Не одна во поле... Галимыч

Учитель Николай
21.06.78.
Встреча с А.А.Михайловым. Интересно рассказывал о журнале «Литературная учеба». Уверен я, что у него хорошее будущее.
Я завидовал Михайлову – он лично знал Рубцова. «Не стоит, конечно, захлебываться над каждой строчкой. Но поэт очень органичный, очень органичный». И еще говорил о неправомерности связывать творчество Рубцова с творчеством «дворян» – Блока, Тютчева. Действительно, и у Б. и у Р. действенны образы ветра, вьюги. «Но Рубцов-то – деревенский парень, он родился на нашей северной земле, ходил в фуфаечке и поеживался. Он жил в этой стихии ветра. Природа этих образов у них разная».
И у литературы свои приливы и отливы. «Деревенская» проза на последнем вздохе. Может быть, еще по инерции кто-то создает что-либо более или менее значительное.
Состоянием поэзии обеспокоен. (Тут мне ближе уверенность Ю.Селезнева). Общий культурный уровень высок, но очень однообразно все. Прочитаешь двух-трех поэтов, и все мешается.
Говорил об эстрадниках. Против зачеркивания поэзии Вознесенского, Евтушенко, Рождественского. Это ведь целый этап в поэзии! Жгучий интерес к проблемам современности. Удовлетворить запросы смогла поэзия, и она выходит на эстраду.
О модернизме – ничего нового. «Различать тех, кто работает на рекламу, и тех, кто ошибается, но искренне отстаивает и заблуждения свои».

Это чудом сохранившаяся запись из дневника. Михайлова я видел и слышал еще один раз. Вообще же, мне, находясь в институте, услышать, повстречаться, познакомиться удалось с Николаем Журавлевым, Владимиром Богдановым, Василием Ледковым, Вадимом Бедновым и рядом других северных писателей. Случалось это и благодаря Шамилю Загировичу Галимову, преподавателю, критику, литературоведу, одному из самых любимых моих наставников в жизни.
Что прежде всего видится при вспоминании человека, материализации его образа? Чаще – глаза. Если бы я был модернистом каким-нибудь от живописи, я бы нарисовал глаза Галимыча с желто-золотистыми лучиками, бегущими прихотливо из черных его глазниц. Бег этот по-импрессионистски зыбок. При гигантской концентрации на всем облике, даже, скажем, при зрении всей его крупной головы, лучистость эта иссякает, облик становится строже, серьезнее. Но стоит только приблизиться в оправе очков, снова заглянуть в глаза, как снова что-то золотистым песочком, змейками струится, подается изменчиво.
Человек это преподал мне несколько важных для меня уроков.
На четвертом годике обучения я писал курсовую работу по лирике Николая Рубцова. Это был тот период увлечения поэтом, когда лирическое «я» Рубцова и мое совпадали настолько, что казалось, что Рубцов – это я, что все, пережитое героями его поэзии, было, случалось и со мною. Большим преувеличением, пожалуй, это и не было. Сиротство, горькая память о матери и отце, вечные мои странствования, непритязательность в быту, – многое, многое в его лирике я ощущал обнаженными нервами. Такая всепоглощенность его поэзией некоторых пугала, некоторых притягивала, другие же посмеивались, может быть, и крутили пальцем у лба. Нужен был некий мягкий толчок в мой разгоряченный лоб, чтобы я «вышел из тела поэзии Рубцова», стал самим собой, не разорвав, впрочем, «мучительной связи» с его горькой поэзией. Наверное, будет точно сказать, что меня съедала внутренняя богема, где «общей нервной системой» были «опутаны всерьез» я и поэт. Это было дурно для психики и нечестно по отношению к себе и поэзии Рубцова. Нужно было «разделиться» и со стороны посмотреть на любимое, с хотя бы немного охлажденной головой. Ведь только выйдя из рабской зависимости, можно сказать заветное, своеобычное слово о дорогом. Я же говорил только тоннами прочитанного, заимствованного. Ничто не подвергалось сомнению в стихах поэта, все горячительно, часто – излишне пламенно, отстаивалось в многочисленных спорах студенческих, где я пафосно размахивал руками.
И вот я читаю с кафедры взволнованно заимствованное, сумбурно сколоченное повествование о лирике Николая Михайловича. Заканчиваю. Аудитория обвально аплодирует мне. Смущенный несколько, сажусь за первую парту. Чуть позже к кафедре выходит Шамиль Загирович и (без золотистого песочка из глаз) начинает: «Да, кто спорит, что Рубцов – большой, настоящий поэт. Но пришло время и сказать, что многие стихи его несовершенны, в них есть очевидные поэтические просчеты. Например, не может же меня радовать образ «пустынно мерцает померкшая звёздная люстра». Хм… «звездная люстра»… неудачный это образ. Рубцов сложнее, друзья мои, восторженного только отношения к нему. Он противоречивее, драматичнее, что ли, услышанного сейчас его лирика». В глазах вспыхивают знакомые лучики. Он доброжелательно взглядывает на меня.
Моя восторженность стала после той памятной «защиты» смещаться глубинным проникновением в поэзию Рубцова. Любовь стала зрелой и зрячей. Слепое чувство сменилось поначалу эмоциональной мыслью. Но это уже было не привнесенное, а свое.
Позже родилось с десяток песен на стихи поэта, были разработаны с полтора десятка уроков по его поэзии, выпущено пособие «Изучение лирики Рубцова в школе». А еще несчетное количество уроков внеклассного чтения, вечеров памяти, чтения со сцены и школьной кафедры, семинары для учителей…
Второй раз я согласился с Галимычем, когда приехал в Слободчиково, когда, еще раньше, преподавал русский и литературы студентом в далекой деревеньке Петрово на Пинежье.
Я не фигурально ухнул со всей силы в навоз совхозного бардака, развала сельского хозяйства, умирания «неперспективных» деревенек. Три года жизни и работы в умирающей, когда-то процветающем селе Слободчиково невероятно изменили мое представление о деревне. Но – вот что странно! – несмотря на то, что правда оказалась горше и соленее абрамовского повествования в «Доме», деревню я полюбил. Полюбил на всю оставшуюся жизнь.
А в конце 70-х на кафедре русского и литературы проходило обсуждение романа Федора Абрамова «Дом». Честно говоря, из выступающих студентов помню только страстное выступление Лены Колесниченко в защиту Абрамова. Мне же на тот момент показалось, что Абрамов сгущает краски, что не такой безысходной видится мне наша жизнь, жизнь деревни. В общем, промямлил, что не очень-то доволен я абрамовской вещью.
Шамиль Загирович же говорил о мужестве писателя, гражданина Абрамова, убеждал нас в том, что горестное бытие деревни нарисовано им правдиво.
Что сказать? Мера сегодняшней деградации сельской жизни, жизни глубинной России такова, что стойкий Михаил Пузырев на 95-м году жизни выстрелил себе из ружья в грудь.
Порой и мера моего отчаяния делает меня в прямом смысле обезноженным и обессиленным. В последнее время – все чаще.
Что бы сказал великий Абрамов о гнуси, сраме и подлости нашего дня, когда ежегодно в Вельском районе вымирает население большого (в 300-600 человек) поселка!
Спасибо Шамилю Загировичу и за различного рода премьеры. Помню, как взволнованно он делился с нами своими впечатлениями по поводу фильма «Афоня», настоятельно советуя нам сходить на него. Он оказался прав: впечатление было сильнейшим. Таким же образом многие из нас оказались на премьере Архангельского драмтеатра по повести Бориса Васильева «Не стреляйте в белых лебедей».
Теперь добром и понятливо припоминаю его фразу: «Преподавать в школе литературу сложно? Да нет ничего проще! Разговаривай себе, веди по душам беседу. Делов-то!» Сама его манера преподавания, которую многие из нас переняли от него, была удивительно внешне проста, демократична, неакадемична. В скромном костюме, заложив руки за спину, немного порой покачиваясь на ногах, откидывая черную челку на лоб, временами поправляя очки, Галимыч несуетно, доходчиво рассказывал нам о новинках литературы, о современной поэзии и прозе, всегда выказывая едва обозначающейся на этот момент, сдержанной  страстью в голосе, интонации свое, любимое, дорогое, каким был, например, всегда для него Федор Абрамов. Эта простота наживается с годами. За ней годы напряженной работы души, мысли, горы перечитанного, обговоренного, выстраданного.
Теперь я спокойно могу повторить за своим преподавателем: «Преподавать литературу в сельской школе?! Да нет ничего проще!»
Но я навсегда, до конца жизни останусь верен навыку человеческого общения и никогда не променяю его роскошь на скрадывающие человека, обворовывающие общение всякого рода мульти-медиа, которые сегодня насаждаются чуть не насильственно в школах. Пусть их! Я же в этом плане останусь сподвижником таких людей, как Шамиль Загирович Галимов. Как сказал Пушкин: «Я буду верен старине».
Есть в наших встречах, организованных  преподавателями АГПИ, и казусный для меня момент. Не стыдный, нет, а какой-то уж совсем ребяческий, «ростовский».
Мы тогда учились уже в новом здании факультета, холодном всегда и необустроенном, необжитом. Пахло остро свежей мебелью. В актовом зале на втором этаже проходила встреча с поэтами. Аудитория была заполнена до отказа. Мне привелось сидеть рядом с Людмилой Сергеевной Скепнер, Шамилем Загировичем и еще кем-то. Выступали Василий Ледков, другие поэты. Наконец, на сцену вышел маленький, с бородкой Вадим Беднов. От встал за кафедру и начал: «Орхангелогородцы – трескоеды». Я заржал среди полной тишины молодым коником. И тут же поперхнулся. Уронил голову на парту и залился краской. Беднов замолчал, а на меня посмотрели недоуменно. После секундной паузы поэт продолжил свое чтение благополучно, а я еще некоторое время булькал щеками, сдерживая молодую смешинку, которая так и рвалась наружу: «Орхангелогородцы – трескоеды!» – пело и веселилось во мне.
И надо же такому случиться, что после поэтического вечера неутомимая на знакомства Людмила Сергеевна подвела меня прежде всего к «посрамленному» поэту и представила меня: «Вот, познакомьтесь, Коля Васильев. Он о-обо-жа-ет лирику Рубцова. Умничка, умничка!» Вадим Беднов что-то неопределенно буркнул и сунул мне руку. Признаться, и мне было крайне неловко за свой поступок, и настоящего знакомства так и не состоялось. Да и вряд ли это смогло бы тогда произойти: был я очень застенчив в знакомствах, да и что мог сказаться тогда прожившим жизнь Беднову, Ледкову, Журавлеву?
Наверное, по той же причине отказался я тогда от встречи с Людмилой Александровной Дербиной. Свести нас хотела та же Людмила Сергеевна. В тот раз мне стало по-настоящему страшно.
Пройдет еще больше двадцати лет, и в Вельской районной библиотеке я познакомлюсь с «глухаркой» и «волчицей». Но об этом попозже.
Уже после института, приезжая в Архангельск на курсы, по другим делам, я рад был каждой минуте общения с Шамилем Загировичем. Предметом наших разговоров стала уже поэзия Алексея Прасолова, Юрия Кузнецова, Игоря Шкляревского, Валентина Устинова. К сожалению, разговоры эти были достаточно скоротечны, формальны. Они чаще всего приходились на минутки перерыва между какими-нибудь занятиями. А в желании поговорить основательно я был не настойчив.
Через лет пятнадцать мой учительский творческий отчет в Архангельске будет доброжелательно принимать дочь Шамиля Загировича, Елена, ныне профессор Поморского университета, председатель архангельского регионального Союза писателей России.
Нельзя, нельзя обойти вниманием и добрейшую Людмилу Сергеевну. Именно она впервые опубликует мои рубцовские разработки в своей книге за 2002 год «Словесное искусство русского Севера в литературном образовании и развитии школьников». Как с писаными торбами носилась она со всеми путевыми и непутевыми студентами, удивительно далеко, как мне кажется сейчас, прозревая наше будущее, безгранично доверяя нам, «переоценивая» невероятно нас за малейший огонечек в наших душах, за малейшее стремление стать учителем-творцом. Скольких такая вера поддержала! Спасибо за это Людмиле Сергеевне. Феноменальна, сногсшибательна память ее на всех своих выпускников. Поддерживаемая кем-то под руку, едва переставляя ноги, взбирается она по ступенькам «нового» здания факультета на 60-летний юбилей Галины Вениаминовны Поляковой. С великой грустью наблюдаю ее беспомощность. Все-таки осмеливаюсь: «Здравствуйте, Людмила Сергеевна!» Тут же поворот головы в мою сторону: «А, Коленька, Васильев, здравствуй, мой милый!» (Мы все у нее «любимые», «талантливейшие», «милые», «дорогие», «кисоньки»…) Подходит на голос ближе, прижимается рукой к руке: «Как живешь-то?» И после пары дежурных фраз на ушко, тихо-тихо: «Зеленый змей-то не мучит, а?»