Важнее жизни

Священник Алексий Тимаков
Поступив в ординатуру, в конце 1987 года я продолжал дежурить в кардиореанимации 81 больницы, да и во время рабочего дня я там появлялся нередко. У меня сложились довольно теплые отношения с начинающим врачом Русланом Радомировичем Герасимовым, который сразу после института окунулся в достаточно напряженную работу ургентной медицины. Он очень старался, но опыта ему явно не хватало, да к тому же и в институте он учился в качестве “баскетболиста” (в советские времена это очень приветствовалось, и многие экзамены и зачеты такими студентами сдавались на льготных основаниях). Не то, чтобы я его чему-нибудь учил — у самого-то опыта было не намного больше: четыре года Скорой Помощи и около полугода кардиореанимации. Да и в институте, и по его окончании я явно большее предпочтение оказывал религиозно-философской литературе, чем, собственно медицинской. Просто, в нескольких сложных для этого начинающего доктора ситуациях я оказывался в нужное время в нужном месте, а в четыре руки и две головы работать легче. В своей жизни он вряд ли задумывался над вечными вопросами, к тому же его сделали комсоргом больницы, и сильно размышлять на эту тему, ему было не положено по штату. Получился эдакий здоровенный, почти совершенно лысый и усатый советский молодой специалист в очках, с добродушнейшей улыбкой на физиономии, вполне отвечающий характеристике Игоря Губермана:

                “За то люблю я разгильдяев,
                Блаженных духом как тюлень,
                Что нет меж ними негодяев
                И делать пакости им лень”.

Мы работали в двух разных отделениях интенсивной терапии. Выдалось на редкость спокойное дежурство. Больных не было. И я, развлечения ради, решил заставить немного пошевелить мозгами этого молодого человека. Обычно мы обращались друг к другу на ты и по именам, но в тот вечер, придавая особую торжественность игре, мы перешли на Вы, исключительно по имени-отчеству, и я предложил ему поразмышлять над двумя совершенно идентичными с точки зрения медицины ситуациями. Замечу при этом, что свои религиозные убеждения я не афишировал, и он о них не знал.  (В те времена не принято было говорить о Боге — люди попросту не готовы были слушать). Так что наша беседа воспринималась им, по-видимому, как беседа двух советских докторов-единомышленников.
— Вот, Руслан Радомирович, представьте, что Вы врач Скорой Помощи. Вы, выйдя на суточное дежурство целый день мотались по вызовам практически без передышки и к 23-м часам впервые примостились на кресле, чтобы слегка расслабиться. Но — не тут-то было. Селектор вызывает Вашу бригаду на вызов, и Вам вручают карту, в которой написано: “падение с высоты”. Прибыв на место, Вы выясняете, что, молодой человек, увидев в пожарище детские ручки и спеша на помощь по карнизу и балконам, сорвался с 7-го этажа. Сделать Вы тут уже ничего не можете и вместе с сотрудниками милиции оформляете все документы и отправляетесь на подстанцию, чтобы, если повезёт, слегка вздремнуть. Но, только Вы расположились на своём уютном топчане, как по так называемому “закону парных случаев”, Вам снова вручают карту, в которой поводом к вызову снова значится идентичная причина. Но в этой ситуации теперь уже пьяница перепутал дверь с окном, или его на подвиги потянуло, но тоже упал с какого-то там этажа и разбился. И здесь  Вы тоже ничем не можете помочь.  Вам очень хочется спать и, безусловно, жаль и того и другого. Конечно, ситуация искусственная, но мне приходилось переживать нечто подобное, а Вам нет, и мне интересно Ваше отношение к этой проблеме.
Он не сразу принял условия игры, но затем согласился и начал думать. Похоже было, что он действительно к этому не привык, но очень старался. Особенно поначалу он допускал много логических ошибок, но, к его чести, если я на них указывал, то он исправлялся. Вся беседа продолжалась, наверное, часов пять, и я уже не помню всех нюансов и умозаключений. Он согласился с тем, что отношения к этим двум людям у него различное, хотя с точки зрения медицины разницы нет никакой. Он выделил нравственный аргумент, который заставляет его по-разному относиться к этим двум персонажам. Он решил, что именно этот нравственный аргумент позволяет по-разному оценивать жизнь и смерть этих людей и, более того, оправдывает смерть одного из них и, в общем-то, даже вызывает волну возмущения по отношению ко второму. Разбирая нравственные категории, которые могут оправдать смерть человека, он путем долгих творческих поисков пришел к выводу, что это могут быть, прежде всего, Любовь, Истина и Творчество, сутью которых всегда бывает самопожертвование. Тут мы вспомнили и Джордано Бруно — для советского интеллигента Джордано Бруно всегда был символом борца за истину, что, правда, не вполне соответствует действительности — а также многих ученых и художников, горевших творческим огнём в поисках истины, и свой собственный опыт переживания красоты, решения задач, теорем, сдачи экзаменов, игры в шахматы и многое другое, что нами самими воспринималось, как нечто светлое, высокое и прекрасное в нашей жизни. И я задал ему вопрос:
— Тогда получается, что Любовь, Истина и Творчество, переживаемые Вами, да и всяким человеком в сходных ощущениях духовного подъема, и, более того, воспринимаемые всеми нами как некое Единство, то есть, одно без другого, в общем-то, не существующее, оказываются при этом бОльшими ценностями, чем самая жизнь Человека? Более того, больше, чем сам Человек, раз они оправдывают потерю этой самой жизни? Ибо ведь нельзя же разменивать жизнь на нечто более мелкое, иначе это окажется растратой, саморастратой, а отнюдь не самопожертвованием?
— Получается, что так, — не сразу ответил он.
— Но ведь самым, по-моему, высшим способом бытия в мироздании является бытие Личности? — заметил я.
И он, подумав, согласился.
— Тогда что же это за Явление такое, превыше самого Человека, который сам по себе является личностью, если Само не Личность? По-моему, Оно неминуемо должно быть Личностью, ибо не может быть ниже человека, раз оправдывает его смерть? И как тогда Его назвать?
Наступила гробовая тишина.  Игра закончилась. Молодой советский интеллигент, с детства воспитанный на убеждении, что Бога нет, быть не может, а если кто в Него и верит, то он в лучшем случае дурак, а в худшем — подлец, сам собственным умом медленно и неопровержимо приходил к заключению о реальности Божия бытия. Это открытие как некий священный ужас постепенно проявлялось на его лице. Конечно, в течение всей этой долгой беседы я ему незаметно помогал и подсказывал верные ходы, но всё он пропускал через себя, и не было никакого подвоха. Он прекрасно понимал, что это — его личные умозаключения и отказывался в это верить. Напротив меня застыл огромный молодой человек, рот его был раскрыт, очки готовы были взлететь на лысый череп, лицо покраснело от напряжения мысли, в глазах горело то, что мы, православные, называем страхом Божиим. Пауза длилась несколько минут. Наконец, не решаясь назвать Имени, Которое ему открылось, он, незаметно переходя на более естественное и сердечное ты, из себя выдавил:
— Послушай, Алексей Владимирович, я ведь совершенно точно знаю, что ЭТО не так! Как это у меня получилось?
Этим вопросом он подтвердил, что сам пришел к своему выводу и я здесь не причем.
— Не переживай, Руслан Радомирович, — успокоил его я, — просто мы с тобой исходили из одной непроверенной предпосылки.
Он обрадовался и оживился:
— Какой?
— Мы с тобой изначально положили в основу наших рассуждений, что в жизни есть смысл. Так вот, если в жизни есть смысл, то вывод может быть только такой, и наоборот, если нет Бога, то нет и смысла в жизни.
Это его окончательно добило. Сил на дискуссию у него не осталось. Взгляд его потух. Некоторое время он просидел молча, затем встал и ушел к себе в отделение. В течение двух или трех месяцев он меня явно избегал. Потом крестился в алтуфьевском храме, где тогда служил отец Димитрий Смирнов. Но это был уже 1988 год, год 1000-летия крещения Руси, и с каждым днем обстановка в стране в отношении к христианству менялась к лучшему. Я не думаю, что подобная беседа могла пройти у меня хотя бы двумя годами ранее или если бы моим собеседником был не врач, способный пропустить всю ситуацию через себя. Я также отдаю себе отчёт, что в данной дискуссии мы находились не совсем в равных весовых категории, ибо чёткие доводы Симеона Франка из его “Смысла жизни” мною были хорошо проштудированы, а, значит, в отличие от моего визави я владел методологией. Мне, правда, кажется, что я не очень пользовался этим своим преимуществом, и всеми силами старался, чтобы мыслительный импульс исходил непосредственно от моего собеседника. Но всё же факт остается фактом. Именно острейшая постановка вопроса о смерти привела молодого человека к изменению его мировоззрения.

                      2005