Бессилие

Юрий Рыдкин
Мой шрифт мельчает… нету прежнего размаху…
На лупе байку эту не переплыву я…
Трёхперстье ручкой жалит сковано бумагу, 
бо площадь профиля (крестясь) для поцелуя
хотя б воздушного привык я экономить… 

Блин, заблудилась в плотной аббревиатуре
страна, – в трёх буквах ВКЛ. А после ляхи
ну пичкать слоўнік полонизмами, фигуре
его вредя. Но домотканые рубахи
ухали потом белорусским так, что реки
с ним не справлялись. Одра, Висла, Буг и Лета
бессильны были против духа «мы не пшеки!»,
и даже кровью не смывалась фраза эта.
В объятьях Родственницы литеры для имени
отчизне нЕ дали ни с гордостью, ни с грустью.
Считай, вчера она оторвана от вымени.
Мы нарекли ея по-божьи – Беларусью,
где в сад полночный я выталкиваю окна.
Чтобы заснуть, мне нужно потерять сознание.
Тьмой затушёванный пейзаж… и всё так потно…
Да, в беспросветном проясняются желания.
Ступни ладоней или кулаков копыта…
Квадрат окна под их напором разломился,
как вертикальный плот для силы суицида,
и я во мраке с потрохами утопился.
Всё это рая панорама или ада?..
Тут темнота и тишина – враги обоих.
Стучат коленками кузнечики из сада.
Слух музыкальный негодует: «Успокой их!»
Цветочных выдохов гибрид пьянит до слюньки.
Как рты Горыныча иль близнецов сиамских,
цветы терзают обоняние. Петуньи
борьбу выигрывают с перевесом дамским.
В кульки бутонов аромат их упакован,
да видно, тонок материал для непоседы:
не ради местных ахов Богом уготован,
сбегает к ветру, словно тема от беседы,
туда, где ноженьки твои под сенью юбки
от жарких домыслов моих таились слабо,
туда, где мёда ложку чмокнувшие губки
сдували нимбы с одуванчиков. (Гестапо
в душе орудует, ища антифашисток,
чьи клички Совесть и Любовь). Твой подбородок
звездою лёг мне на плечо за ряд зачисток,
за избавление от внутренних уродок.
Тогда почувствовал себя я батей с чадом.
Твой поцелуй покорный – был в пушку реально,
а мой – по букве, бо являлся адвокатом
чистосердечного – «бесплоден я фатально…»
Конец… Обжалованию такая участь
не подлежит – инкриминировали похоть…
Меня у Жизни ампутировали, мучась…
Без единицы миллиард не станет охать…
Наждачкой нос утёрли гордому такому…
погряз в пустотах… Ты выуживала как-то
нас из депрессии готовностью к детдому:
ко многодетности без полового акта…
Твоё простое ослепительное имя
перед разлукой превратилось в просьбу «Света!».
Ну, а теперь мечтаю я любви во имя
поговорить хоть с алфавитом Интернета
о красоте твоей в чертах мужского полу,
точней – мальчишьего, сыновнего; о Боге,
что вас друг другом наградил, и скоро – в школу,
в класс первый. С вами мне, увы, не по дороге…
не по пути с самим собой… А в нашей жизни
всего одна дорога, та, что – на Голгофу.
Все ответвления словарь от укоризны
зовёт падением, обратным Саваофу.
Спросил бы – есть ли, не дай Господи, в аптечке
твоей воронки в упаковке для таблеток?
И не таит ли обручальное колечко
святую надпись «Всё пройдёт. Пройдёт и это»?
На поле зренья не растёт воображение.
А расстояние – большой рассадник домыслов.
Невежд в телЕпатии любит наваждение.
Затор у стрелок на часах – предлог для компаса, –
зашли в тупик – предлог для карты или глобуса.
Скажи – по-прежнему подушки не взбиваешь,
боясь, что могут отомстить бессонной ночью?
Чьи поцелуи по утрам помадой красишь?
Ко мне он ближе, чем озноб… Вчера я дочью
по кличке Ада обзавёлся… или кажется…
В установлении отцовства много спорного,
бо с быстротою неотложки понижается
в бутылках уровень воды со сложной формулой…
Суицидальная погибель – это следствие
противоборства сухожилия и бритвы.
У ткани плотность много ниже, чем у лезвия.
Зависит жизнь от сопромата и молитвы.             

Под утро муха попадает в паутину
фаты окна, намедни брошенного клёном
по острой воле топора. Окну причину
я не открыл, а то заклинит перед звоном
на литургию иль в ушах. Посля разлуки
сарказм расправился с возможными оргазмами.
Лихие шутки взяли тело на поруки.
Теперь я пресс качаю хохотом со спазмами.
Всё, нагота мне не к лицу, – не в тоне с совестью.
Фасон за годы устарел до ретро редкого.
И «ткань» не глажена ни дланями, ни моросью
грибной, охочей до прохожего нетрезвого.
Опять я слышу, как подпитый председатель
«дырявит» потную крикливую доярку.
Неясно, кто из них особенный предатель.
Ор заглушает разъярённую овчарку
супруга с рогом. Где их шёлковое ложе?
В самой избе, на сеновале или в стойле?
И где всплывут они в апофеозе дрожи?
В солодких водах Иордана? Ой-ли, ой-ли…
Я вспоминаю первозданное Полесье.
Неспелый месяц там висел заглавной буквой
из слова «Свет». Там – белорусское предместье
Эдема вышнего с брусникою и клюквой.
Под «Близнецами» мы с тобой теряли чётность
и суверенность безвозмездно, по-сиамски.
А плоть единая утрачивала плотность,
приобретая свойства духа по-христиански.   
Нам впору был тягучий свет преображения.
Мы ждали прадедов: Петра, Ивана, Якова.
Ты отгоняла купидонов от растления,
хотя те в Риме Древнем нагляделись всякого.
Мы озарили пылом пущи белорусские.
На небе замер наш салют из пришлых звёздочек.
Мы сквозь лужайку увидали клады грустные…
святые залежи антифашистских косточек…
Там партизаны с именами или кличками,
по земле шедшие, лежали в ней инкогнито.
На щебет переведены імёны птичками.
Для прочих воины – под номером «а хто это?..»
Мы, на глазок составив карту ихней гибели,
её отдали на анализ в учреждение.
И был салют! Над черепами стелу вздыбили!
Мы лишь тогда познали У-ДОВ-ЛЕТ-ВО-РЕ-НИ-Е…

В безлюдной скуке поселяется размеренность.
От одиночества спасает распорядок.
Разбил на 1-е, 2-е… неуверенность
в прошедшем дне, что не берёт за ясность взяток
ни одобрением, ни дневниковым творчеством.
Дневник раскрыт. Похож на крышу у скворечника.
И под обложкой птички выведены почерком.
В быту иного не имею я поплечника…
Надежды давеча прильнули к изголовью!
Потом отпрянули… Я чувствую бессилие…
Мне б приручить их всепрощающей любовью…
Чем безответней, тем она непобедимее…

2012