Вкус корней

Никита Брагин
Северный крест

На крепость камня, на лохмотья мха,
на белые пески, на чёрный уголь
поставить перекрестие стиха,
обозначая совершенство круга
Полярного. Вдыхая высоту,
в осеннем златосумрачном уборе
найти скалу – подножие кресту
меж синих губ сияющего моря.

Найти опору и окончить путь,
раскинув руки поперёк залива,
и благовест в полнеба распахнуть,
даруя многогласие призыва
грядущему – остановись, внимай!
Здесь мы рождались, жили и любили,
он наш, до горизонта, этот край,
в его красе, смирении и силе.

И по граниту трещиной укор,
когда глядишь, смолкая и старея,
на высеченный в дереве узор
священной монограммы Назорея!
Не ритуал, не символ, и не жест.
Простым поклоном до земли рукою
на камне сердца воздвигаю крест
над окоёмом вечного покоя.


В пути

Я подчиняюсь ритму поезда,
подобному движенью мысли,
перебирающему числа,
сухие россыпи секунд,
и чувствую, как сердцу боязно,
как беспокойство нарастает,
как будто по щербинам стали
скрипит крошащийся корунд.

А полустанки полутёмные
проносятся потусторонним
скольженьем дождевых ладоней
по замутнённому стеклу;
и всё любимое, что помню я,
уже развеяно далёко,
в равнину нищего востока,
в сырую и слепую тьму.

В ней растворились лица милые,
печной огонь и сруб старинный,
и холмики могильной глины –
виденья детства моего.
Душа моя, какими силами
помочь тебе увидеть небо,
и кипень облаков и негу
цветущих яблонь? Никого

я не узнаю, и невстреченным,
на незнакомом перекрёстке
былого слюдяные блёстки
на камень мостовой стряхну.
Всё в прошлом, и прибавить нечего
к обрывкам сна, занозам боли,
предзимнему седому полю,
где веет морось на стерню.

Но этим сумеречным холодом
приходится идти любому
избравшему дорогу к дому,
взыскующему теплоты.
И ноября скупое золото
ему, как бабушкина ласка,
и сердолики старой сказки,
раскрывшей хрупкие листы.

И в этом – предопределение
свидания, что всё скорее;
а сердце и страшит, и греет,
тот неземной зовущий свет...
Склонюсь, и обниму колени я,
прижмусь, и детскими губами
пролепечу – я снова с вами.
Окончен путь. Иного – нет.


Гармония

Вам это – старомодно,
слишком сентиментально,
и, увы, непригодно
в коллизии экстремальной,
где и Париж, и Кинешма –
станции пересадки
эпохи, спешащей к финишу
без оглядки.

Вам это пресно и скучно,
как латынь Цицерона,
чья словесная сущность
статична, словно колонна
храма на мысе Сунион,
или кристалл граната,
или в тиши полнолуния
плач сонаты.

Мне это очень трудно,
если ещё возможно,
ибо ночь беспробудна,
толпа слепа и безбожна...
всему истлеть под оковами –
музыке, цвету, слову...
пути в пустыне дарованы
лишь любови.


Раздумия

Отдаваясь гармонии,
облачаясь в кольчугу размера,
ты не слышишь иронии
за пределом начерченной сферы,

и твою геометрию
искажает больная гримаса
морового поветрия,
воспалённого дикого мяса,

и лишаешься имени,
опадая в беззвучную вечность,
где по звёздному вымени
растекается талая млечность...

Но, за букву заглавную
заплатив близорукостью слова,
постигаешь неравное
сопряжение зерен с половой,

и сложение случаев
подбирает ладонями листьев
только самые лучшие,
сокровенные ноты и мысли,

и не нужно ни золота,
ни пергамента – меду и хлебу...
Просто в поле неполотом
васильки улыбаются небу.


Мама

В тихой комнате сидишь ты у окна,
целый вечер одинёшенька-одна,
целый вечер ни звоночка, ни привета.
Вот и солнышко увяло, утекло,
и осталось лишь любви твоей тепло,
да родимых и потерянных портреты.

Далеко я, несказанно далеко,
и тумана ледяное молоко,
словно слёзы, набегает мне на щеки.
Лишь душа моя приходит в твой покой,
чтобы, слившись, потекли одной рекой
наших мыслей набегающие строки

о далёких незапамятных годах,
белостенных златоглавых городах,
словно книги, отворённых для любого,
и о жизни без тоски и суеты,
и о храмах величальной красоты,
и сокровищницах музыки и слова...

Говори со мною, мама, говори...
Чтобы лестницей пройти к твоей двери,
ни к чему пересекать чужие страны.
Как хочу я возвратиться навсегда –
словно речки истомлённая вода
на равнине перед морем-океаном.


Притча

Жил некий старец. Мне не хватит слов
описывать его дела святые.
Имел он множество учеников, –
один из них подвержен был стихии
вина и пляски, суетных забав...
Наутро воспалённые, сухие,
шептали губы: "Отче, я не прав,
но силы нет противиться соблазну,
и плачу я, себя же обокрав."

По волосам, растрёпанным и грязным,
скользила тихо отчая рука,
и старец говорил: "Не может праздным
быть разум человека. Для цветка
нет ничего опаснее, чем рано
увять, не принеся плода. Пока
твоя душа тебе наносит раны
жестоко и безудержно, она,
как власть в руках безумного тирана,
рассеивает смерти семена,
саму себя под корень подрубая, –
сгорают жизни, рушится страна...
Умрешь – и страх узнаешь ты, рыдая
на Божием суде. О горе мне!
Под пеплом голова моя седая!.."

Тот нерадивый ученик, вдвойне
опившись, умер где-то под забором,
и, не найдя ни истины в вине,
ни дна сосуда, был забыт он скоро.
О нем лишь старец помнил. Так отцу
сын-выродок становится укором.
Вверяя сон терновому венцу
Спасителя, молился он о бедном
ученике. Любому простецу
Господень страх невыразимо ведом...
Сон вел монаха по пластам земли,
смущенный дух его спускался следом
туда, где смерть вторую обрели
почившие в грехе. Озёра серы
вздымали волны, беспощадно жгли,
и не было скончания и меры
страдания. Лицо ученика
глазами четвертованной химеры
из пламени глядело... "Велика,
тобою принимаемая кара,
мой бедный сын! Как тяжела рука
Господня, как безмерна боль удара!"

"Мой добрый отче! Голову мою
спасли твои молитвы от пожара:
я на плечах епископа стою
в огне по горло, и хвалу пою..."

Поэт сказал – ворюга мне милей,
чем кровопийца. Я не говорю,
что забулдыга радует меня,
но признаю, что безопасней он,
чем власть имущий. Протрезвеет пьяный,
и устыдится, вор же никогда
от власти не захочет отказаться,
и кровопийцей назовут его...


Грех

Твой ум, перечеркнувший грань запрета,
слабеет перед тем, что впереди
взывает, как химера во плоти –
ты преступил, и дар отдашь за это!

Струна души, страданием задета,
рыдает, как ребёнок взаперти –
прими меня, прости и возврати
разбитую грехом скрижаль завета!

Голубка умирает на стрехе,
монета выпадает из кармана,
и слово не вмещается в строке...

Сжимается пружинами капкана
надежда, заточённая в стихе –
дух Ариэля в теле Калибана!


Зерно

Невзрачен века нашего герой,
его не слышно в шуме балагана,
его не видно в пестроте экрана,
он мал, как муравей перед горой.

Вот так зерно весеннею порой,
во влаге чернозёма и тумана,
в проталине, открывшейся, как рана,
беззвучно просит – спрячь меня, укрой!..

Ни распродаже должностей и званий,
ни душным валтасаровым пирам
не отдавай ни совести, ни знаний.

Останься чистым, одинокий храм
в бездушной толчее роскошных зданий!
Суди, Господь, по долгу и делам.


Пульс глагола

Все туже ткань стиха, все чаще пульс глагола, –
в аорту и вперед, ударом о ребро,
булыжниками слов утяжеляя голос,
в бумажные листы вминая серебро.

Располовинив мир на шелуху и зерна,
щепотью под горой пшеницу заронив,
идёшь по целине, слепа и непокорна,
мелодия души, узнавшая надрыв.

Надрыв твоих речей, не знающих приюта
на пьяных площадях расхристанных столиц,
где судорогой толп овладевает смута,
смешав и исказив черты знакомых лиц.

Где выкрики слились в неутолимый клекот
российского котла, кипящего навзрыд,
и брызжет по глазам отравленная копоть
стареющей тоски, стреноженных обид.

Где привели тебя на суд без адвоката,
где твой детектор лжи – на кончике пера,
и вымаранный лист летит платком Пилата
под пенье петуха и взмахи топора!


Плач иволги

Словно иволга плачет,
мелодия стынет на грани
между лаской и болью,
под стук
молотков и копыт.
Ржавый коготь гвоздя
изогнулся в гноящейся ране,
в крышку гроба
по шляпку
забит.

А вокруг суета
и шкворчание жареных сплетен,
и молва,
как помои,
в ушные протоки бежит,
и слова обращаются
в камни,
решетки
и плети
не умевшему правильно жить...

Не спеши, гробовщик,
ты еще посчитаешь оболы,
отпотевши слезами
под пьяные струны гитар.
Ничего ты не понял,
одевшийся в черное олух,
обесценился
твой гонорар.

На весах – суицид,
спровоцированный алкоголем.
Черной гирей
убийство
качнулось на чаше другой.
Кто бы взвесить сумел,
сколько золота унций
в глаголе,
затянувшемся в узел тугой?

Каждым вздохом любви
сам себя
на кресте распиная,
на оскал топора
молоком проливая грехи,
он умолк навсегда,
и сомкнулась вода ледяная,
и листвой облетели
стихи.

Им еще предстояло
рыдать над голодной равниной,
кораблями кобыльими
плыть на просторе Оки,
на колымских этапах
ложиться в могильную глину,
и сгорать
до последней строки.

Их судьба – оживать,
и цвести в потаенных тетрадях,
и лететь над полями,
подобно напевам былин,
застывать на губах
в замерзающем
Ленинграде,
и входить
в побеждённый Берлин.

Где-то иволга плачет.
Светает над бором сосновым.
Расстилает заря
золотой поцелуйный пожар.
На ладони России
его белокрылое слово,
и любовь,
и страданье,
и дар.


Путем земли

Памяти зеркальные осколки
зайчиками блещут на ладони, –
журавель-колодец у проселка,
на лугу стреноженные кони,
ива у воды в земном поклоне,
старый вяз на взгорке у реки,
тихий ветер по зелёной кроне,
словно ласка Божией руки.

Мы идём по вьющейся дороге
тихим шагом в солнечные дали;
покрывает пыль босые ноги;
а в душе – слова твоей печали
серыми дождями зазвучали,
и стемнело времени крыло, –
вот и церковь, где меня венчали,
вот мое родимое село…

Только – ни крестов, ни колоколен.
Редкий цвет среди остатков сада
опадает, немощен и болен.
Не найти ни радости, ни лада,
и ничто не утешает взгляда,
только нежит ноги мурава,
гладит подорожника прохлада,
и шумят устало дерева…

Соль терпенья, золотинки зерен
разметали годы по бурьянам;
только чернозём все так же черен,
да роса все та же по полянам,
И душа, не верящая ранам,
снова улетает далеко
в облака за островом Буяном,
где нетленны хлеб и молоко,

где не знают голода и брани,
и губам неведома полова,
где ни слуха, ни души не ранит
злое и неправедное слово…
Милая моя! С тобою снова,
по росе, по травам, по пыли,
от рождения и до покрова
мы идем путем всея земли.


Святая мышь

памяти Алексея Ремизова

Поведай, отче, по наитию,
а, может быть, по гласу свыше,
возникло на стене обители
изображенье серой мыши?

Рисунок детский между фресками,
легко, под нимбами святыми,
штрихами краткими и резкими
начертанный – во чье же имя?..

…То было в годы стародавние,
когда, неслыханно жестока,
вершила суд война неравная
с языческой ордой Востока,

когда по воле Вседержителя
страна во пламени тонула,
и вдоль разбитых стен обители
кольцо кровавое сомкнулось,

и одеянья златотканые
коням служили чепраками,
и варвары, насильем пьяные,
давили свечи сапогами.

Но были в тайнике схоронены,
и спасены от оскверненья
святыни погибавшей Родины,
цветы страданья и спасенья…

Прошли века, и было некому
найти ключи святого клада,
и камни сомкнутыми веками
скрывали золото и ладан;

на Божий Суд ушли свидетели,
сменились очертанья зданий,
и эхом на вопрос ответили
скорбящие слова преданий…

Но в час, когда, моленьем пламенна,
шла литургия оглашенных,
держа в зубах кусок пергамента,
к амвону выбежал мышонок.

И развернув листок, узнали мы
зовущий глас из тьмы великой,
стократ омытое печалями
укрывище святых реликвий!

И памятью о чуде явленном –
да каждый видит и услышит –
в сени угодников оставлено
изображенье серой мыши.


Прозрение

Теребишь от случая до случая
ткань событий в узелках и бахроме,
диалоги на экране слушая, -
что почем на Колыме и в Костроме…

В кучу все, от юмора до ужаса,
на любой непритязательнейший вкус…
На весах качается и кружится
минус жизни, переправленный на плюс.

Но не стоит доверять зачеркнутым
вычислениям находок и потерь, -
видишь, обозначилась за шторками
осторожно отворившаяся дверь.

За её запретными китаями,
ни снежинки, ни слезинки не тая,
всё, что нам знакомо и незнаемо,
отражается в изнанке бытия.

Исполины гор щебенкой бутовой
расточились на покрытие дорог,
раковины пылью перламутровой
невесомо разлетелись из-под ног.

Капли дождевые килотоннами
разорвались в безвоздушной вышине –
это наши дети нерождённые
о несбывшемся расплакались во сне…

Это свет, до мозга прожигающий
розовеющие щеки упыря,
дотянулся до золы пожарища,
невмещаемое зрением творя…

Это Русь, распятая на звонницах,
рассыпает увядающую медь,
и листвы израненная конница
догоняет улетающую смерть…

Это сны от полночи до полночи,
и дорога, что уводит навсегда,
и на сердце холодно и солнечно,
а в ладонях пополам со льдом вода.


Серафим

1

Можно ночь переждать, можно век пережить,
можно золотом выткать оклады,
только старый костюм, что давно перешит –
бесполезен, кургуз и нескладен.
Словно в красном углу, где стоят образа,
но не веет крыло серафима –
замирает душа, и стекает слеза
по бессоннице Неопалимой…

Радость наша, темны и безвестны пути
от тебя отлучённому миру!
В наши горькие годы приди и прости,
и своим возвращеньем – помилуй…
У канавки, что путь преграждает Врагу,
зеленеют берёзы-сестрички,
но не знает никто, на каком берегу
рукавички твои, рукавички…

Можно, ум изощрив, пересилить молву,
клевету обратить на попятный,
но нельзя прорастить на мазуте траву,
и сбежать от долгов неоплатных.
Было время – великий народ не сумел
защитить от глумлений святыни,
и теперь обессиленно ищет предел
бесконечной духовной пустыни.

Радость наша, меха не сдержали вино,
мёртвый уксус – в заветных сосудах.
В разорённом саду от бурьяна темно,
остаётся - одно только чудо.
Где-то рядом нежданно запел соловей –
незаметная робкая птичка…
Тихо-тихо коснулись оживших ветвей
рукавички твои, рукавички…

2

Радость моя, ты пришёл горевать
не о своих прегрешеньях.
Думы твои, как ослепшая рать
в дыме и смуте сраженья.

Радость моя, ты взыскуешь ума
горьким стеснением духа.
Путь недалёк – затворится тюрьма,
и одолеет разруха.

Ищешь ты силы, о мире скорбя?
Ищешь – мельканья и шума.
В поиске этом ты любишь себя –
лучше о правде подумай.

Кто ты сейчас? Добровольный палач,
сеятель собственной боли.
Коли горюешь, ты просто поплачь,
скорбь отпуская на волю.

Радость моя, уходи в тишине
узкой тенистой тропою,
и никогда не томись обо мне –
Дух да пребудет с тобою.

3

На смиренное сердце ложится печать
загрубевшей крестьянской ладони.
Ты умел говорить – так сумей замолчать,
корневища касаясь в поклоне,

и народ не зови, и рубаху не рви,
и не хвастай ни силой, ни раной,
ибо высшая слава – безвестность любви,
и покой под крылом урагана.

А земля обнимает, и в небо плывёт
древней плотью и вечным оплотом,
и душа вытирает невидимый пот,
возгреваясь духовной работой.



Стихотворения "Северный крест", "Святая мышь", "Раздумия" опубликованы в журнале «Российский колокол» (Москва), № 3, 2007.

Стихотворения "Путем земли" и "Плач иволги" опубликованы в Серебряном поэтическом сборнике «Под одним небом» 2007 года, СПб: «Геликон Плюс», 2008.

Весь цикл опубликован в авторской книге "Четыре стихии". М.: ООО «ИПЦ «Маска»», 2008, 89 с. Многие стихотворения перепечатывались позднее.

Стихотворение "Святая мышь" опубликовано в новой редакции в журнале "Литогранка", Новокузнецк, № 4/5, 2013.