Менестрель

Елизавета Белозерова
I.
"Я подарю тебе не злато и бриллианты, -
Промолвил старец сыну своему, -
Я подарю тебе не ленточки и банты,
Не слуг, что создают лишь кутерьму,
Мой дар тебе - не хмель в бочонках жгущий,
Не дребезжащий старческий наказ,
Всю жизнь наперекор пути зовущий,
Что сединой твой заслоняет глаз,
Я, перед тем, как с миром лечь в могилу
И погрузиться в гробовую тьму,
То подарю, что сердцу было мило -
Единственному сыну своему,
Отдам тебе я лютню. В стары годы -
Ты помнишь? - я на ней тебе играл,
Когда тебя пугали непогоды,
И ты под звуки лютни засыпал.
Теперь твоя душа верна отваге,
Теперь ты не боишься ничего,
Но к лютне, как цветок к лучам и влаге,
Ты тянешься. Напева твоего
Всегда с отцовской слушаю отрадой,
Душа моя, как в юности, горит,
Ты лютне этой верен был измлада,
Теперь струна её тебе служит".
Сказал и умер. Сын, обнявши тело,
Простился с ним и в землю схоронил,
И лютню взял, она в руках запела,
Простясь со старцем, что в земле почил.
Покинул он отцовскую лачугу,
С сумою бедной, с лютней за спиной,
Что заменяла спутника и друга,
Что утешала в час тоски немой.
II.
У дороги темнеет таверна,
Что ж, бывать ему там не впервой,
Кружка эля и сон - этим, верно,
Был доволен бы путник любой.
Чуть зашел - тотчас оклик веселый:
"Старый друг мой, Тавроний, сюда!".
"Ты ошибся, мой славный Аль-Колла,
И тебя я не знал никогда".
"Брось, Тавроний, дурить, имя знаешь,
А хозяина, стало быть, нет?
Ты по-прежнему в карты играешь?
Помнишь юных веселие лет?".
"Нет, Аль-Колла, всё это не штука,
Я действительно больше не я".
"Погоди же, присядь на минутку,
Вижу, жизнь изменилась твоя.
Уж не лютня ль отцовская это
За спиною твоею висит?".
"Да, она". "Так отцовым заветом
В менестрели путь твой лежит?"
"Не отцовым. Я сам тебе волен".
"Кто ж теперь ты, коль больше не ты?"
"Я не знаю". "Ты часом не болен?"
"Не больнее друзей суеты.
Но пора мне, прощай, друг Аль-Колла,
За хороший спасибо обед".
И покинул он с чувством тяжелым
Упоительный ласковый свет.
Шел, задумчиво перебирая
Струны лютни в ночной тишине,
Кто он, правда? Того он не знает,
Для чего он бредет, как во сне?
Воет ветер, и солнце сверкает,
Словно призрак, он с лютней идет,
И тенями над ним пролетают
День за часом, за месяцем год...
И, казалось, другого не надо,
Только в час, когда плачет душа,
Дар отца, дорогую отраду,
Лютню в руки возьмет не спеша,
Струн коснется сухими перстами,
А потом - снова камни дорог,
Снова пыль вылетает клубами
Из-под грубых истёршихся ног...
III.
Город. Как уголь, горят мостовые,
Возмужавший Тавроний неспешно идет,
Хоть бы каплю воды на уста на сухие!
С загорелого лба градом катится пот,
От палящего солнца рассудок мутится,
Душный воздух от жаркого зноя дрожит,
В тень прохладную он, притомившись, садится,
Перст по струнам привычно и ловко бежит.
И на звук его лютни толпа собиралась,
Шапку кто-то подсунул под ногу ему,
И монета со звоном туда опускалась.
Но, слегка опершись на худую суму,
И глаза, словно спящий, закрыв в утомленьи,
Ничего, что творилось, Тавроний не зрел,
Всё в нём пело, ожив в этом сладостном пеньи,
Лютня - всё, чем он жил, всё, что в жизни имел!
Но не долго музыкой толпа наслаждалась:
Стражник грозный поспешно к певцу подбежал,
Всё ему нарушеньем порядка казалось,
Что он, как ни старался, всё ж не понимал.
Как каратель надменный, к певцу подошел он,
Струны лютни ладонию грубой зажал,
Тот глаза приоткрыл - изумления полон,
Взгляд по стражнику и по толпе пробежал.
"Что, любезный, вам надо?", "музыка запретна!"
"Как же так?", "в нашем городе то есть закон".
Возражает Тавроний - да всё безответно,
Страж порядка упрямо стоит на своём.
"Я б тебя, негодяй, на неделю б в темницу,
Да я буду сегодня с тобою не строг -
Видишь, сколько в толпе удивленные лица? -
Знают, я угостить бы и розгами мог!
Но, смотрю, ты нездешний, не знаешь закона,
Посему разобью только лютню твою".
"Нет, прошу вас!" но струны разбились со звоном...
"Вот чудак! Я свободу тебе отдаю!
Лютня что - ты в минуту достанешь другую.
А теперь - с глаз моих уберись поскорей!".
Он обломки собрал, со слезой их целуя,
Да ушел в мглу туманных грядущих путей...
IV.
Дорога зимняя, как серебро, сверкала
Под светом звезд на чистом небе черном,
И снежное лежало одеяло
Куда ни глянь долиною просторной.
И шел старик, на палку опираясь,
Старик, в лохмотья жалкие одетый,
Шел медленно, как будто наслаждаясь
Морозом и небесным звездным светом.
В том старике, оборваннном и жалком,
Таврония узнали б вы с трудом,
С морщинами, худой, седой и с палкой -
Он в сорок лет казался стариком.
Глаза его, поблекшие от пыли,
Застыли, словно очи мертвеца,
Слезу и искру радости забыли,
С тех пор, как нет Таврония-певца...
А на дороге темная полоска,
Всё ближе подвигалась, всё быстрей,
Приблизилась - трехместная повозка,
Запряженная парой лошадей,
В повозке, плотно завернувшись в шубы,
Сидят две дамы тесно - мать и дочь,
Озябли пальцы, посинели губы,
Страшна для них пустая эта ночь...
А кучер лошадей всё подгоняет,
Всё веселей и громче пьяный глас,
Но пред Тавронием на тихий шаг пускает,
И девушка с него не сводит глаз.
Лицо белее снега от испуга,
Глаза сияют кротким огоньком,
Платок и шубу выбелила вьюга...
И тихий голос: "мама, подвезём!".
Старуха голову склонила величаво:
"Садись, доедешь". "Что вы, ни к чему",
"Нам то не трудно, ну, садитесь, право!"
"Нет, мне добраться легче самому".
"Куда идешь ты?", "по дороге прямо",
"Там дальше пустошь", "значит, мне туда".
"Он пропадет! Ах, убедите, мама",
"Не стоит это вашего труда".
И он ушел, ушел в мороз, в ночь, в зиму,
Но что-то новое унес в груди,
Он долго шел, свою согнувши спину,
И размышлял о том, что позади.
Он был рожден для жизни менестреля,
Для лютни, для дороги без конца,
Но лютни нет - и многие недели
Он всё бредет с душою мертвеца,
Людей покинув, их забыть желая,
О, черствые, жестокие умы!
И вдруг - откуда девушка такая,
Среди холодной и пустой зимы?
Он шел, такие думы размышляя,
Глаза его всё делались светлей,
Душа затрепетала, оживая,
Главе и сердцу стало веселей...
Но вдруг худые ноги подкосились,
На снег без сил Тавроний вдруг упал,
Над ним ветра жестокие носились,
Он холодел, он быстро умирал...
...
Там, у дороги скромная могила,
Поросшая высокою травой,
Кого она под холмиком хранила,
Чей берегла нерушимый покой?
Никто, никто, мой друг, того не знает,
Да и кому то будет интересно?
Доска вместо надгробия кривая,
И буквы на дощечке: "неизвестный".
Дожди могилу эту поливают,
Проходят мимо тысячи людей...
Никто из них, мой друг, не подбегает
К обители неведомой твоей...