Гл. 11. Сестры - 71

Екатерина Домбровская-Кожухова
«Тпру-у». Что такое. Открыв глаза, я увидала прямо перед собою высокую серую избу, внизу из одного окна чуть брезжит свет. «Приехали, барышня, вставай та, знай, Ежово, кормить будем», - сказал Григорий, раскутывая меня и помогая вылезти. Мы прошли по двору, заставленному телегами с привязанными к ним сочно жующими лошадьми; толкнули дверь в сени и, ощупью найдя дверь в избу, вошли. Здесь не было никого. (…)
По лестнице вверх побежал свет, и дядя Григорий вошел с лампой. Старательно привернув ее, чтобы она не коптила, он поставил ее на край стола, одиноко стоявшего у окон. Потом, подняв с полу халат, он подвинул от стены узенький деревянный диванчик и деловито стал расстилать на нем халат, сложив его втрое. «Ну, вот тебе и постеля та, мягче не сделаешь, – добродушно усмехнулся он, похлопывая ладонью по халату. – Котомочку твою вот так та положил в головах, ладно, таперя ложись та, знай я те одену твоей та одежонкой». – «А как же ты без халата», - сказала я, ложась на мою импровизированную постель. Он весело отмахнулся: «Эка невидаль та, точно мы и безо всего не спали та… не сумлевайся та обо мне, я за дверьми лягу тута, тебя посторожу, обещал старику твоему. Ну, спи со Христом»,  и старательно прикрыв меня плащом, он захватил с собою лампу и вышел. «Вот добрый», - подумала я радостно, укладываясь поудобнее на жестком ложе, и уснула мгновенно. (…)

За печкой кто-то завозился, осторожно выглянула чья-то голова, огляделась вокруг, как зверек из норы и, видимо уверившись, что бояться нечего, медленно вышло наружу какое то странное существо: девочка, не девочка, и на взрослую женщину не похоже. Маленькая, тощая, в холщевой рубашке, взлохмаченная коса завязана зеленой тряпочкой, на крошечном лице глубокие морщины, а глаза совсем детские. Подошла ко мне, протянула руку и односложно сказала: «Дай». Я положила ей на ладонь свой кусок хлеба с солью. Она быстро слизнула соль, а хлеб зажала в руке, и сев на пол, спросила жалобно: «Сустрела его то?» - «Кого?» - спросила я тихо. Она замигала светлыми веками и, заплакав горько, принялась раскачиваться из стороны в сторону, бормоча невнятно какие то слова. С большим трудом удалось мне, наконец, разобрать: «Ваню, ягодку, Ванятку, Аленку, ох, гроза, быть грозе…»  «Ванятка, Ванька» – она плакала так жалостно, с такой безнадежностью твердила это «Ваня ягодка», что у меня навернулись слезы, и, несмотря на чудесное утро, такое душистое, ласковое, мне стало очень грустно. Наклонясь над нею, я спросила ее, о чем она плачет, но, все ниже опуская к полу голову, она твердила, задыхаясь от слез: «Ванятка-аленка, Ваня ягодка…»
Дверь скрипнула, вошел Григорий. Едва завидев его, она мгновенно вскочила и, как мышь, скрылась за печкой. Григорий покачал неодобрительно головой: «Это у нас юродка така, она повсегда плачет та тоску нагоняет, знай пойдем что ля, пойду кладь то снесу»…

Литературному наследию Веры Александровны Жуковской, как и этим замечательным «Странническим воспоминаниям», отрывки из которых я здесь помещаю с удовольствием и трепетом, поскольку для меня они нежданная и негаданная встреча с живой Верой, душа которой светится в этом удивительно правдивом рассказе, - очень не повезло. Удивительно, что почти сто лет пролежали эти очерковые зарисовки под спудом в архиве, проспали сном мертвой царевны. Сколько раз в своих письмах двадцатых - тридцатых годов Вера со скорбью упоминала о своем творческом кризисе, впрочем, скорее о всестороннем кризисе жизни, не только творческом: об опасностях и крайних трудностях ее существования, о беспредельной усталости, одиночестве и почти отчаянии, которое то и дело подходило к ней как ком к горлу. Но характер-то у Веры был все-таки очень твердый, мужественный, и воля железная, и она не только то и дело брала себя за волосы и вытаскивала себя из состояния полной раздавленности обстоятельствами, нуждой и, что особенно тяжко человеку сознавать, - самим собой. И при всем этом она не переставала трудиться: и по хозяйству своему крестьянскому, и по созданию музея памяти Николая Егоровича, и, разумеется, писать: доделывать и переделывать что-то старое, начинать новое… Свидетельством тому - опубликованные воспоминания о встречах с Г. Е. Распутиным, прекрасно отделанная, очень крепкая и талантливая во всех отношениях литературная работа.  Обстоятельства у Веры действительно, были крайние в те долгие послереволюционные годы, если в одном из писем В. Бонч-Бруевичу она предложила продать свои рукописи Горькому, что Бонч разумно отверг.

Письма Веры, так же, как и ее очерки, оставляют впечатление искренности, простоты и душевной незамутненности. Даже в годы так называемого ее духовного кризиса, о котором она признавалась в 1914 году Пругавину, проза ее и письма дышат простодушием, а это редкая и столь же ценная черта, сколь отвратительно скрытничание и мудрования, за которыми обычно в подоплеке кроется самое обыкновенное лукавство – то есть, неправда.
Теперь я не сомневаюсь, что тот ее дореволюционный духовный кризис был совершенно поверхностным, врЕменным, и даже, возможно, надуманным явлением. От веяний моды, увы, Верочка в молодости не была свободна, как и многие из нас, коль скоро не могла еще в те годы освободиться от насиловавшего ее душу тщеславия. Зато впоследствии ей в высокой мере удалось избегнуть его благодаря нескончаемым испытаниям, скорбям, потерям и унижениям.

Дореволюционные очерки Веры поражают светлыми тонами повествования и авторского видения русских людей, которые под ее пером рисуются настолько задушевно и правдиво, что некоторые страницы ее документальной прозы вполне могли бы поспорить за литературное и духовное первенство со знаменитым «Мужиком Мареем» Ф.М. Достоевского.
В письмах Вера тоже предельно естественна, искренна, открыта, и… беззащитна. Такая вот была у нее душа христианская и в таком уже внутреннем напряжении она жила, что не могла и не хотела скрывать в себе свою боль и свое собственное самоотторжение. В письмах тридцатых годов – даже к тому же самому, пусть очень давно знакомому, но отнюдь не такому уж и близкому В.Бонч-Бруевичу, Вера не скрывает своих наижесточайших и  наигорчайших о себе самой суждений. Словно сознательно и нарочито казнит себя, жалит и ранит…
Отчаянно жестко судит она себя и жизнь свою. Многие ли на таковое способны?

***
«Заказное. Москва Воздвиженка М.Кисловка д.№5 кв 2
Владимиру Дмитриевичу Бонч-Бруевичу
«Черкутино Ивановской обл. Орехово. В.А. Жуковская
17 октября 1933 года.
Глубокоуважаемый Владимир Дмитриевич!
Очень досадно, что я забыла Вас спросить: читаете Вы сами письма, или Вам их читает вслух Ваш секретарь: я бы очень хотела написать Вам кое-что относительно своих личных дел, но сказать это я хотела бы непосредственно Вам.
Все время думаю о том, как бы найти свободное время и начать писать ту большую вещь, которую я давно мечтаю написать, но сейчас у меня решительно нет ни одного часа не занятого днем, а к вечеру так устаю, что еле добираюсь до своего любимого стараго дедушкинаго кресла, прочитываю одну-две главы фр. романа и тут же валюсь спать с тем, чтобы встать чуть забрежжит свет, и начать бесконечные хозяйские хлопоты: 2 коровы и лошадь, которая вот уж неделю, как не ходит больше в табуне, поглощают все время. Кроме того, меня одолели материальные заботы: подходит зима. А у меня не вставлены стекла в доме и не покрыта крыша двора, а денег нет. Как было бы хорошо, если бы мне удалось получить что-нибудь за Распутина, так будет жалко продавать корову: это теперь граничит с разорением, потому что, раз продав, купить больше никогда не сможешь, так велика цена. Надеюсь, закончив уборку к зиме сада и обмолотив хлеб, поехать в Москву, тогда я, м.б., буду счастливее, чем в этот раз и мне удастся повидать Вас, а, может быть, Вы что-нибудь устроите к тому времени с моими записками. Почему Вы не советуете мне продать их М.Горькому?

Я хочу еще сказать Вам несколько слов о моем задуманном  романе, он называется «Одержимые», и проводит ту мысль, что все люди (есть) чем ни то да одержимые, причем одержимость прямо пропорциональна таланту; попутно с этим в нем детально разбирается дилемма о женщине Дон Жуане. В общем, это будет хроника нашего рода, давшего такого гениального потомка, каким был Н.Е. и таких изумительных по силе духа женщин как мои две прабабушки и бабушка – мать Н.Е., а под конец, – образец истинно бесовской одержимости, как Ваша покорная слуга, которую в средние века обязательно сожгли бы на костре, – но «я из рода саламандр: не сгораю на кострах…», и хотя давно уже с истинно бесовской беспечностью жгу мою жизнь с двух концов, но до сих пор как видите, жива и даже умудряюсь вывертываться из самых рискованных положений.
Но это уже не для секретаря – прошу у него, или у нее, извинения за невольно вырвавшуюся фразу и кончаю письмо во избежание соблазна. А очень бы хотелось с Вами побеседовать…»

Долго колебалась я – публиковать ли это - одно из самых горчайших писем Веры, адресованное В. Бонч-Бруевичу, который ей не раз помогал, спасал ее даже и от ареста, и не только ее, но и тех людей, за которых она просила его по старой памяти (в частности, Вериным хлопотам и заступлению Бонч-Бруевича обязан жизнью мой дед Иван Домбровский), но потом все же решилась я это письмо «открыть», уповая только на одно – на веру в созидательную силу Истины Христовой, без чего мы вообще не можем найти спасительной пользы в размышлениях о жизни человеческой, исполненной, увы, даже, в казалось бы, «безгрешных» личностях неправд и греха; никогда бы не смогли найти того единственно верного и спасительного подхода к ошибкам и падениям своим – и других, и, наконец, к борьбе человека с самим собой за восстановление в себе образа и подобия Божия. 

…Передо мной лежало Евангелие, раскрытое на том месте, где повествуется о том, как ко Христу приводят грешницу, застигнутую в прелюбодеянии. «Учитель! Эта женщина взята в прелюбодеянии; а Моисей в законе заповедал нам побивать таких камнями: Ты что скажешь?» (Ин.8:4–5).

Закон Моисея ставил плотский грех, грех прелюбодеяния в ряд преступлений, которые карались смертной казнью. Зачем же тогда эти еврейские начальники привели грешницу к Иисусу, коли и так могли превратить в кровавое месиво? Ответ очевиден: они хотели устроить Иисусу ловушку: или Он по милосердию Своему освободит грешницу и тогда нарушит закон и Сам будет повинен казни, или же исполнит закон, одобрив их действия, но в таком случае нарушит собственную заповедь о прощении и милосердии. В этом случае Он был бы осмеян и посрамлен. «Может быть, в этой толпе были и такие, кто, затаив дыхание, ожидали от Иисуса чего-то третьего, великого и неизвестного?», - вопрошал один из толкователей этого эпизода святитель Николай Сербский (Велимирович).
Хитра и опасна ловушка фарисейская. Шах и мат. Кажется, выхода нет. Закон есть закон. Закон грешницу осудил – смерть ей. Осуди и ты. И мы часто, не отдавая себе в том отчета, попадаем в эту ловушку фарисеев, которые говорят нам, что существует только два пути, два способа отношения к грешникам: черный – осуждение грешника вплоть до побиения камнями до смерти, и белый – оправдание грешника, и тем самым подписывание смертельного приговора самому себе, как покрывателю и оправдателю греха, как  ставшему тем самым его соучастником.

Два пути – черный и белый -  это Ветхий завет. Но есть третий путь – путь Нового Завета, который принес в мир Господь Иисус Христос: то самое «великое и неповторимое», никогда доселе не бывшее, заключавшее в себе не новую мораль, не примирение двух позиций, дальше которых и мы, именуемые христианами, все никак не можем уйти, но совершенно новую жизнь, полное обновление человеческого сердца, новые законы бытия, которые зиждились бы только на одном слове и понятии  и образе действия: Любви.
Той Любви, которая: долготерпит, милосердствует, не завидует, не превозносится, не гордится, не бесчинствует, «не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит». Любви, которая «никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится» (1 Кор. 13: 4-8).

Что же тогда ответил Христос фарисеям? Святитель Николай Сербский приводит народное предание о том, что же в тот момент перстом Своим, склонившись, начертывал на пыли и песке Иисус… А писал Он самые тайные беззакония и ото всех сокрытые грехи обвинителей, о которых никто не знал, кроме Него и их самих. «Они же, услышав  т о  и будучи обличаемы совестью, стали уходить один за другим, начиная от старших до последних и остался один Иисус и женщина, стоящая посреди. Иисус, восклонившись и не видя никого, кроме женщины, сказал ей: женщина! где твои обвинители? никто не осудил тебя? Она отвечала: никто, Господи. Иисус сказал ей: и Я не осуждаю тебя; иди и впредь не греши» (Ин. 8:9).
Можем ли мы понимать это как неосуждение Господом греха? Можем, если только мы согласимся признать себя фарисеями. Евфимий Зигабен, византийский богослов и экзегет, строгий монах, замечательный толкователь Священного Писания XII века, говорит иначе: Иисус Христос знал, что грешница раскаялась всем сердцем и достаточным для неё наказанием служила публичность её посрамления перед многочисленными свидетелями. Другие богословы считают, что Иисус и простил смертный грех этой женщине, поскольку в других евангельских эпизодах подобных этому, Он обычно прямо говорит: прощаются тебе грехи (Мф.9:2; Мк.2:5; Лк.5:20 и др.).

***
Увы, не гладко и не безоблачно, не по прописям строгих моралистов слагался жизненный путь Веры Александровны, впрочем, как и почти всего ее поколения. Идти против толпы не всякий человек способен – единицы, и это действительно трудно, если даже, как мы знаем, и дети священников в большинстве своем в XX веке уже совсем теряли живую веру в Бога и связанный с ним благочестивый образ жизни. Единицы священнических потомков жили в венчанных браках, избегали разводов и супружеских измен. Большинство поддавалось веяниям времени и его жесткому диктату. Уже внуков священнических редко крестили… Только глубокая и подлинная вера, просветленная и просвещенная – да, богословски просвещенная (святые отцы говорили, что христианин не только не может, но должен богословствовать!) и опытно, молитвенно, благодатно обеспеченная, давала человеку силу стоять хоть и в одиночку на страже святыни своего сердца.

В 1919 году устав терпеть капризы Константина, - он не умел, не желал и, возможно, даже не мог удерживаться на службах, на которые его устраивали то Жуковский, то тесть его Микулин, он привык жить, как поэт, свободно и полубогемно, - Вера развелась с ним. Распался венчанный брак. Впоследствии у Веры было два очень кратких гражданских брака, после каждого из них она вдовела, а затем затяжное и глубокое одиночество до самого конца жизни. О каких-либо флиртах ее мне неизвестно. Об этом никогда в семье не говорили: все очень любили и берегли друг друга. Знаю верно одно, что искушение выглядеть смелой, свободной и храброй лежало у Верочки на поверхности души, - глубины сердца своего она ничему этому не отдавала. Слишком сильна была в ней привязанность семейная, любовь к своему корню. Она выросла в очень патриархальной среде, в чистоте безупречных отношений друг к другу всех в семье, и в особенности родителей, благоговейно хранивших до конца жизни святыню своей любви, да и всех других близких. Отсюда, из этого святого корня возрастала ее природная мягкость, доверчивость, доброта, ее домашность, даже ее особенная непосредственность. Вера не порвала с той великой тягой к семейственности, очарование которой отличало мир Жуковских. Она вся принадлежала к  э т о м у  миру. И собственные впоследствии временные уклонения от того, на чем стояла жизнь Жуковских и Микулиных, наносили прежде всего ей самой тягчайшие раны. Она  н е   х о т е л а   т а к  жить и потому сама себя жестоко судила.

Этот томительный период ее жизни длился довольно долго – все-таки она умудрилась завязнуть в модных тогда поисках «превратных», как она сама выражалась, путей к Богу, что нашло косвенное отражение в ее «Сестре Вареньке», затронуло и ее собственную душу. И если поверить ее самообличительным словам о том, что она жгла свою жизнь с двух концов, то истоки этой горькой душевной драмы надо было бы искать именно в потере духовных и нравственных опор жизни.
Уж если она умоляла Андрея Белого, как пророка (!) о свидании, надеясь на то, что уж он-то прольет свет в ее запутавшиеся мысли, то не есть ли это очевидное свидетельство того тупика, в который она пришла к 1917 году? А ведь еще совсем недавно в 1914 году, в таком ясном благодушии странствовала Вера к таинственному озеру Светлояру, примечая по дороге дивную русскую красоту, столь дорогую ее сердцу, любовно вглядывалась в размеренную жизнь тогда еще совсем патриархальной деревни, в особенности крестьянских обычаев и нравов.
И что только она хотела и могла найти у  Белого - Бориса Николаевича Бугаева?..

«Поехали дальше. По обе стороны тянется порубка высокая, мягкая трава по пояс, вся цветет. Здесь и полевой горошек, желтый и голубой, и яркая куриная слепота с клейкими темными стеблями, и множество серо-синих невзрачных цветов на высоких стеблях, которые мы почему то называли всегда свидригайлы. Их здесь так много, что иногда вся поляна издали кажется одного цвета. Около широких темных пней с подрастающим от корня молодняком, белыми букетами стоят ромашки. Изредка видны желто-бурые шишечки купавок. В Иванову ночь пойдут искать их девушки. Спрятанные с наговорами в тайное место, скажут они всю правду, только надо молча сорвать их, пока на колокольне в селе не отзвонили полночь и не пропели первые петухи.

Стало жарко и захотелось пить… У лесной глубокой и узкой речки мы остановились. Отвязав ведерко, Григорий напоил Мальчика, тот жадно выпил два ведра, остаток недопитого третьего дядя Григорий плеснул на  заднее колесо: примета есть. Привязав ведро на место, он спустился к реке и стал умываться, отдуваясь и кряхтя. Возвращаясь ко мне, Григорий с довольным видом заметил, насухо обтирая раскрасневшееся лицо клетчатым платком: «Замечай та, вот в этой речушке та вода летом больно студена та, а зимою ни в какой мороз не мерзнет та, подлинно чудо. Сказали, заговорена та она. Живал тут, бают, та люди стары, свят человек, часовенку поставил над самым тем ключом та, от которого река течет та, ну и заговорил».
Мы проехали ржаное поле и въехали в большое село…

 «Что в избу не идете?», - спросила меня хозяйка, появляясь в дверях. «Умыться хочу», - сказала я, оглядываясь, нет ли рукомойника. «Есть то, есть, в горницу ступайте», - живо подхватила хозяйка, беря у меня котомку. «Варенька, воды неси скорейча, да самовар то наставь», – скомандовала она, входя со мною в избу.
Эта действительно заслуживала названия гостиницы: большая, с чистым гладко выструганным полом, яркими ситцевыми новенькими занавесками у печки, большим столом и цветущими на окнах месячными розами. Весь угол занимали образа,  и было их тут великое множество. Горели три лампадки, очевидно по случаю долгого отсутствия хозяина. В избе пахло сдобными лепешками и свежевынутым хлебом (…).
Наконец, двинулись дальше. Переехали через мост. Вот и Семенов…

Простились мы с дядей Григорием трогательно, и он заявил мне на прощанье: «Вот как к тебе-то попривык, точно к своей то дочке. Жалко мне покидать то тебя, ты свому старику как будешь писать, отпиши, что Григорий Тихомиров обещанье блюдет свято – одно слово, берег та во как!». Пообещав ему это от всего сердца и поблагодарив еще раз, я вошла за хозяйкой в прохладные сени…
(…) Проспала я недолго и проснулась от какого то тихого шушуканья. Открыв глаза, увидала я старушонку, мывшую меня в бане. Присев на корточки около постели, она что то бормотала. Письменно передать ее говор совершенно невозможно, он напоминал какое то птичье бормотанье, сопровождаемое хихиканьем к месту и не к месту. «Ты что, Анна?», - спросила я, вспомнив, что так ее называла хозяйка. «Я мол не на Светлояр та идешь та?», - поджимаясь как-то и косясь на бок, пробормотала она. Удивленная я села в постели и спросила с забившимся сердцем: «А разве к нему теперь ходят?» - «Та как же та, - поспешно зашептала старушонка, оглядываясь почему то по сторонам. - На Владимирску та сама мольба. Туда недалече, до Шалдежа верст тридцать, да от Шалдежа 25, коли ты туда, я та, скажутка, у нас идут, обратной та тебя и свезет в Шалдеж, а там мигом, курочкой побежишь, зайчиком поскачешь, близко то всего двадцать пять, я мигом, ишь ты Люнда та, мы та на ней не бывали?! та Китеж град та! пресветлый Исус батюшка, я шнурочиком вытянуся, мигом сейчас, Микола мученик»,  и она убежала, подскакивая и помахивая руками.

Я легла опять. Голова начинала сильно болеть, но в душе было такое чудесное чувство, хотелось молиться и плакать. Ведь я совсем не думала, что Светлое Озеро здесь около Семенова и окончательно забыла, что его праздник 22-го июня. А то, что я в эти числа как раз выехала в мое странствие, было чистою случайностью и, видя в этом невидимое решение чудесное, я чувствовала себя растроганной и невыразимо счастливой.
Видеть Светлое Озеро  и холмы, где скрывается невидимый Китеж град, было всегда моей тайной заветной мечтой, и, как всегда, боясь осуществлять ее, я никогда не старалась узнать, где же он находится. Но здесь в Заволжье, как я поняла потом, этот град всем настолько близок и необходим, что к нему относятся так же, как к Святой Земле, если не больше, потому что она далеко и недостижима, а к Светлояру можно пойти каждый день. И идут туда тысячи. До сих пор многие, идя туда, хранят надежду тайную, если не увидать на вечерней заре отражение золотых глав Китежских соборов в светлых водах озера, то хотя сподобиться услыхать по росе малиновый звон Китежских колоколов. Это те, кто через всю жизнь пронес святую веру в чудо, кто сохранил нетронутым сердце чистое, и как сказал Христос:  «Блаженни чистии сердцем, яко тии Бога узрят».

***
Чуть более десяти лет назад в церковных и околоцерковных кругах решался вопрос о канонизации убиенной Царской семьи. А в связи с этим требовала осмысления и проблема влияния на семью Государя и Григория Распутина. Тут-то и всплыли извлеченные из забвения «Воспоминания» Веры Александровны. Тут-то началось теперь уже посмертное ее страдание, тут-то и понеслись в адрес покойной резкие, категоричные, да просто неслыханно грубые и жестокие эпитеты, которыми награждали автора воспоминаний свои же русские православные историки. Конечно, она, как человек и как живая у Господа православная душа никому им ни интересна была, ни нужна. Через эту давно умершую, прожившую большую часть жизни в захолустье старушку можно было просто перешагнуть, но очень сильные, яркие, объективные, мастерски написанные воспоминания просто так отбросить было невозможно – их как документальный источник приняла во внимание Синодальная Комиссия по канонизации святых и использовала затем в Докладе председателя этой Комиссии митрополита Крутицкого и Коломенского Ювеналия на Архиерейском Соборе Русской Православной Церкви 3-8 октября 2004 года.
Все это не могло способствовать желанному для некоторых людей прославлению Распутина в лике святых (вопрос о том и сейчас не снят с повестки дня). Значит, нужно было любыми путями очернить и опорочить автора этих воспоминаний. Чем и занялись наши православные собратья…
Прежде всего, Веру Александровну обвинили в плагиате. Мол, не ее это рука, и воспоминания о Распутине не ею написаны, это подлог, поскольку ее прежние дореволюционные книги – та же «Сестра Варенька», – написана совсем в другом ключе, - «типичная дамская проза», а текст воспоминаний 1924 года свидетельствует о талантливой и профессиональной руке. О наветах личного плана на Веру Александровну я и не говорю…

Конечно, мне было очень больно за Веру Жуковскую, но еще более меня поразило состояние душ наших православных собратьев, та ненасытная злоба, политическая корысть, ради которой можно было запросто сметать с лица земли все то, что станет ей помехой на пути, не считаясь ни с духом нашей веры, ни с Заповедями Господними…Словно эти люди оставляли свое христианство в храме, когда выходили из его врат наружу.
И тут все менялось: и отношение к грешникам, и отношение к прошлому, и вообще отношение к жизни. Вместо Божиих законов, вместо хотя бы на словах признаваемой Христовой Правды вступала в силу какая-то иная, человеческая правда, а вернее, правды, потому что счета им не было…

Как и к грешникам, так и по отношению к прошлому эти люди умели пользоваться только двумя красками: черной и белой. А вот третий путь – Христовой Правды они никак не могли понять и принять. Черной пользовались обличители, а белой с примесью розового – ностальгирующие, которые тоже не хотели и не могли видеть в прошлом никакой не угодной им ни правды, ни противоречий, но сложностей, ни несовершенств, - всего того, без чего не может существовать этот земной грешный мир.
А где-то совсем рядом – рукой подать -  пролегал третий - единственно верный, надежный и святой путь, где только и могли пресечься, «сретиться» Любовь и Правда, как сказано о том в 84 Псалме: «Милость и истина сретостеся, правда и мир облобызастася: истина от земли возсия, и правда с небесе приниче: ибо Господь даст благость, и земля наша даст плод свой. Правда пред ним предидет, и положит в путь стопы своя» (Пс.84:11-15).
«Где нет «милости», где «ожесточение», там нет «Истины», - писал своему духовному сыну святитель Игнатий (Брянчанинов). -  «Где нет «мира», там нет «правды». А состояние души, чуждое Божественных Истины и Правды, нельзя признать «состоянием от Бога» .

Воплотившийся Господь и открыл этот путь истинно христианского сердечного познания, в котором только и можно было обрести и заветное чувство родства, и нелицемерную любовь и сострадание, и научиться слышать боль других людей – стать христианами, не убивающими, но врачующими несовершенства мира даже независимо от времен и сроков. Но те немногие, христиане, которые пытались встать на этот путь, оказывались неугодными и тем, кто с дегтем, и тем, кто с елеем. Они не закрывали глаз на больное, достойное сожаления, на заблуждения и уклонения от истины и даже на падения своих предков, но пытались осмыслить, понять, и объяснить подлинную историю этих болезней, осмысляя их не только как чужие, но и как свои, как единую боль единого грешного человечества, востекая к престолу Божию с горячей молитвой «за всех и за вся». И было в этом, исполненном сострадания и боли любящем и молитвенном сыновнем взоре нечто такое, что могло врачевать даже очень древние, застарелые раны…
 
«De mortus nil nisi bene» («о мертвых ничего, или хорошо» - Диоген Лаертский), – говорили древние римляне. Удивительно, что истина бережного отношения к душам усопших открывалась даже жестоким язычникам, сидящим в «тени смертной» . Но она, как всякая  истина, рожденная до Христа, не была и не могла быть совершенной, ибо не явлено было главное – созидающая  сила Христовой Любви, которая одна только имела и право и власть являть миру Правду, даже самую горькую и нелицеприятную, как говорил о том когда-то митрополиту Вениамину (Федченкову) святейший патриарх Сергий (Страгородский): «Правда должна быть с любовью, а любовь с правдой». Такая правда не разрушала, но очищала и воскрешала, и обновляла души, помогая и ныне живым и уже отошедшим к Господу.

О том, рассматривая церковную политику эпохи Константина Победоносцева, писал и замечательный историк русского богословия протоиерей Георгий Флоровский: «В православной традиции он дорожил не тем, чем она действительно жива и сильна […] Он был уверен, что вера крепка и крепится не рассуждением, а  искуса мысли и рефлексии выдержать не сможет. Он […] верил в охранительную прочность патриархальных устоев, но не верил в созидательную силу Христовой Истины и Правды» .
Перед каждым из нас, кто пытается прикоснуться к прошлому, будь то история страны или только история одной семьи, рода или даже одного человека стоит вопрос: выдержит ли этот искус его личное благочестие, достанет ли ему созидательной силы Христовой Любви, чтобы, не прячась от правды, какой бы она ни была, понести ее в своем сердце с состраданием, молитвенно, видя ее во свете Истины-Любви и с глубоким христианским пониманием человека, природы его греховности и того великого, спасительного пути, который проложил в этом мире Господь Иисус Христос…

***
Неудавшаяся семейная, личная, как это принято говорить, жизнь Верочки и Кати, Верочкино «хождение по краю» в последние предреволюционные годы, вызывают у меня горькое сожаление. Но я склонна повинить тут и время, в которое не благословлял Господь Россию, отвернулся от нее (на самом деле отворачивалась от Бога Россия…), не умножая семьи, не осеняя русский мир благорастворением воздухов, ни брачного благополучия - почти никому. Пришло для всех тогда время испытаний, время наказания Божия.

Винила я и воспитание семейное, утратившее строгость и бдительность, которые были свойственны Анне Николаевне, хотя и она, увы, имела некое пристрастие к старшему сыну Ивану и пристрастие это не пошло ему в прок. Так и Верочка с раннего детства стала как бы заложницей вечных похвал ее очарованию и таланту, и это аукнулось ей впоследствии.  Но больше всего мне виделось и сейчас с особенной остротой видится корень всех бед не просто в утрате веры православной – а в каком-то перерождении самой веры, которое шло очень долго и почти незаметно. Здесь есть с кого спрашивать – история Русской Православной Церкви последних трехсот лет – дает нам ответы на эти горькие вопросы. Фактически церковь православная в православной империи была… гонима или лучше сказать, притесняема. И потому духовное воспитание в церкви и в семье, какое получала русская молодежь, не могло дать им силы, противостоять разлагающему духу времени.

Неизвестно, как бы все это развивалось дальше, но в каком-то смысле трагедия революции для Веры (как, вероятно, и для многих других), несмотря на житейские скорби - развод, скоропостижную смерть любимого отца, полное обрушение всего строя жизни семьи, невозможность что-либо издать из написанного ею к тому времени, -  подействовало на нее отрезвляюще. Вот письмо ее Андрею Белому от 18 июня 1918 года, с которого мне кажется, началось ее духовное отрезвление и возмужание:

«Глубокоуважаемый
           Борис Николаевич
Очень больно было мне получить последнее такое недоброе письмо Ваше: Я думаю, что всеми незабываемыми часами прежних разговоров наших, когда я у гениального ума и прозрения Вашего, как у живоносного источника, очищала мысли свои; и дух мой с такою силою вставал над всем жизненным обычным, таким ненужным и знакомым, я думаю, что этими часами я навсегда ушла из проклятого круга недоразумения и взаимного непонимания, к котором кружатся миллионы лет все несчастные, мы, люди.
Знаете с чем я, главным образом, шла к Вам в этот раз? Я хотела Вам сказать всю ту муку, то безсмыслие,  ту чудовищную нелепость – одним словом все то, куда я даром истратила полтора месяца жизни. Я хотела, сидя около Вас и глядя в Ваши мерцающие глаза, рассказать Вам о том, что сделали они с Россией, с нашей, с горькой, с обманутой, странницей, нищей. С верой безпросветной ожидающей Града Грядущаго. Я хотела Вам сказать о тех слезах – море слез, вылитых на горбатых спинах, медленно тянущихся поездов. Вы не видали как бежит по откосу тень такого поезда, где люди висят меж буферами и, судорожно цепляясь за скользкие крыши, привязывают себя друг к другу? Но каждую ночь один или двое падают и разбиваются и приходят, вернее, подползают, спутники, глядеть на оставшиеся без хозяина мешки, но никто не решается протянуть руку и каждый смотрит за другим…
Это уже не люди, это не Россия, не та, о которой писали Вы прежние чудесные слова Ваши, не такому говорите Вы вдохновенно: Россия, Россия, Россия – Мессия грядущаго дня.
Ни той, ни этой больше нет. Но Вы, величайший из всех живущих в ней сейчас, Вы, кому дан был дар заповедный ведания тайны – неужели Вы не знаете, что же надо Ей и не можете помочь Ей, только Ей, сидящей на погосте у распутья всех дорог?
Помните как сказал Христос, если я говорю худо, покажи это худо, а если хорошо, то за что ты бьешь меня? Скажите мне.
        Спаси Христос.     Вера Жуковская»

Стремительно набирала силу гроза русского урагана, сносящего все и вся на своем пути. Тут уже было не до изысков Серебряного века и мне нравится голос Веры в этом, пусть еще туманном, но уже сильном письме, ее решимость и ее позиция. Начиналось какое-то новое движение в ее душевной жизни, и пока было трудно сказать, во что оно выльется дальше. Скорби, опасности, смерти близких, – вот что теперь надолго приковывало ее сердце и силы. Но пересмотр, а, возможно, и таинство покаяния, как внутреннего отторжения собственной неправоты, в ней уже жило, как и то, что составляло сердцевину ее характера, ее личности – ее любовь к России, к своему Дому.

***
«Вдали показалось широкая долина, кое-где поросшая лесом, в глубине заблистела вода. «Вот Керженец»,  – сказал мне мой спутник, указывая на воду. С волнением смотрела я на знаменитую реку, приют старой веры. Но здесь он совсем не такой, каким я привыкла себе его представлять. Мы подъехали к длинному мосту, и я с огорчением увидала широкие отмели и застрявшие прибитые к берегу плоты, плотно сколоченные из толстых неотесанных бревен. Обмелевший, узкий в низких берегах, покрытых тощими ракитами, Керженец лежал передо мной, точно скованный великан, замученный и обессиленный.  «Шибко мелеет, – сказал ямщик. - А уж в тако то лето, как есть, и вовсе ничего воды нет. Гляди под Быбреевкой застряли та плоты, когда это бывало то!? Скоро вовсе сплаву та не будет, как порубят та леса. А в старину та бают под Быдреевской от края до края вода та шла, вестимо та леса были».

Сердце сжимается гнетущей тоской: не один мелеет Керженец: по всей России прошел топор, падают леса. Скоро широкою отмелью покроется она, и некому будет омыть песок…..
Опять потянулась дымное пыльное поле – пашня, терпкая пыль летит в глаза и густым слоем покрывает лицо. Наконец то вдали показалось широко расползшееся село, нигде вокруг ни веточки, ни у одного дома нет сада.  «Вот гляди та, – сказал ямщик указывая кнутом куда то неопределенно, – как два та года тому село сгорело та, и деревьев с той поры не стало та. Таперя не садят, бают: все единственно махнонки будут дерева та итти, не жди дурака, для других та работать».

Задумавши изучать жизнь и обычаи староверов, хлыстов и так называемых их «живых богов», Г. Распутина и его окружение, Вера всегда сохраняла дистанцию и в омут, как действующее лицо, не погружалась, сохраняла себя и свою приверженность тем традициям и тому духу, которые восприняла она в семье. Великое дело – помнить и любить свой стан, свой корень. Сердца своего она никаким свои увлечениям не отдавала. Он всегда так и жило в Орехове, на родине со всей родной стариной. «В тайниках сердца человека складывается порок человека или добро человека… чаще внешнее впечатление само по себе не есть добро или зло, оно нейтрально. Его окрашивает встречная волна восприятия, которая идет от сердца, - так замечательно тонко и утешительно поучал священномученик Григорий (Лебедев), епископ Шлиссельбургский в своем Толковании на Евангелие от Марка. - Если во встречной волне будет элемент зла, то и внешнее впечатление получит преобладающую окраску зла. Не будет элемента зла, впечатление воспринимается, как нейтральное».

Вера очень хорошо это понимала, отправляясь в Поволжье с добром и чистым сердцем. Даже и к Распутину она ходила не как разведчик или чей-то лазутчик, как предполагали многие недоброжелательные (и я бы даже сказала – неистовые) критики ее воспоминаний. Она была честным, спокойным и очень добрым по своей «встречной волне восприятия» «списателем» или хроникером картин той жизни. И это в ней подкупает, дает основание с сочувствием и доверием относится к ее текстам, к движениям ее сердца, не воспринимая ее тексты с «встречной волной» зла и подозрительности.

Вера не вторгалась со своим жестким аршином в жизнь, не втискивала и ее в прокрустово ложе каких-то умовых представлений, зато себя, безусловно, судить - и жестоко! – умела. Она знала Евангелие, помнила грешную самарянку, с которой у Иаковля колодца встретился Иисус, женщину, не ставшую перед Христом изображать из себя праведницу, скрывать свою  греховную жизнь и своих пятерых мужей, которые на самом деле не были ей мужами, но проявила такую открытость Слову Божию, такую мгновенную горячность и искренность сердца, готовность и доверие Богу, что стала в один ряд в сознании многих поколений и даже на все времена образом особо чуткой к принятию Христа души, - одной из тех душ, ради которых и пришел на землю и претерпел крестную смерть Господь. Это была душа, сознававшая свою болезнь, в отличие от тяжело больных духовно фарисеев, считавших себя вполне достаточно здоровыми, как в той краткой притче, которую приводит в одной из своих проповедей святитель Николай Сербский:

«В одной больнице было множество больных. Одни лежали в жару и с нетерпением ждали, когда же придет врач; другие прогуливались, считали себя здоровыми и не желали видеть врача. Однажды утром врач пришел осмотреть пациентов. С ним был и его друг, который носил больным передачи. Друг врача увидел больных, у которых был жар, и ему стало их жалко. «Есть ли для них лекарство»? – спросил он врача. А врач шепнул ему на ухо: «Для тех, что лежат в жару, лекарство есть, а вот для ходячих нет лекарства… Они больны неизлечимой болезнью; внутри они совсем сгнили».

***
«…Голова болела нестерпимо, и меня хватило только на какие-нибудь полтора часа… «Дальше я не пойду, – сказала я моим спутникам. - Вы идите, а я переночую в деревне и чем свет выйду, попутчики наверное найдутся». Они было запротестовали, не желая оставить меня одну, но я сказала, что обо мне совершенно нечего беспокоиться, т.к. я нисколько не боюсь быть одной. Так и сделали.
Простившись с ними, я подошла к крайней избе и постучала под окном. Окно скоро отворилось, и выглянула взлохмаченная голова: «Што тебе та надо?» - довольно приветливо спросил несколько осипший от сна голос. Я сказала, что прошу пустить переночевать. «Ладно то, ступай то на крыльцо, сейчас та пущу», - охотно согласился мужик, но я поспешно опередила его, сказав, что не хочу в избу, а прошу провести меня в сарай. Он казался озадаченным: «Как же та в сарай то, тама никого нетути у нас то, забоишься, родная, одна та», - нерешительно пробормотал он, скребя у себя в затылке. «Это ничего не значит», - заметила я нетерпеливо. От боли я едва держалась на ногах и думала только о том, как бы лечь. «Ну, ладно то, - вдруг решил мужик. – Сына те вышлю, он те проводит то…». И голова скрылась.

Через минуту дверь завизжала, и на крыльцо вышел во всем белом молоденький щупленький мальчишка с огромной овчинной шубой в руках. Подойдя ко мне, он спросил, удивленно оглядывая меня: «Это ты та в амбар та ночевать, что ли?» - «Ну, конечно», - сказала я, это удивление начинало меня раздражать… «На Светло Озеро, што ли?» - спросил он.  «На Светлое», - ответила я. «Да неушто ты взаправду та одна та ночевать будешь?» - вдруг останавливаясь, спросил мальчишка, почти с испугом глядя на меня. «А что же тут такого? - сказала я, подходя к двери сарая и берясь за щеколду, - Эта, что ли?» - «Не. Друга-та; вот: рядом-та». Обогнав меня, он открыл ворота, с визгом и скрипом распахнувшиеся. Я вошла в сарай.

«Есть сено?» - спросила я, пробираясь вглубь сарая. Слышно было, как мальчишка кинул шубу. «Не… Сена та нетути!» - смущенно ответил он, идя за мной. «А вот тут-та, в углу-та мох есть-та, сухой, и овсяницы малость; я те перекидаю».
Глаза привыкли к темноте, и все стало видно отчетливо. Перекидав овсяницу и подбив ее, мальчишка, лопоча что-то своей скороговоркой, приготовился расстелить принесенную шубу, но этому я воспротивилась.

«Спасибо, мне не надо, я не люблю, когда жарко». Постелив половину плаща, я легла на мох и укрылась другой. «Ну, спасибо, покойной ночи». – «Господи Иисусе! - внезапно взмолился мальчик, - ужели-же-та и останешься так та: одна? Пойдем ко мне-та, право слово, идем-та: полог-та у меня там… Как же-та одна вовсе?» - «Да что же тут со мной случиться может? - отозвалась я. – Прикрой дверь, только не запирай, а завтра пораньше приди, меня побуди, ну, ступай». - «Ну и бесстрашна та», - пробормотал мальчишка, выходя и тщательно прикрывая ворота. Стало темно, ушел. Я одна.

В чужой стороне, совершенно незнакомой деревне, где меня не знает ни один человек, лежу в чьем то сарае на мхе. Тихо, где то прошуршала мышь, пахнет кожей и чистой соломой. Сквозь щели в воротах смотрит ночное светлое небо, и ласково заглядывает какая то маленькая безымянная звездочка. Приподнявшись немного, я по любимой, с детства знакомой привычке, бабушкиной, перекрестила все четыре стены и изголовье и, улегшись поудобнее, говорю, несмотря на мучительную головную боль: «Как хорошо».
Открыла я глаза от яркого света: на блистающем розовом небе, в открытых воротах, стоял вчерашний мальчик и, весело усмехаясь, смотрел на меня.

«Листрат тебя та везть та хочет, - живо лопотал он. – Здравствуй, как та спалося та?» - «Очень хорошо я выспалась», - жмурясь от солнца, ответила я, выходя из сарая. Утро было свежее, и я плотнее закуталась в плащ. Солнце, большое и красное, поднималось над рябинами.
«Все я на тебя насмотреться не могу, - быстро шагая рядом со мной, сказал мальчишка. – Ты как легла та одна та в сарае и ночь та спала не бояся». – «Чего же мне бояться», - весело спросила я, бесконечно довольная, что голова совсем прошла. «А кто их знает та, чего боятся та наши та, полож то каку ни на есть нашу девку та?» - презрительно заметил мальчишка; теперь, при солнце, ночевка в сарае представлялась ему, очевидно, много безопаснее, чем ночью.
Мы подошли к избе, и я попросила дать мне стакан молока и хлеба…»

***
Сколько нежности, заботы и тепла умела подарить Вера тем, кого любила. Довелось ей ходить в 1920 году за умиравшей в скоротечной чахотке Леночке – любимой дочери Николая Егоровича, а вслед за ней – и довольно долго, за самим дядей, умиравшим в санатории Усово. О многом это говорит – умение нежно, внимательно и ловко ходить за тяжелобольными и очень страдающими людьми. А страдания Николая Егоровича трудно описать: он пережил свою Леночку.
Вера имела дар утешенья. Только вот ее никто не утешил…

А дети… Когда мама моя – Мария Ивановна, в 1941 году решила бросить занятия в Художественном училище и идти сначала на курсы медсестер, а потом на фронт, обе бабушки благословили ее, не задумываясь. Это было в их духе. А потом одна на себе в госпиталь картошку таскала – у мамы тогда уже начинался туберкулез легких, и ее надо было подкармливать, а другая – бабушка Вера – собирала по граммам масло и писала ей трогательные письма: «Ты ведь одна у нас дочка на двоих, береги себя, Маюся (маму в семье называли Майей) .
Когда я увидела впервые эти Верины записки на кусочках от ореховских обоев, посланные в госпиталь маме, у меня сердце сжалось: столько услышалось мне за этими словами – ведь тётя Вера в жизни, как ни парадоксально, была очень сдержанным человеком, не любила сантименты, как можно было бы этого от нее, казалось бы, ожидать... А тут звучали такие тонкие и глубокие струны сердечные, такое истинное тепло, на которое невозможно было не отозваться, потому что это были не одни слова – но правда.

Таким же были и другие ее письма из деревни родным, посланные во все годы ее одиночества из Орехова. Особенно люблю я одно, адресованное сестре Кате, которая уже во всю совершенствовалась в реставрации древнерусской живописи и не вылезала из трудных, но удивительно интересных и насыщенных творческими открытиями командировок, и брату Шуре – тогда уже достаточно известному, замеченному правительством, конструктору авиамоторов Александру Александровичу Микулину. А Вера тогда уже и на многие годы вперед была лишь стареющей одинокой хранительницей опустевшего Орехова и неусыпной кормилицей всех родных:

«Дорогая моя Кошечка, ничего про вас не знаю. Кроме того, что деньги вы мне послали, значит получили. Надеюсь, что от квартиры осталось на наем Дуни и ты этот месяц покойнее живешь. Ты мне хотя бы словечко чиркнула о том, чем кончилось совещание в издательстве. Я приеду между 5-8, как только выйдут цыплята, потому что первых без меня, конечно, попортили, ни на кого положиться нельзя.
Я совсем изошла в работе: встаю до солнца и ложусь затемно. Посеяли с Митрием все поля, а в огороде уже взошли все первые посевы – редиска и салат очень хороши, но рассада цветной плоха.
Дорогая моя Кошечка, если только не будет стихийного бедствия, то с яблонями творится что-то неслыханное, бутонов больше, чем листьев, но никому ничего не известно. В общем, всходы не плохи, озимые начинают поправляться, а только трава почти не растет из-за суши и нестерпимых ветров. Я очень надеюсь на то, что Москва сейчас сыта, но все-таки при каждом глотке молока вздыхаю: если бы пили его вместе. Пожалуйста, переправьте поскорее Шуре письмо.
………………………………………………………..
Дорогой друг Шурик, если ты хочешь увидать редкое по красоте зрелище – море яблочного цвета в Орехове, то приезжай между 26-30, но не позже – яблони сейчас начинают расцветать, но неблагоприятная погода, сушь и ветер мешают цвету. Обещают неслыханный урожай, но до этого еще далеко, а вот полюбоваться цветущим Ореховым я тебе очень советую: ведь не все же время думать о делах, можно немножко подумать о душе.
Я ужасно хочу, чтобы ты приехал, посмотрел на моего красавца рыжего Салтана, он носится по лугу и так хорош, что все им восхищаются. Кроме того, есть еще маленькая рыжая Зайка с белой подбойкой - тоже очень хороша, – словом пастушеская идиллия. Угощу чудными желтыми сливками и только что снесенными яйцами. Хлеба белого привези себе: у меня такой, что тебе будет грубоват.

Дорогой Шурик, сделай удовольствие, приезжай. Дороги до того хороши, что совсем как асфальт: проедешь - не тряхнет. Очень буду ждать, приезжай обязательно. Целую тебя и Веру.
1935. 22 июня.
Вера Жуковская».

Через 21 год именно в этот день – день памяти преподобного Кирилла Белозерского по церковному календарю, Верочка  умерла от последствий тяжелого кровоизлияния в мозг, которое случилось у нее в одну из суббот осени 1955 года. Как всегда она отправилась тогда в райцентр Ставрово ко Всенощной службе, чтобы потом переночевав у приятельницы, быть на литургии. Церковные службы она никогда не пропускала, регулярно исповедовалась и причащалась Святых Таин. В тот раз ей стало плохо после всенощного бдения, и она слегла. Болела несколько месяцев. Скончалась в больнице. Хоронить ее приехал только мамин брат – ее племянник Кирилл. Сестра Катя сама лежала в больнице. Брат Шура сестер даже не хоронил…
Шурик и тогда так и не приехал посмотреть на яблони. Он был очень занят.
Для многих Верин хлеб оказался грубоват.

Да упокоит душу твою, милая тетя Вера, наш милосердный Господь, да утешит тебя, да утрет слезы твои, да упокоит в селениях праведных Своих.


Продолжение - последняя глава "Сапфир - камень твердый"  и Эпилог - следуют.

Автор благодарит Елену Анатольевну Кожухову, подготовившую  к публикации  материалы из НИОР РГБ:
Первую публикацию фотографии А.Щетинина © - ф 369.427.45
Отрывки из "Странннических воспоминаний..." Веры Жуковской (первая публикация) - ф 369.386.15
Письма В.Д. Бонч-Бруевичу - ф 369.269.45 (первая публикация)
Письма А. Белому - Ф 25.15.13 (Первая публикация).

На коллаже (автор Екатерина Кожухова)© в верхнем ряду - слева -направо: Верочка в 1914 году; столетний юбилей Н.Е. Жуковского - в первом ряду стоит справа Вера Александровна; Вера - тридцатые годы;внизу - Верины книги, а в центре - Вера Александровна в Орехове - тридцатые годы. Все фотографии из семейного архива, публикуются впервые. ©.