Асфальт

Без Верхняя
   Такой боли я ещё не знал. Даже тогда, когда  горбатый сторож с рынка запустил в меня топором и, лишенный души и сострадания обух,  впившись мне в бок,  растрескал исхудалую  грудную клетку --  даже тогда не было так больно.
   Боль, похотливой самкой самозабвенно и  без остатка отдаётся мне, извивается подо мной и  обжигает дыханием, кажется я целиком втянут в её пылающий рот и вырваться из этого ада живым мне вряд ли удастся.
   Веки закрывают глаза, как свинцовые жалюзи, приведённые в движение чьей-то невидимой рукой. Вот невидимая рука остановилась, и сквозь крошечную щель в моё полубессознание просачивается свет. Серый, раскалённый солнцем асфальт шевелится подо мной от жары и кажется, ему тоже больно непоправимо и неоткупно  лежать здесь, распластанным под неостановимым бегом черных ребристых  шин…
   Напротив, вдоль серого, изрытого выбоинами асфальта, смирившись и с жарой, и со своей незамысловатой участью размежевателя трассы и клумбы, безучастно растянулся надколотый на каждом сантиметре, небрежно покрытый белой известью бетонный бордюр.
   Мне бы перетащить себя через этот размежеватель,  спрятать голову в нестриженую траву и отлежаться пару-тройку дней, но тело моё, смертельно зацелованное болью, отказывается подчиняться голосу разума, отчаянно рвущегося из расщепляющего сознание нирванического смога, в предательски ускользающую сансару.
   Лежу… Дышу… А шины повизгивают то справа, то слева. Машины обходят меня на круглых  своих ногах, и бегут по серому жидкому от жары асфальту дальше.
   Я и сам жидкий – меня с таким остервенением примяли резиновые ноги автомобиля, что, кажется, тело моё превратилось в кровавую кашицу без единого намёка на кости. Такое себе живое пюре…
   Ох, святой автор собачьего вальса, как же больно! Даже тогда, когда впервые утрамбованный в асфальт  ребристыми шинами машины я полз к неухоженной клумбе и, наконец, почувствовав  горячим животом прохладу чернозёма, поросшего густым запыленным спорышом,  умер на несколько часов --- даже тогда не было так больно.
   Помнится, лежал я уже несколько часов мёртвый в траве, терзаемый болью и лишенный силы даже для сожаления о том, что безнадёжно отстал от безумной компании претендентов на честь микрорайоновской  Лейлы. Боль, казалось, стёрла всё вокруг—и Лейлу,  и всех её кавалеров, и меня самого…
    Но чьё-то бесцеремонное вторжение  в моё медленное умирание приподняло надо мной болевую завесу; кровавую кляксу моего тела  соскребли с асфальта  теплые мягкие руки и, приподняв веки, я увидел землистого цвета ещё не старое, но слегка поношенное человеческое лицо с лёгкой щетиной и голубыми, чуть вылинявшими глазами.
   Многие мои знакомые, окажись на моём месте, молились бы собачьим богам, чтобы  их, несколько часов мёртвых, нашел человек. Но, с каждым прикосновением его огромных ладоней  к кровавой  лужице моего тела,  боль так страстно прижималась жаркими  губами к моему лбу, а затем, как змея натягивалась на все истерзанные члены, что горько сожалея о том, что  не до конца умер, из пересохшего рта своего я выронил жалобный, протяжный скулёж, выражавший мою непритязательную просьбу оставить меня в покое. Но человек понял меня по-своему и, взяв на руки, понес по тротуару, и только жидкий от жары асфальт, то бросался на меня, то отпрыгивал назад.
   Он нёс меня, тяжело дыша и, сделав вывод, что я довольно крупный представитель фауны, имеющий  внушительный вес, я сжимался и  напрягался, как мог, чтобы не повиснуть в его руках тяжёлой размягчённой  ношей. Человек положил меня  на диван, застланный  покрывалом, подстелил под примятое шинами тело какую-то тряпицу и,  набрав в пластмассовый шприц нечто коричневое, сняв с тонкой иглы колпачок, решительно направился ко мне.
   О, великие собачьи боги! Что он собирается  со мной делать? Жажда жизни мучительно стянула горло, выдавив из него слабое, едва уловимое рычание. Бежать! Я сгрёб воедино рассыпавшиеся вокруг молекулы своих сил, рванулся -- упал с дивана на пол и пополз по старому, затёртому паркету.
   Укол… Приятная дрожь  мягким розовым покрывалом накрыла мою  вязкой жижицей текущую по венам  боль, а потом розовое покрывало рассыпалось на миллиарды микроскопических ворсинок и разлетелось по давшим течь клеткам   живительным эликсиром, закупоривая пробоины клеточных мембран спасительной клейковиной. Болевая сетка,  настырно прилипшая  к глазным яблокам, окрасилась вдруг в розовый цвет и всё светлела, и светлела,  покуда вовсе не слетела с глаз.
   Видимо, я снова временно умер. Но это была другая смерть — как падение в розовую пропасть, дно которой устлано мягким розовым ворсистым ковриком.  Я долго летел  ко дну этого розового провала, а когда наконец достиг его, снова воскрес и обнаружил себя лежащим на всё том же диване, застланном  покрывалом. Лапа моя была туго затянута белоснежной повязкой. Человек, встретившись со мной взглядом, поднёс мне миску с водой и, потрепав по голове, сказал:
 -- Привет…
   Так мы  познакомились с Игорьком.
   Иногда,  тонко намотав на кончик иглы вату, он выбирал из зажаренной железной миски  в шприц тот, роняющий в пропасть коричневый эликсир,  и падал…  А после садился за старенькую  « Ятрань», и чёрные буквы, сливаясь в идеально ровные ленты предложений, бежали по белому листу под успокаивающий стук затёртых клавишей.
   Он уходил, когда темнело, и возвращался, когда начинало светать; небрежно высыпал из карманов  скомканные  деньги, заливал кипятком полпачки чая и, опустившись на стул, устало вытянув ноги, подолгу просиживал за столом, чередуя затяжку сигаретой с глотком крепкого чая, поглаживая меня по голове и кормя из рук сладковатой кровяной колбасой. А потом, пристёгивал к моему широкому кожаному ошейнику  короткий поводок и часами ходил со мной по улицам тихого бетонного  города.
   Этот человек был всегда спокоен, но в его  спокойствии в сочетании с затаившейся в зрачках невысказанной,  немой тоской, я чувствовал безнадёжность и потерянность…
   И я горячо  полюбил эту безнадёжную потерянность…
   А однажды к Игорьку явился гость.
   Гость снял с головы смешную кепку с блестящей брошью над черным козырьком и без приглашения шагнул в зал, положив дерматиновую папку на стол.
-- Собаку завел? -- Гость неприветливо покосился в мою сторону.
   Игорёк не ответил. Он сунул сигарету в зубы и отвернулся к окну.
   Серые, быстрые, как мыши, глаза Гостя бегали по комнате, скромная обстановка которой наводила на него тоску и, остановившись на старенькой «Ятрани», насмешливо сузились:
-- А ты всё стучишь?— поймав на себе испепеляющий взгляд Игорька, Гость хрипло поправился:— Ну, в смысле, сочиняешь?
   Игорёк снова молча отвернулся к окну.
-- ПК пора приобрести…, - не унимался Гость и, напоровшись вновь на презрительный взгляд Игорька, вдруг напустил на себя  угрожающей солидности и прожег  его зловеще-пытливым взглядом, проникающим, как клещ, даже под  кожу.
—Тут ларёк неподалёку вскрыли… Ничего не слышал?
-- Нет… --- Игорёк был восхитительно невозмутим!
-- Ну, разумеется…-- Гость встал и надел на голову смешную кепку с блестящей брошкой над черным козырьком. – Ну, увидимся ещё…
   Их взгляды встретились - взгляды легавой и волка переплелись, как высоковольтные провода, и от заискрившего между ними электричества шерсть на моей холке  тревожно зашевелилась.
  Помню, как сильно тогда я ненавидел Гостя, как в голову ко мне проникла нелепая, но самоотверженная идея: при следующей встрече изорвать его охотничью задницу в клочья.
   Я так и сделал. Гость вернулся через пару недель, вошёл в квартиру разжиревшей от кабинетной пассивности легавой, и по наэлектризовавшемуся воздуху, по взъерошенным холкам легавой и волка, я понял, что схватка между ними неизбежна.
   Я подошёл к Гостю сзади, оскалил крепкие зубы,  и с тем неудержимым ожесточением, которое приносит удовлетворение и наслаждение, впился стальными  челюстями в полугустой кисель его ягодицы.
   Легавая взвизгнула  мальтийской болонкой.
   Но не успела с циферблата улететь в пространство секунда, как Гость рванулся и чёрный металлический предмет прыгнул в его ладонь, материализовавшись, казалось, из воздуха, а мои  дерзкие, ошалевшие челюсти уже  остервенело жевали его пухлую, как у младенца кисть.
   И тогда холодная железка, метнувшись из окровавленной руки Гостя в другую,  угрожающе нависла над моей головой и уставилась мне в лоб своим единственным круглым немигающим  глазом. И стрелки на часах заскрипели, отсчитывая  последние мгновения моей героической жизни, а сердце,  выплясывая чечетку под рёбрами, неумолимо выталкивало кипящую от стресса кровь в аорту. И секунды спрыгивали с циферблата и, влезая мне в ноздри, рассыпались в бронхах на неисчислимые атомы отчаяния и жажды жить…
   В пространстве щёлкнула очередная секунда…  Видимо, от волнения я пропустил детали последующей фабулы, но входная дверь, разинув пасть, поглотила кубарем летящее тело Гостя, прожевала его и выплюнула на бетонный пол лестничной клетки.  Игорёк захлопнул дверь.
--- Мы же с тобой свободные люди? — потрепал он меня по голове.
--- Люди…, -- подумал я гордо, и неповторимое чувство любви ручейком зажурчало по венам, согревая и наполняя смыслом моё рождение.
   Гость больше не приходил.
   Лето давно уже спрятало сковороду, на которой ревностно прожаривало холодный бетон города. И осень давно уже впиталась в землю небесными слезами, а асфальт из жидкого  превратился в твёрдый и, кажется, даже замёрз, укрывшись от холода белым меховым пледом, который сам по себе сплетался из кружевных пазлов, роняемых серыми клубящимися тучами.
   Игорёк по-прежнему уносил свою безнадёжную потерянность в ночь и возвращался утром, казалось, что-то обретя взамен, но через час тоска снова пробивалась из его зрачков тонкими, тщедушными ростками.
  Но однажды, когда лето снова накалило сковороду и уложило в неё город -- утро приподняло чёрный полог ночи, лёгким туманом обволокло рваные листья клёна за окном, а Игорёк не вернулся. Он не вернулся  и следующим утром, и что-то зловещее повисло в воздухе. Тревога, всё четче вырисовываясь из мрака только что отступившей очередной ночи, проникала в моё горло, спрутом обвивала голосовые связки и вылезла наружу тихим, унылым воем. Тоска, отделяясь от заунывной мелодии собачьих рыданий,  гоняла меня из зала — в спальню, из спальни - в кухню. Да ещё мочевой пузырь выбивал в животе безумные барабанные дроби, заставляя думать об обожженной солнцем улице, клумбах и пыльном асфальте, как о манне небесной.
   Игорёк не приходил.
   И вдруг в замочной скважине послышалось шевеление. Я напрягся— хозяин вращал ключом не так. Дверь открылась, и в квартиру влилось целое море кепок с  блестящими брошками над черными козырьками. Они разбрелись по квартире и медузами – медленно, без суеты, обнажив  щупальца, влились  во все шкафчики, во все щели и трещины, под плинтуса и на антресоли.
   А потом явился Гость. И быстрым серым взглядом отыскав меня -- потерянно снующего средь разбросанных по полу книг и вещей, оскалился  не разжиревшей легавой, а упитанным волкодавом.
   Он пошел на меня. И я пошел на него.
   И где-то рядом прозвучало, брошенное одной из медуз:
--- Сергеич, да не трогай ты пса…  Надо придумать куда его определить.
   Я напал на него первым и  лицо его разбрызгал по полу алыми горячими лужами.  Гость вытекал из-под меня душераздирающим криком, и  кто-то из медуз больно впился  щупальцем в мои рёбра. Я ринулся к двери, отчаянно навалился на неё и, обдав бетонным холодом ступенек горячие подушечки лап, окунул их в кипяток серого асфальта…

   Лежу…  Дышу… А шины повизгивают то справа, то слева. Машины обходят меня на круглых  своих ногах, и бегут по серому, жидкому от жары асфальту  дальше.
  И я впервые молюсь собачьему Богу, чтобы меня -- уже почти мёртвого, снова нашёл тот, видимо, окончательно потерявшийся человек.
  Видимо, окончательно…
  От этой мысли пропадает желание дышать. Я выжимаю  из лёгких последний литр воздуха, отрываюсь от асфальта и… бегу...