Белый шут

Максим Погорелый
Я грустно шучу. Я шучу - о грустном: чтоб меньше оставалось поводов для грусти и больше - для шуток. Самое грустное в моих шутках - это я сам. Но я же в них – и самое весёлое, поскольку я смеюсь над своими шутками веселее всех. Чаще всего я даже смеюсь моим шуткам сам за всех, а все смеются при этом надо мной.  Таким образом достигается искомая всеми многими видимость единодушия.

Мне неведомо о чём они единодушно смеются без меня. Думать, что также – надо мной – одновременно и лестно, и грустно. Над грустной частью раздумий я привычно смеюсь. Именно так и именно сейчас. А над лестной - задумываюсь: «Что он Гекубе? Что ему Гекуба?». Ведь если они смеются не потому, что я смешной, а над тем, что их печалит во мне, то тогда они смеются как раз и именно над тем, что их печалит в самих себе. Чаще - не понимая этого. И именно этим их всеобщим  непониманием и достигается искомая многими всеми видимость единодушия.

А невидимость единодушия состоит в его изнанке: именно в изнаночной части всегда и скрывают все швы. Грубые и тонкие, шитые белыми и разными нитями. За эти нити страх одиночества, перелицованный в радость единодушия, и дёргает всех нас, выходящих на сцену. И мы – неровно и нервно дёргаемся, поскольку суть происходящей с нами жизни состоит не в лицевой стороне единодушия, а в душной и страшной его изнанке, сплошь покрытой шрамами незаШивающих швов…

А ненавидимость единодушия, как и любого единобожия,  состоит в том, что для его достижения все должны смеяться одновременно, своевременно и даже заблаговременно иногда. И всегда - идя на поводу у повода, а не своим собственным путём.
А чтобы идти своим путём, стоит попробовать не идти никуда вообще для того, чтобы остановиться, застыть, остыть и дать возможность всем наслаждающимся единодушием - уйти.

Приостановившийся из сомневающегося постепенно становится наблюдающим. И грустно улыбающимся в тот миг, когда понимает, что исповедующие единодушие ушли не вперёд, не назад, а в своём движении по дуге окружности вскоре вновь нагонят наблюдающего и попытаются угнать его за собою. Сомневающегося они попытаются согнуть, упорствующего – прогнать. Дабы не нарушал, не ерошил, не расшил, не распорол - швов. И даже – не напоминал о них, поскольку любой помнящий о швах – уже потенциально сомневающийся.

Разница потенциалов рождает электрический ток. Который из переменного становится всё более постоянным по мере того, как наблюдающий всё дальше отодвигается от единодушащих и единозадыхающихся. Сначала он становится единодышащим: в своём, не равном ритмам остальных, ритме. Затем - учится сметь смеяться над изнаночно и избыточно грустным. Над собою – в первую очередь.

Он тихо и грустно смеётся над собой. Вот так, как я сейчас. Понемногу его смех становится всё более громким, привлекающим и увлекающим за собою одиноких, группами по интересам ошивающихся неподалёку от всего потенциально смешного. Смех становится громче, единодушнее. И самое смешное состоит в том, что наблюдающему очень трудно вовремя остановиться: трудно засомневаться в праве смешного на жизнь. Легче отказать в этом праве – грустному: чувству, событию, человеку…

И поэтому я грустно смеюсь над грустным. Признавая его и моё право на жизнь. Признаваясь и познавая. Давая возможность узнавать себя другим.  То есть – иным. Инако – мыслящим. Мыслящий всегда – инак. Он всегда – инок. Но – не послушник. И попытки призвать его к послушанию вызывают у него смех - главный способ его сомнения.

Я смеюсь. И главное - не увлечься и не забыть вовремя остановиться. Как я здесь и сейчас.