верным словом,
Самым верным, и от того жестоким.














                *  *  *


Пролагая маршруты травы и речного песка,
Муравьи и улитки спешат в заколдованный дом.
На пороге качает травинка жука-светляка,
И встречает гостей утомленных загадочный гном.

В этот дом на холме я всегда приходил невпопад,
Принося на ботинках и в сердце серебряный снег.
И страну насекомых, не знавших зимы, снегопад
Завораживал страхом, толкая народ на побег.
 
Дым табачный струился из окон, в глубокой реке
Водомерки на контурных картах чертили узор.
И раздув самовар, принимался в смешном колпаке,
Несмешливый хозяин тяжелый вести разговор.



 










































                *  *  *



В жизни все происходит случайно, и даже зима.
Азиатская кукла, качусь на салазках под горку.
И монгольским прищуром одарит меня кутерьма
Беспросветного белого снега, беда, да и только.

Богобоязно жить в заколдованном этом краю.
Степь сливается с небом, пространство умножив стократно.
И никто не поможет, я идол, застывший в строю.
Сделай шаг, и уже никогда не вернешься обратно.

Измеряется время по теням растаявших дней,
Потому и бессмертен хозяин, владыка – декабрь.
И куда человечку с любовью деваться своей?
Разве, плюнув на заповедь, вылепить снежную бабу.

Расточая божественный грех, натянуть тетиву,
Раскаленной стрелой победить ледяного владыку.
Богобоязно жить в заколдованном этом краю,
Словно четки, нанизывать сердце на тонкую нитку.




















                * * *



Только тень остается, когда уже нечем дышать.
Когда не в кого, самое главное – не во что верить.
И сливаясь с древесной корой, продолжает душа
Каждый лист облетевший считать безвозвратной потерей.

Листья кружатся медленно, но заводя карусель,
Ветер гонит сквозь строй фонарей и пустынных скамеек
Фотографии самых любимых и верных друзей,
Из альбома сознания. И не вернуться на берег…

Отчего? (В эту лодку мы сели по воле своей,
Солнца луч выводил на борту иероглиф удачи).
Отчего же становится сердцу больней и больней?
Ведь мы верили в свет, и казалось, не будет иначе.

Свет растаял, и тяжесть весла не осилить руке.
Кто я сам? Кто мы есть? В пустоту безответное эхо,
Распугав стаю шустрых мальков, унесло по реке
Все вопросы. И, кажется, больше не будет помехой

Золотистая нить, что вернее любого плеча.
Что держала меня, и вела по незримой тропинке.
Звонко щелкают ножницы, я понимаю – сейчас…
Наступает зима, и на коже не тают снежинки.













                * * *


Когда открываешь, что можешь ходить по воде,
По небу, узнав незнакомое чувство полета.
Приходит сознание - это последний предел.
И мажется масло на хлеб рукой беззаботной.

На кончике остром ножа Вифлеемской звезды
Сияние зришь, отраженное в чистой посуде.
Я хлебом от плоти Его удивительно сыт.
Вот в форточку медное солнце вплывает на блюде.

В раздвинутых шторах запутался праздничный луч,
И скачет клубком золотистым по плюшевым пледам.
Пылинки искрятся, и воздух по-летнему сух,
Шагает в халате по комнате время обеда.

Но вечер, вступая в права, зажигает огни,
Шары фонарей. И пронзают лучи, словно спицы.
Еще один день воскресенья. Еще один миг
Вне мира, который все больше похож на больницу.





















                * * *


Спокойствие, только спокойствие мира, но мрак
Вступает в права, и на плечики вешают платья
Послушные женщины. Будет все именно так,
Посыл – от молитвы до черного слова проклятья.

Усталую лодку на берег выносит волна.
По зыбкой земле я иду неуверенным шагом.
И вся нетерпимость оплачена будет сполна.
Обрывки полотнища, ранее бывшего стягом

Сжимаю в руке, словно символ желанных побед,
Но латы поблекли, рассеяны тысячи армий.
А мне бы хватило одной, из потерянных лет,
И к ней золотистое солнце в нагрудном кармане.

Я вижу. Я маленький мальчик в зеленой траве,
В стране беззаботных стрекозок, кузнечиков, гномов…
Но боль, что давно поселилась в моей голове,
Опять отправляет на поиски пищи и крова.

Опять заставляет набросить на плечи пальто
Из будней, пропахших селедкой и жареным луком.
Послушные женщины… Но понимаю, не то,
Не так, и не с теми, и жизнь настоящая мука.














                * * *               
Сергею Лешакову

Так и любим, от встречи до встречи минуя столетья.
А уходим, и некому даже послать завещанье
Из волшебных стихов, из обыденных слухов и сплетен,
Из того, что не требует слов, где хватает молчания.

Помолчим добрый друг, помолчим. Ледяное спасенье
Окружает такой глубиной, что ни в сказке, ни прозой…
И горошины дней барабанят уставшему времени,
Наполняя пространство из льда голубыми стрекозами.

Как давно мы, дружок, не сидели на старенькой лавочке.
И не мяли в ладонях стопарик из белого пластика.
Нарисуй же меня, пусть я буду неправильно сказочным,
Только знаешь, как есть, без подтирок дешевого ластика.

Не стирай мою душу, она без того поизношена.
Даже Богу уже не поможет искусство портняжее.
Ты же знаешь, как просто упасть в беззаботное прошлое,
И как трудно порою вернуться назад, в настоящее.

Посмотри, даже сквер навсегда потерял очертания.
Ты же помнишь, какие ранетки (с морозца ядреные)
Здесь росли. И в природе вкуснее закуски не знали мы.
А от красных фуражек спасали акации с кленами.

Расскажи мне про музу-цветок, и о солнечном зайчике,
О вишневых садах, и про тонкие-тонкие веточки.
Как умели дружить босоногие юные мальчики,
Как умели любить тонконогие юные девочки.

Всё прошло, и уже не хватает ни воли, ни мужества,
Чтобы жить по законам безумного, странного времени.
Наше прошлое, словно позёмка январская, вьюжится.
В нашем будущем нет ничего, во что мы с тобой верили.






                *  *  *


С замиранием слушаю музыку старой ограды,
Скрип, пронзительно острый впивается в гладкую кожу.
Стережёт пустоту старый тополь, из мрачной засады
Он бросает листву в обезумивших редких прохожих.

И на ниточках пляшут безвольные руки скитальцев,
В хороводе ошибок кружатся ослепшие куклы.
Звонко щелкают ножницы, и непослушные пальцы
Кукловода, вкусившего яд, убивают минуты.

Убивают моря, океаны, и рвут, как бумагу,
Полотно бытия, и, наверное, больше не хватит
Человеческих сил… Покоряясь безумному магу,
Застываю в строю – заводной, оловянный солдатик.

В мою душу насильно вставляется маленький ключик.
Часовых механизмов проклятье сжимает пружину…
И я слышу лишь скрежет среди миллиона созвучий,
Отправляясь на приступ, послушный чужому нажиму.

Остается лишь верить, что найдено будет лекарство
Из неведомых трав, из пыльцы заповедных растений,
Что откроет ворота в иное, незримое царство,
Где не будет тоски, и бездушных бетонных строений.

Есть такая тоска, ты её в зеркалах не увидишь.
Дождь идёт… проходя сквозь меня, на ладони асфальта
Он ложиться и призрачный город (Венеция, Китеж?),
Погружается в воду, исполнив прощальное сальто.














                * * *



Я прошёл долгий путь, чтоб увидеть, как гибнут деревья,
Как киты предают океан и выходят на сушу.
Собирая в дорожную сумку плоды и коренья,
Я прошёл этот путь, чтобы музыку гибели слушать.

Умирать – это тоже любовь, и сезон медосбора
Для пчелиных семей обернётся, как прежде, потерей.
Вновь восток загорается глянцевой краской позора,
Пробиваясь румянцем стыда сквозь закрытые двери.

К ним ключи – колокольчики сердца, увы, не подходят.
На бичёвке желаний отвергнутых звонкая связка…
За подвальными окнами памяти мимо проходят
Бесконечные ноги прохожих, а значит развязка

Так близка, как на свете не сблизиться даже любимым.
Я поднял обречённое знамя на высшую точку.
Но останется в этой жестокой осаде незримым,
Как любовь в изголовье свернулась прозрачным клубочком.