Не одна во поле... Хозьмино. Утраты

Учитель Николай
  Поездки мощно развивали впечатлительность. И друг мой, и я вели дорожные записки. Возможно, они станут пуповиной какого-нибудь отдельного повествования. Ии них, как из семян, прорастали позже воспоминания, маленький штрих в записной книжке вырастал в небольшую художественную или публицистическую работу, как данная выше, как вот эта:

  …В карельской Видлице мы поздно вечером, почти к ночи, беззвездной, теплой, пошли к Ладоге. На крепкий, сбитый песок неторопливо набегали волны. Даль могучего озера была закрыта от нас, светилось только прибрежье.
Берег сплошь был усеян сухим тростником. Мы собрали его и подпалили. Он вспыхивал и моментально прогорал. Я, Колька и Сашка, один за другим, бегали с охапками такой теплой на ощупь и по цвету  соломы, ломкой, шуршащей. Вода в свете костра тоже отсвечивала желто-мутным. Мы с Колькой разделись, и пошли навстречу тихим гребешкам волн, совсем не страшным, домашним. Но Колька шел впереди, и я наблюдал, как все больше смыкается вокруг него тьма, а вода теряет свет и становится непроницаемо-темной. Стало зябко. Мы окунулись и вышли на берег.
Всегда необычайно, странно дыхание гигантской, но невидимой тебе водной массы. Ты несколько робко ощущаешь ее присутствие. Небо и великое озеро слились в одно уже в нескольких десятках метров от тебя. Уважительно так поглядываешь в сторону тихого, но всепроникающего шума, шороха, колыхания…
  А вода дарила берегу всё новые порции вялого, сырого тростника.
Через пару дней мы будем в Сортавале, и в один из вечеров отправимся на катере к Валааму.
  Запомнятся по-рериховски сочно-зеленые овалы берегов на выходе в озеро, позже – ромадинские вспышки каменных островков, с машущими нам руками людьми. «Это остров любви», – торопливо бросил нам Сашка. Искры уходящего солнца горели в каменистых грядах острова. Кристаллы камней ежесекундно, по мере движения катера, переменчиво, прихотливо мерцали нам, как в бажовской сказке. Рдели стволы стройных сосен. Пылал костер. Что-то веселое, хорошее кричали нам молодые пары. Над самой поверхностью воды горело неутомимое солнечное око.  Шумели мотор, винты, вода за кормой.
  Заход катера в одну из Валаамских бухточек был похож на волшебный сон. Всё окружающее казалось декорацией к немыслимой эльфийской сказке, предании о граде Китеже, сне спящей царевны, восставшей из пучин Атлантиде… В «пленительной сладости» окружающего нас пейзажа стало совсем не слышно звука мотора. Катер шел по узкой звездной воде бесшумно, чуть поплескивая ей, бережно урча. Над самой водой нависали купы мощных деревьев. Их готический рисунок отдавал зеленым, темно-голубым, иногда искрил. Все на катере затихли. Никто не произнес ни звука.
Всеобщее ожидание продолжения сказки было как никогда ощутимым.
  Его прервало явление с правого борта катерка монастырских стен. Мы пристали к берегу. Пассажиры тихо залопотали что-то и, вполголоса переговариваясь, стали подниматься к монастырской гостинице.
  К сожалению, наши планы двухдневного пребывания на острове не осуществились. Еще ночью мы узнали, что катер наш не задержится и по каким-то причинам уйдет в Сортавалу рано утром. В утренних сумерках мы сели на велосипеды и покатились по тропам, аллеям Валаама. Поднимались на верхотуру реставрируемых церквей, храмов. Жадно всматривались в  холодные гигантские каменные лбы островков, отражающих рассветное утро, в необъятное металлическое свечение Ладоги, в занимающиеся под нами и быстро рассасывающиеся воронки туманов. Вслушивались в тишину не постигнутого нами острова.
  Мы как будто единожды коснулись тайны великой, таинственной музыки и больше никогда и нигде уже не слышали ее, но недослушанной, недочувствованной она была еще лучше, сохранив глубину и недосказанность. «Виниловый диск» ее до сих пор младенчески чист и хранится в шуршащем время от времени конверте моей памяти.

  Конечно, это только один штришок моей велописи и велошествия, которые затянулись аж до 1991 года, года, когда родилась моя третья дочь, когда я уже третий год был директором школы и когда долгие отвлечения от дома стали невозможны.
  А Колька в страшные 90-е стал пропадать, втягиваться в омут пьянства и умер в феврале 2002 года, оставив мне в наследство больше 20 тетрадей своих дневников и самые светлые воспоминания о наших восьми тысячах километрах по России, которые включили Петрозаводск и Архангельск, Мурманск и Ленинград, Киров и Москву, Казань и Сыктывкар, Вологду и Ярославль, остров Валам и Куликовское поле, Ладогу и Онегу, Волгу и Двину, тысячи русских городков, деревенек, сёл…
  Пытался ли я спасти друга? Конечно. Мог ли я спасти его? Чем больше живу, тем больше сомневаюсь в возможности спасти хоть кого-то в этой жизни – без его воли и огромного желания спастись.
  А дневник Николая Ситчихина – это трагический дневник нашего поколения, молодых тогда людей процветающей Солги, большинства из которых нет уже в живых. Читать его в больших дозах тяжело. Но немало на его страницах доброго, иронического взгляда друга на самого себя, приятелей-собутыльников, время. В нем несколько талантливых  стихов автора записей, его безответная вечная любовь к Н…

  Привез только две тетради Коли С. Из двадцати с лишним. Большинство из них - общие.  В них жизнь его и тысячи людей за 24 года. С 18 лет до 42. До его смерти. Скупые на цветастость, но очень точные, честные, порой беспощадные к себе самому записки. Хорошо бы их почитать тем, кто тешит себя розовыми воспоминаниями о прошлом…
               
  …7 ноября 1984 года
  «Наступила 67-я годовщина Октября. Утром приехал Витька Моисеев, с буха, нос ободрал, следом его мать Настя, Галькина теща. С батей начали пить. Потом Володька Попов пришел с работы. В гараже, говорит, бардак. Пьянка. Мукосей приходил. Костя Хохлов пьяный в бойлерной валяется кверху ж… Толик Мукосей где-то в душе. По словам Попова, он хотел Степу задушить.
  Хотел я от них куда-нибудь уехать, и уехал. Хотел до Пежмы.  В поселке уже все готовятся к торжеству. А я решил сгинуть с глаз от этого торжества. Лишь бы люди не видели. В книжном «связь» уже музыку крутит. Все чуть датые. Предложили выпить, но я не стал. Поздравил их с праздником и уехал.
  А на улице просто красота. Если б еще вчера напился, ничего бы и не увидел этого. Почти до Старого Куваша доехал. Стоит ГАЗ-53, молоковоз, без заднего левого колеса. Со ступицей парень молодой возится. С ним двое, один с ружьем в лес сразу ушел, а второй, молодой, с мотоциклом остался. Оказалось, парень с Холмогор. Ехал с Вельска в Тавреньгу. Скрутилась контргайка, и колесо потерял, а чулок с резьбой эллипсом изогнуло, полуосью, видимо. Помочь я ему, конечно, не в состоянии был ничем. Дело серьезное. Горковский парень на мотоцикле увез шофера в Куваш. Я же замерз и поехал обратно.
  В Горке зашел к Витьке Мохову. Решили с ним выпить, тем более я весь замерз. К обеду похолодало, что ли. У Витьки, оказывается, жена теперь в магазине работает, а я и не знал. Вот тебе раз. Сбегал, взял пузырь.
  Давно я Мохова не видел. Несколько месяцев. А ведь мог и не увидеть больше. Слышал, что он отравился тут. Дак он мне рассказал:
  – Утром с буху был, и похмелиться решил. Перепутал бутылки, или одна у него была. Короче, взял вместо водки налил стопку электролита и дернул!.. Дошла она только досюда (показал выше кадыка), да сразу и выплюнул. Так бы всё. Лежал в больнице в Кулое. Ел чай да кисель. Больше ничего не мог. Две или три недели отхаркивался. Во рту всё сжег. Как-то плюнул – думал, язык выплюнул, а то кожа с языка слезла. Так и выжил.
  (Повезло, ничего не скажешь. А ведь любой из нас по пьянке может сделать то же самое, и хорошо, если так же закончится всё благополучно).
  – Только из больницы вышел. Сделал свой мотоцикл, стал его испытывать. Был пьяный, конечно. Доехал до горы за Синежкой, покурил, и обратно. Ничего дальше не помню. Оказалось, сбила меня машина, там тоже пьяные ехали. Шлем вдребезги, лопнул череп на затылке, и правую ключицу раздробило. Отлежался…
  Вот так Мохов и жил, пока я его не увидел снова.
  Когда выпили, сходили к Вальке в магазин. Взяли еще бутылку водки. А потом я и совсем уснул. О чем мы говорили, и сам не помню.
  Вечером приехал Колька Юрьев, пили еще, да собрались на танцы с гитарой. Пошли всей толпой, пели песни на улице под гитару. Ходили на танцы. Я скакал там до упаду. В кирзовых сапогах и в одной тельняшке. Жаль, что смутно всё помню. Колька Юрьев достал у бабки бутылку, пили у Мохова уже ночью. Пил, пока не упал.
  Так я справил 67-ю годовщину Октября. А хотел посмотреть футбол, на международные кубки».

  Людмила Семеновна Грудина погибла в 1988 году. Стоял страшный, изнуряющий духотой день 5 июня, когда в учительскую заполошно ворвалась одна из моих коллег:
  – Там… Людмила Семеновна… в реке…
  Скоро на велосипеде я был у речки Елюги, под ее высоким правым берегом, где исполиновцы полоскали белье. Из воды в «крике» о помощи воздымалась рука…
Сопровождал ее в Вельск на машине я сам. Потом был день похорон. Машина остановилась у центрального крыльца школы, в которой так мало удалось поработать Людмиле Семеновне и о которой она так мечтала долгие годы. Я подал последний звонок, его оглушающий в те минуты звук смял меня, и я… заревел.
  Причиной ее ранней смерти стали и события конца 80-х прошлого столетия в стране, поселке, школе. Ее рука всё чаще заглядывала в спасительный ящичек стола, где лежал нитроглицерин. Весь воздух был пропитан сладким нигилизмом, надеждами, своеобразным выпрямлением «страны рабов, страны господ», в котором проглядывали рожи уродливой приватизации, беспредела, преступности, гибели миллионов, войн и развала. Выжила ли она, не будь того по-булгаковски душного дня?.. Не знаю. Но помню, как она страдала от первых признаков «выздоровления», обретения «свободы», первых оскалов нравственной распущенности, глумлений над тем, что было дорого ее поколению, грядущего хамства и самоунижения, самобичевания великой страны…
Но при всей ее властности никогда она не была догматиком, ортодоксом, и добрым веяниям времени сама первая и радовалась, как ребенок, – соленым статьям в журналах, острым публицистическим и художественным фильмам, горьким документам, шокирующим книгам, подобным «Печальному детективу» Виктора Астафьева или «Плахе» Чингиза Айтматова…