Не одна во поле... Байбузенко

Учитель Николай
Байбузенко

  Пахнет опилками и щепой дорога. Всёзабирающий запах! Отпотела и истаивает дымком чернющая доска, брошенная через канаву. На недавно белой и плотной дороге – множество разноцветных глазков – желтых, коричневых, почти черных. Каждая веточка, каждая щепка, каждый кусок коры, каждая хвоинка греются на солнце, облюбовав себе уютную лунку. И с каждым днем дорога лесовозная все больше таращится на вас веселыми глазищами лесного мусора.
  И вот обнажаются грязно-зеленые  ледяные мускулы дороги. В ложбинки между ними стекают опилки. Они перемешаны с ледком, талым снегом, похожи на кукурузные хлопья – большие такие, лопушистые, медяковые! Тихие, вседневные и всеночные ручейки постепенно прочищают ледяные поры, сносят мусор в низ дороги, подтачивают шутейные ледяные гребешки. И вот уже волглый коричневый глазок дороги робко подглядывает за весной.
  Проходит несколько дней, и ковыряешь в бурный ручей канавы грязные остатки льда с ее краев, и они стремительно мчатся в мутном потоке, отдающем резкой прохладой. На дне ручья цепляются за зиму серовато-зеленые пластины льда. Над их чистой поверхностью завиваются многочисленные бурунчики, игрушечные завихрения, водовороты. И остро так канава отдает сырым опилком.
  Как гигантские рептилии, мотая древесными хвостами, проходят последние Мазы.
  Дорога стихает, готовится к лету. И на тверди ее утверждается…

  … дед Садиков. Был он заядлый пчеловод. Больше ни у кого не припомню пчел. А добром я вспоминаю этого невысокого, ладного, жилистого старика, в кепке, хотя и делал он нам больно.
  Стоит он на дороге, ласковый и хитрый, держит руки за спиной и зазывает кого-нибудь из нас к себе покалякать или еще по какому делу.
  Доверчивые мальчуган или девчушка приближаются, смотрят вопросительно, а дед живо выдернет руки из-за спины и быстро засунет зазевавшемуся за шиворот пчелу. То-то было смеху одним и слез пострадавшему. Но – повторюсь – почему-то на деда мы не злились. Мы и сами охотно играли этот спектакль, а зазевавшихся из нас не жалели.
  Но однажды мы увидели, как сестра Таня с каким-то мальчишкой отплясывают напротив дома Садиковых неутомимо дикий раздрыгай танец: они топали неуклюже ногами, хлопали себя руками по голове, лицу, шее, туловищу. Движения их были страшные, они пугали нас.
  Оказалось, пчелы деда напали на них и сильно покусали. Напуганные дети никак не могли удариться в бега, и им здорово досталось. Таню отвели в больницу. Там ей таскали из головы жала, смазывали покусы.
  Но дед тут уже совсем не при чем.

  Лесные поселки – явление интернациональное. Соседями через дорогу у нас были хохлы, сначала семья Шмычко, потом – Коблик.
  Вечера у Шмычко запомнились тем, что мы смотрели диафильмы. Кому-то сегодня это покажется наивным, а для нас это был настоящий пир души: далеко не у каждого был тогда фильмоскоп и пленки…
  В комнату набивалось много ребят, кто-нибудь из старших читал, и все мы, затаив дыхание, слушали и во все глаза смотрели.
  Как жаль, когда-то я помнил даже, какие это были фильмы!
  А сменившая фильмы мама Сашки и Валерки Коблик потчевала нас на кухне удивительными страшными сказками.
  Теперь только, погружаясь в воспоминания, я понимаю, какое – непостижимое для взрослого! – воздействие на нашу душу и психику оказывали эти ее рассказы. Это надо вспомнить душой, и тогда ты иногда остановишься среди словесного потока, обращенного на свое же дитя, и, пораженный, замолчишь…
  Медленно каменеет человек! Разрубают на части тело, а позже сращивают их живой водой! Из гребня вырастает могучий лес! И детское сердце ни на секунду не сомневается, что все так и есть на самом деле. Для него сейчас это колоссально правдивая информация о мире и единственная!
  Отец Шмычко – маленький, сухонький старичок с какой-то безобразной шишкой – наростом ниже затылка. Сзади. Был время от времени побиваем старшим сыном Колькой.
  Вижу Кольку, пьющего собственную… мочу. Целая банка! То еще событие!
  Колька был гордостью улицы. Отличник, примерный пионер, побывал в Артеке. Его брат Славка, как водится, был полной противоположностью. Брезжится что-то гибкое, липкое, проворное, худое и паскудливое – вечно что-нибудь стащит. Как-то у меня он украл удочки. Мы были с ним не в ладах.
  Мой единственный тяжкий грех детства связан с семейством Шмычко. Приглянулся мне вырезанный Колькой из дерева пистолет. Я долго ходил, любовался, дышал на него. И взял, стащил попросту, когда его оставили без присмотра. Но совесть быстро меня подточила, и, по-моему, на следующий день я вернул кражу. Больше, смею уверить, я ничего не таскал чужого, кроме, правда, гороха с поля совхозного… Но кто этим не пробавлялся? Стоял маленьким и на шухере нашей байбузенковской команды, когда старшие ломали на Якушевском поле сочные кочаны капусты. Ох, и вкусные же они были!

  Помню, бывая несколько раз с мамой маленьким в Вельске, с напряженным вниманием созерцал страшные отголоски войны – брейгелевских людей-обрубков. Пугающей и одновременно жутко притягивающей детское воображение была их странная жизнь на скрипящих, визжащих колесиках, с неопрятно подмятыми под туловище пустыми выпачканными штанинами. Их могучие, необыкновенно крепкие кисти рук легко перекидывали тело по ступенькам. Я во все глаза смотрел на их бугристые, потрескавшиеся ладони, хищно сжимающие деревяшки. Казалось, те сейчас не выдержат этого нечеловеческого, предельно нервного и не замечаемого ими самими давления и вот-вот лопнут, рассыплются в прах. Смотрел, схватившись за мамину руку, как жадно они пьют воду из всегдашних тогда вокзальных фонтанчиков. Пьют, не обращая ни малейшего внимания на приезжающих и отъезжающих. Пьют, пьют, не могут напиться. Вода бежит по небритому подбородку. Потом резко выдыхают. Стучат деревяшки по вокзальному полу. Резкий разворот, скрип и визжание колесиков, и странные люди исчезают в непонятное мне небытие. Не помню, чтобы кто-то из мною виденных «брейгелевских калек» приставал к людям, зло глядел на людей, кричал или матерился, что-то просил. Нет, прокатка из ниоткуда и отъезд в никуда. Как у платоновских героев. И никакого взыскующего истины инвалида Жачева…
  Таким отголоском войны был на нашей улице дядя Яша. Истертая, потрескавшаяся кожа его ручного «автомобиля», крепкие, обкатанные полукруглые деревяшки, похожие на старопрежние печати. Сколько таких печатей вдавил в солгинскую землю со злостью и отчаянием, трезвый и нетрезвый ветеран войны дядя Яша!
  Ему первому дали то убогое, страшное, не человеческое, что называлось в те времена «инвалидкой». Что-то не по-хорошему смешное (со звериным оскалом насмешки над человеком), вечно дребезжащее, тесное, уродливое, готовое вот-вот рассыпаться от громоздкой, раздутой фигуры дяди Яши. Не помню, чтобы мы хоть раз смеялись над ним и над его «инвалидкой». Это был первый автомобиль на нашей улице!  Помню только, как мучительно умирал этот уставший жить и отчаявшийся мужчина. И вся улица собралась на вынос его тела.
  С дядей Яшей связана и моя первая и последняя попытка связать свою судьбу с изобретательством и механикой.
  Мы нашли с уличными нашими пацанами несколько каких-то нелепых, непонятно для чего предназначенных обломков железа, задавшись высокой целью не только повторить опыт Яшиной машины, но и превзойти его. Все окончилось благополучной привязкой металлических рваных листов к каким-то лесинам… Моя карьера механика через два дня благополучно завершилась. Навсегда.

  Мишка Иванов жил вдвоем с матерью. Полная, невысокая, цыганистая женщина, с большими губами, темным лицом, крупными, выразительными чернющими глазами. В Мишке она души не чаяла. Какое-то короткое время мы были дружны. Голодный, запомнил, как она нас кормила картошкой с неимоверными для меня кусками мяса. Я просто набросился на эту вскуснейшую тушенку. А так мы с Мишаней были порознь: мы – морозовцы, они – хохловцы. Дрались постоянно, пазгали друг друга камнями, крошили черепа и носы. Мишке в одной из драк кто-то из нас пробил камнем голову.
  Был он Ванька и, что называется, Ванька-встанька. В драке он был поход на «Страшного мальчика» Аверченко. Как-то (еще до дружбы с ним) он обидел моего соседа. Я заступился и несколько раз «укладывал» Мишку в канаву около мостков на улице Пристанционной, возле узкоколейки на Дощаное. Мишка «оживал» и вставал тут же и снова бросался в драку. Было в его облике что-то обезьянье, в походке, в размахивании руками, в движении ног, в мимике лица, текучей и подвижной, звероватой. Уложив его на земельку несколькими ударами, я пошел с отомщенным соседом к баракам нашим. Как тут настиг меня сзади сильнейший удар по носу и губам, которые, конечно же, были разбиты. Досталось ему вновь по полной, но на его лице не было ни кровиночки – он валялся, вставал и вновь бросался в бой. Такие люди пугают своей звериной живучестью. Кажется, они не испытывают чувства боли.
  Мы подросли. Мишка вырос, закалился в драках. Учился кое-как. В разборках у клуба или еще где был беспощаден. Помню, как пинал сотоварищи острыми носками ботинок (с наслаждением, оттягом) одного из парней около клуба. Нас, одесских, байбенковцы не трогали. Меня – особенно: работала память, общее прошлое. Но после того избиения я раз и навсегда потерял интерес к нему. Обидело меня то избиение. Миша был худ, жилист, некрасив лицом, его неприятно подвижной, вызывающей, оскорбляющей пластикой. Оно словно издевалось, задирало постоянно людей. Безнаказанность только усугубляла его жестокость. Наши пути совсем разошлись.
  В армии он погиб. Погиб совершенно нелепо: потонул в цистерне с бензином. Черпал ведром, поскользнулся и оказался в ядовитой массе. Спасти его не удалось. Когда старший по званию вытащил его, Мишка был уже мертв. На похоронах я не был – учился в институте. И пошел ли бы…
  Через несколько лет возле солгинской пятиэтажки, поздно вечером я встретил его маму. Вся в черном, черная фуфайка, старенькие валенки с галошами, выплаканные глаза. В     руке деревянный батожок. «Слышал, Коля, про Мишу-то?..» Она позвала меня в гости. Дома она сразу закурила папиросу. Помню большой, выцветший рот с черными усиками над верхней губой. Лицо ее было похоже на сплавившиеся фрагменты почерневшей пластмассы. Глаза безумны. Она достала водку. Мы выпили. И пошло: «Колюшка… Мишенька… Колюшка… Мишенька…». В тот вечер я хорошо запомнил ее слова: «Ходила на могилку к сынишке. Поправила венки. Оградочку весной вкопаем, памятничек поставим. Березку-невестушку ему посажу… Рано ушел, Коленька, лучше бы мне, старухе, а он пусть бы жил». Еще выпили. Долго смотрела за меня. А потом всем изболевшимся нутром возопила поистине страшную песню, где рефреном выкрикивала из черноты этой больной слова: «Ой, сынок, сынок!»  И – ни одной слезинки. Только безумные глубокие черные глаза, большой рот, рвущий пространство и мою душу. После песни я сразу ушел, не выдержал бы такого отчаяния. В тот вечер она предрекала свой скорый уход. Но горе свое она век вековала, умерев лишь в 2008 году.

  Когда я читаю рассказ Юрия Казакова «Тихое утро», чувствую его всей кожей. Особенно солнце, к которому отчаянно тянется из глубины омута герой…
  «Школьный» – так называлось одно из самых глубоких и живописных мест на Вели. Оно находилось далековато от Солгинского, было почти всегда безлюдным.
  Песчаный берег на «школьном» резко уходил в воду, переход с мелкоты в глубь был кратким. Глубинное течение реки метрах в десяти от того места, где мы купались, резко переходило в стремительный перекат… Несмотря на уютный пляж, местечко выглядело диковато.
  Я люблю нырять, видя под собой веселые, освещенные солнцем камни, а здесь свет резко переходил в темную, зловещую бездну, как мне тогда казалось. Плыть над ней – еще куда ни шло, но ступать в нее или нырять, – уволь!
  Наверное, потому-то и чурались «школьного» солгари.
  Мы резвились на песочке, иногда совершая отчаянные рывки на глубину, и быстро выбирались из нее, потому что течение к быстринке переката было стремительным, пугало. Тяжелые, темные, неподвижные массы как-то внезапно, словно проснувшись, рвались на камни, в суженное горло перебора.
  Саша Коблик, вооружившись резиновым мячом, беспечно  барахтался в ямке. Был он самым младшим из нас.
  Внезапно мяч выскользнул из его слабых ручонок, он забил ими по воде, закричал. Мяч стремительно вышвырнуло на стремнину.
  Я не раздумывая бросился выручать Сашку. В это время мы как раз все заплыли на глубинку. Плавал я хорошо с шести лет, с того самого момента, когда дядя Коля Сергеев швырнул меня из лодки в воду и крикнул: «Плыви!» Правда, за утками, как Сергей Есенин, я для дядьки не плавал в ледяной воде. Да и был он заядлым рыбаком, но не охотником.
  Короче, в себе я не сомневался, но и как спасать, представления не имел ни малейшего.
  … В считанные секунды Саня оказался у меня на спине, а я, отчаянно работая руками, начал долгий путь к берегу. Напуганные, его брат Валера и второй Саша, Мостолыгин, растерялись, самообладание их покинуло, и они оба тоже стали тонуть.
 Находились они в метре-двух от нас. Барахтаясь, они приблизились ко мне и судорожно вцепились в мои руки. С этой секунды сознание ни одного из нас не работало. Никто не кричал, не было никакой истерики. Все четверо, как могли, бросились выживать…
  Я всеми силами рвался к солнцу из воды. Это было не солнце, а яркий ослепительный свет после темно-зеленого мрака глубины, свет, кричащий о жизни, взывающий о спасении.
  Всех лучше чувствовал себя Сашка, оседлавший меня, как коника…
  Сколько времени прошло – никто из нас не помнит.
  Очнулись мы на песке. Лежали пластом, раскинув широко руки, рядышком. Наверное, выползали из воды на четвереньках, а может быть, и посмешнее была картинка.
  Встали. Никто ничего не говорил. У всех было одно желание – идти. Цепочкой, пошатываясь, молча мы побрели по перекату на другую сторону, где был поселок. Его-то, перекат, мы только и запомнили. Наше сознание было словно отягощено несколькими бессонными ночами, когда реальность мира теряется и все окружающее не узнается и видится словно во сне.
  Спали мы почти двое суток.