Не одна во поле... За власть Советов!

Учитель Николай
За власть Советов…

  – Валя! Валя! – кричу я сестренке. Испуган донельзя. Большой плоский камень попал ей в голову. Неловко она ее нагнула, уклоняясь от удара, да и открыла свою бедовую головку под удар. Хлынули неприятели за заборы. Хлынула кровь из Валиной головы, залила все лицо.
  – Валя! Валя! – извожусь я на крик. Ничего не слышит. Обезумела от боли и ненависти к обидчикам. Схватила под руку первую попавшуюся под руку палку, бежит за мальчишками. Тех тоже охватил холодный ужас – ничего не чувствуют их босые ноги: ни камней, ни лома. Страшно и оглянуться на бегущее за ними растрепанное, залитое кровью маленькое чудовище. Страшнее самого страшного сна!
  – Валя!!! – отстаю я от старшей на два года боевой сестренки, которой бы мальчишкой родиться…
  Память всасывается в зеленый треугольник между заборами и лесом, видит еще спину бегущих, платьице сестры и…гаснет.

  Да не будет тебе смешно, читатель, но один из самых дорогих и первых моих призов в жизни – большой ржавый гвоздь, полученный мной за задержание на «государственной границе» опасного контрабандиста Славки Шмычко. Было мне лет шесть. Границей же служила дорога между участками леса, а играли мы тогда самозабвенно в войну, потому что тогда, в начале 60-х, она напоминала о себе на каждом шагу.
  Оседлал я противного и склизкого Шмычка-Сморчка верхом и отчаянно завопил, боясь, что не удержу его и несколько секунд. На помощь подоспели «старшие», и Славка был повязан.
  Нас построили. Валька Морозов, как тогдашний наш вожак, торжественно объявил перед строем:
  – За задержание нарушителя государственной границы ценный подарок вручается пограничнику Коле Васильеву.
  Меня распирало от важности мгновения. Я шагнул вперед, и мне был вручен большой ржавый гвоздь.

  «Солдатские окопы» на берегу реки Вель, «воинское кладбище», улица Байбузенко, на которой я жил, солдатские умывалки… Многое, очень многое напоминало в нашем мирном поселке о войне. Копаясь в земле на огороде, легко было наткнуться на целый винтовочный или автоматный патрон, кому-то везло и на штыки… Поселок Солгинский, снабжавший щитовыми домиками десятки уголков Советского Союза, строили военные.
  За моим домом, вплоть до моего перезда после смерти матери, стояли металлические солдатские умывальники. Мы с Володькой Шуровским уходили за наши огороды и до одури стучали палками по их гулким трубам, брякали шумливыми, звонкими пипками, катали железные стояки на землю, поднимали, снова роняли. Володька в поисках «военного антиквариата» был необыкновенно серьезен и, когда что-нибудь находил, нагибался, поднимал, долго разглядывал и важно бросал какому-нибудь ржавому гвоздю: «Пригодичча!» Где мой соседушка хранил свою плюшкинскую кучку, я так и не узнал. Родились мои ровесники всего спустя девять-четырнадцать лет после войны. Медали отцов, инвалидные коляски, сохранившиеся похоронки, свидетельства о ранении, стиранные-перестиранные гимнастерки, серебристые погоны со звездочками, безрукие и безногие ветераны войны, рассказы взрослых – все напоминало о войне. А сам я жил на улице, которая носила имя человека, строившего поселок, – Байбузенко, тоже военного. Я до сих пор с уважением ношу звание «байбузенковца», и на дряхлую совсем мою улицу нет-нет да и возвращаюсь. Проезжая на поезде мимо котлована, в который живописно инкрустирован мой поселок с перерезающей его лентой Вели, я всегда мучительно, сладостно всматриваюсь поверх солгинской ямы, где протянута совсем уж теперь робкая ниточка моей улицы детства. Нашей улицы детства.
  Нечего и думать: наше сознание было насквозь пронизано прошедшей войной. Она разделила каждый городок, каждый поселок, каждую деревеньку Союза на своеобразно, по тому времени, «приватизированные» местной шпаной зоны. Пристанционные, байбузенковцы, советские, якушевцы, набережная… Каждый район поселка таил опасность для чужака. Часто в согласии не жила даже и одна улица. Помню, совсем малюсеньким, зажав жалкие деньги с материнской пенсии в кулачке, я был послан купить соленой трески. Сотня-другая метров дороги в то время меняла окружающий вас мир до неузнаваемости: из привычного, обжитого, мирного к тебе, он превращался во враждебный. Деньги у меня в тот день украли – попросту насильно отобрали. Как могла защитить меня мать, подолгу и часто болевшая, не встававшая с постели? Вот, наверное, когда я плакал об отце… «Оставил нас одних на целом свете…»
  Уличные эти войны давным-давно отгремели, а маленькие вояки в большинстве своем и сгинули со свету. Кто в 80-е, а еще больше в страшные девяностые, когда некогда процветающий домостроительный комбинат рухнул и сотни людей остались без работы. Как-то стал составлять я свой мартиролог ушедших из жизни  солгинских знакомых и дружков, да на фамилии двадцатой, примерно, ужаснулся и навсегда бросил это занятие. Замерз, брошенный младшими пьяными дружками, Славка Бойцов, сгнил после тюрем Бес, Вовку Раева доставали из колодца, погибли в армии Сережка Келарев и Мишка Иванов, застрелился Витька Морозов, повесился… задохнулся… отравился… захлебнулся… зарезали… Впрочем, история у любого российского уголка одна. Не лучше, совсем не лучше она и у деревеньки, где живу сейчас.

  ...И вот босые пятки десятков мальчишек с той и другой стороны взбивают дорожную густую пылищу. Отбегают, набегают. Нагибаются за каменьями, кидают. Увертываются, приседают, ёкают руки, пускающие камни. Вот он, да ужаса страшный с их стороны – Эдька Васильев. Игорь Хохлов рядом елозит, тихарит, осторожничает, хриплым, набитым слюной голосом подбадривает своих. Мишка Иванов дурашливо лыбится. Он и вообще от камней не уворачивается. Тукнет о тулово – даже не поморщится. Сережка Сергеев избрал новую тактику. В руках самых сильных из морозовцев длинные жердины. Набегут на противника, сомкнут стремительно «оружие» вокруг одного из них, вбросят в наши ряды. Орава маленьких чертенят налетит, пустит вражине юшку и вышвырнет из круга. Вдруг камень попадает в голову Мишки Иванова. Бледнеет и он, не боящийся ни бога, ни черта, не чувствующий боли. Хватается за голову, растирает по лицу, голове ручьем хлещущую кровь. Страшно становится всем. «Советские» ли, «анархистские ли» – все разбегаются по домам, прячутся по сарайкам от гнева взрослых. А кто-то из них уже вытирает Мишке лицо, берет за руку, куда-то ведет. Сражение закончилось…

  Игорь Хохлов навечно связал свою жизнь с тюрьмой. Вырос он в крупного пакостника и вора, залетал из-за кражи клубного реквизита… Из внешнего облика вспоминаются прежде всего неприятные глаза, вместо зрачка в которых застряли какие-то зеленые занозы, злые вертикальные штрихи, черточки. Таких глаз потом я ни у кого уже не видел. Затем – захлебывающаяся слюной с крупными выступающими зубами челюсть. Когда он психовал или восторгался, челюсть его просто чавкала… По преимуществу же это был молчаливый, хитрый, тайный пакостник.
  Внезапные его вспышки злости до сих пор ставят в тупик.
  Идем мы из школы домой. Переходим через «солдатский мост», спускаемся по длинной и отвесной лестнице к мосткам, ведущим вдоль реки Вель. И тут я вижу на дощатых мостках… копейку.
  – Во, копейка!
  Поднимаю… Еще не поднял. Вдруг хлесткий удар по лицу острым, жестким кулаком.
  – Отдай!
  И копейка (!) оказывается у Хохлова. Слов я его не помню при этом, но наверняка это были очень поганые слова.
  Как ни странно, порой – позже – мы с ним много говорили о хоккее, который Игорь очень любил. Тогда я уже мог сдать сдачи, но и из возраста стихийной детской жестокости мы уже вышли. Но я в детстве таким никогда не был.
  Изощренный, испорченный, развратный ум Игоря делал его вожаком половины улицы. Но были среди его клана настоящие парни: храбрые, отчаянные, сильные, в меру справедливые. Но… простота, открытость, добросердечие не делают лидеров в этом мире, и правят в нем часто подонки.

  Кольку Лупандина, меня и еще кого-то третьего (не помню кого) «хохловцы» заперли в сарайке у Лупандиных. Причины очередной вспышки ссоры не помню. Мы заперлись со стороны двора дома, в сарайке было еще окошечко, напротив двери, выходящее на огород.
  «Хохловцы» начали осаду нашего хрупкого убежища. Было их около десятка. На хрупкие двери обрушился град камней, булыжников, а обнаружив, что есть еще и окошечко, они разбили его тут же камнем, и мы оказались между Сциллой и Харибдой. Дверь дала трещины, возникла дыра. Она угрожающе увеличивалась. Чтобы в нас не попали камни, мы вынуждены были прижаться к стенке сарайки. Колька переживал все происходящее особенно болезненно: что скажут родители, вернувшись домой! Стекло разбито, дверь выломана! В его глазах я видел накипающие слезы обиды и гнева.
  Кроме того, был он, что называется психоватый. Он вертел головой, сжимал кулаки и отчаянно матерился, захлебываясь слезами злости: «Ну, ****ь!» Наконец, он охватил голову руками, пнул дверь ногой и выскочил во двор. Яркое солнце резко высветило обезьяньи фигуры «хохловцев», как-то ломано бросившихся от Кольки, но продолжающих нагибаться за камнями. Так и стоит перед глазами: вороватые, испуганные тени, яркие лучи солнца, освещающие бедного моего «лупаря», и слышится стук камней, брошенных в нашего смельчака: тук-тук-тук…
  Колька открылся, дико заорал и бросился к забору, где стояли лопаты. «Хохловцы» бросились наутек. Я тоже выскочил на волю, прихватил лопату … и ситуация резко изменилась. Напуганные содеянным до пят, наши «враги» бросились к лесу с потрясающей скоростью. Через метров триста они рассыпались по мелкому и густому ольшанику, и мы в некотором размышлении зависли над кустарниками с лопатами наперевес. Что предпринять?
  Детская злость, благородный гнев и решительность быстро покидали нас; надо было на что-то решиться – иначе ноги могли нас повернуть назад. Нерешительность – первый шаг к страху. Я нагнулся, схватил с земли основательный остроугольный кусок красного кирпича и метнул его в кусты.
  Раздался душераздирающий вопль! Из кустов медленно поднималась чья-то окровавленная голова, охваченная, как тисками, руками. А-а-а! – орал Игорь Хохлов.
  Мы некоторое время стояли в оцепенении. Внезапно кусты в разных местах зашевелились, из них посыпались в нашу сторону «хохловцы». Раздалось нестройное «ура», и ситуация вновь поменялась. Обескураженные таким поворотом событий и своей дерзостью, мы ринулись прочь забиться в какую-нибудь дыру и там долго дрожать. Что и говорить: вид развороченной кирпичом головы Игорька основательно заставил нас трухнуть.
  Мы стремительно отступали, побросав «оружие», а нас злорадно и мстительно преследовали.
  … На следующий день сестра моя, Зоя, привела на меня «на допрос» к Хохлову. Он сидел на кровати злой и радостный, что меня выудили. Голова его была раздута от бинтов, и он, наверное, ощущал себя в этот момент Щорсом…
  – Ты его? – тыкала и спрашивала меня сестра.
  – Не я! – бубнил я одно и то же, опустив к полу свою стриженую голову.
  – Он, он! – зло и нервно дакал контуженный.

  Как же часто наш страх сменялся приливом бесстрашия, а бесстрашие – диким, животным, до озноба под лопатками страхом!
  Так вышло, что наш дом на Байбузенко стал своеобразной цитаделью нашей «хороброй дружины», текучей и непостоянной команды, сплачивающейся в особо трудные минуты, когда нас «доставали» неутомимые в пакостных промыслах «хохловцы». Мы были «красные», а они – анархисты. И флаг у них с черепами, а мы с песней «За власть Советов…» шли в «бой»… умирать…
  И вот в очередной раз осада. Папа умер давно. Мама серьезно болела. Дома часто никого, кроме меня да Вальки, сестры моей.
  Мы на веранде в существенном меньшинстве. Один раз отбили атаку с крыльца веранды… помоями окатив особо прытких. Камни стучат по веранде. Бросают через забор с дороги.
  – Дрызг! – звенит разбитое стекло, опадает на землю.
  Братва на улице волнуется, кучкуется, о чем-то совещается. Я, «безоружный», выбегаю к ним. Осознавая справедливость моего гнева (не без совести ребята), осаждающие бросаются бежать. Я в одиночку преследую панически разбегающуюся толпу. Сравниваюсь с Вовкой Раевым, бегущим от меня слева по мосткам, подхватываю на бегу с земли какой-то бесформенный кусок коры, вероятно, еловой, и бросаю его резко в Вовку. И надо же такому случиться – попадаю ему «не в бровь, а в глаз». Худенький и стройный Раев резко тормозит, хватается руками за глаз и начинает рев! Орава «воловцев» на тормозах взбивает пятками пыль, разворачивается, секунду размышляет … и – «гарун бежал быстрее лани»… Стремительно вбегаю в дом.

  Карьер этот бывший не всякий сейчас и заметит, а я его обхвачу в несколько шагов. Он зарос травой, осел и почти не приметен. Странно, что над ним до сих пор реют наши воспоминания, материализованные, наполненные голосами, фабулами, страстями.
  У его подножий и наверху кипели нешуточные детские сражения. Снизу на штурм шла различная мальва, типа меня, а сверху нас потчевали мечами старшие мальчишки, бывшие, как правило, в меньшинстве. Девчонкам отводилась роль санитаров. Они с какими-то подобиями санитарных сумочек возились с «убитыми и ранеными».
  Когда нам удавалось прорваться из песка карьера наверх и быть слегка раненными, мы притворно и много стонали, чтобы девчонки не обошли нас своим вниманием и вложили в нас «пересохший рот» несколько ягодок землянички. Чертовски приятно было валяться на мшистом, согретом солнышком краю карьера и молить о сострадании, а потом чувствовать голубиное прикосновение сердобольной сестрички, а потом пялиться в небо и медленно перекатывать языком самую вкусную ягоду на свете – ароматную землянику, а потом снова… застонать.
  Еще только и запомнилось мне, как мы сопели в песке карьера, строя дороги, мосты, урча тяжелогрузными машинами, перевозя, созидая, что-то воображая там себе…