Узник Сырецкого лагеря военнопленных Вл. Давыдов

Ирина Гончарова1
Владимир Юрьевич Давыдов – узник Сырецкого лагеря военнопленных, Вовка, Вовочка – друг родителей, потрясающий бонвиван и работяга, по профессии строитель, прораб, прекрасный пианист, мог часами «лабать» на фортепиано  – как-никак сын композитора. Именно от него я узнала, что такое джаз. Друг оркестра Утесова, всех лабухов Киева. Лысый мальчик. Лысый – потому  что в лагере дубинками били регулярно по голове, мальчик – потому что был вечный мальчишка, Дон-Жуан. До самого своего конца в 1975 г.

Родился Давыдов 19 июня 1914 г. в семье композитора Юрия Давыдова и поэтессы Веры Александровны Давыдовой, кажется, все таки в Киеве. Но не утверждаю ….

Количество женщин, его любивших, пересчитать невозможно. Еще сложнее с теми, кого любил он. В возрасте от 60 и до 16 лет. Предложение делал тут же, "не отходя от кассы". Женился раз шесть или семь. Если у женщины был ребенок, тут же усыновлял его и давал свою фамилию.

Помню, отец рассказывает маме (а у детей ушки всегда на макушке – слушают): «Представляешь, идем с Давыдовым. Вдруг оборачиваюсь, а он уже с какой-то дамой не первой свежести договаривается. Потом подходит сияющий, счастливый. Я ему говорю «Ты, что с ума спятил. Она же старая!» «Для кого старая, а для меня новая, - отвечает и хохочет». Вот, кнур! Ну что скажешь?!»

А мама смеется и говорит: «Ну, Давыдов в своем амплуа».

А еще помню, как только мы получили квартиру на Сырце, Вовочка тут же пришел в гости. Стоит задумчиво и смотрит сквозь стекло балкона в сторону Сырецкой рощи. Холодно уже было. Листья опали все.

- Да, вот здесь мы бежали. Вон, видишь дорожку в лесу. А там за бугром – хатки. Вот там нас Наталка (если не ошибаюсь в имени – авт.) и прятала у себя в погребе, кормила-поила, согревала….

Потом мама рассказала, что у этой простой женщины от него двойня родилась, два хлопца. Он не скоро узнал. А как узнал, сразу дал им свою фамилию и регулярно носил им деньги. Сам. Никакой почты и телеграфа. Хотел видеть детей….

Среди известных его любовниц была и Валентина Серова. Это не сплетня. Я видела у него на письменном столе множество ее фотографий, с ним,  в том числе, обнаженную с барышнями на пляже. Сейчас бы сказали, лесбиянки. Не знаю, ничего не могу утверждать. Помню лишь много фотографий в технике сепия, красивые обнаженные женские фигуры, пепельные волосы, характерные стрижки того времени и она. Она, потому что рядом еще ее фотографии крупным планом. С Вовочкой. У обоих совершенно обалденно влюбленные глаза….

На то время, как мы с родными зашли к нему в гости на пер. Белинского, я  уже закончила вуз и работала. Вовочка тогда был свободным мужчиной и втихаря подъезжал ко мне. Как-то встретив на пл. Толстого, так и сказал: «Слушай, ИрАчка, – так он меня в шутку называл с детства – а  почему нам с тобой не пожениться?» И мне показалось, что он не шутит, прощупывает почву. Я в ответ: «Вовочка, ты что? Рехнулся?» «А что плохого? Мы все вечером собираемся вместе, я бухаю с твоим батей…» Дело в том, что Давыдов совсем не пил спиртного! Тут я понимаю, что он переводит все в плоскость шутки. Отлегло. «Ой, я как представил твою маму моей тещей! Нет, не надо. Я передумал.» И хохочет. На том и порешили. Дома рассказала маме. А ей совсем не стало смешно. «Ты папе не рассказывай. А то он его убьет». «Папа Вовочку? Так Вовочка его выше и сильней. Ты что?!» «Я не шучу. Он как-то ко мне подбивал клинья. Чуть не поубивали друг друга. Видишь, он к нам больше не ходит».…

Так вот, она, Серова и познакомила Анатолия Кузнецова с Давыдовым. Дела минувших дней, но часть рукописи "Бабий Яр. Система" написана самим Давдовым. Все, что там написано, я знаю с самого раннего детства. Слышала эти рассказы, лежа в детской кроватке, сжавшись в комок, укрывшись с головой под одеялом, чтобы взрослые не догадались, что я не сплю и все слышу.

"БАБИЙ ЯР. СИСТЕМА

Владимир Давыдов был арестован просто и буднично.

Он шел по улице, встретил товарища Жору Пузенко, с которым учился, занимался в спортивной секции, вместе к девчонкам ходили. Разговорились, Жора улыбнулся:

– Что это ты, Володька, по улицам ходишь? Ведь ты же жид? А ну-ка, пойдем.

– Куда?

– Пойдем, пойдем…

Да ты что?

Жора всё улыбался.

Пойдешь или нет? Могу документы показать.

Он вынул документы следователя полиции, переложил из кармана в карман пистолет, продемонстрировал как бы нечаянно.

День был хороший, солнечный, улица была полна прохожих. Двинулись. Давыдов тихо спросил:

– Тебе не стыдно?

– Нет, – пожал Пузенко плечом. – Я за это деньги получаю.

Так мило и спокойно они пришли в гестапо, на улице Владимирской, дом 33.

Дом этот находится недалеко от площади Богдана Хмельницкого, почти напротив боковых ворот Софийского собора. Он сразу бросается в глаза – огромный, темно-серый, но кажущийся почти черным из-за контраста с соседними домами. С колоннами и портиком, он, как гигантский комод, возвышается над пропахшей пылью веков Владимирской, возле него не стоят машины, на нем нет никакой вывески. Дом строили до революции для губернской земской управы, но не закончили, и при советской власти он стал Дворцом труда. Но ненадолго: он понравился органам госбезопасности.

До самого отступления в 1941 году в нем помещался НКВД УССР, и здание было наилучшим образом приспособлено для его нужд. За величественным фасадом разместились отлично оборудованные следовательские кабинеты, помещения для пыток, каменные мешки подвалов, а во дворе, скрытая от любопытных глаз – тюрьма в несколько этажей, соединенная с главным зданием переходами. Иногда из подвалов на улицу доносились крики. Считалось, что для простого смертного возможен только вход в этот дом, редко кто выходил.

[Взорвав Крещатик с магазинами и театрами, взорвав историю Руси – Лавру, НКВД, однако, оставило в неприкосновенности свой дом, словно нарочно для того, чтобы у гестапо были сразу же все условия для работы. Гестапо приняло и оценило такую любезность, немедленно разместилось за величественным фасадом, и крики возобновились.

(Забегая вперед, можно добавить, что при отступлении немцы подожгли соседние дома на площади Богдана Хмельницкого, Университет, но оставили в неприкосновенности дом № 33. Сейчас в нем КГБ УССР. Там хранятся многие советские и немецкие данные, которых так не хватает этой книге, а также непрерывно накопляются новые, наверное, чтобы будущие исследователи не оставались без дела. Но вот будет чудо, если потомки откроют в этом здании музей: «Уничтожение человека на Украине и превращение его в обезьяну»…)]

Давыдов был рядовым в 37-й армии, попал в плен у деревни Борщи, прошел Дарницкий лагерь и несколько других – и бежал под Житомиром. Была у него в Киеве знакомая по имени Неонила Омельченко, врач, связанная с партизанами в Иванковском районе, и Давыдов должен был отправиться с медикаментами в Иванков, когда произошел этот нелепый арест.

Осталось неизвестным, что и откуда знал Пузенко, но Давыдова поместили в самую страшную, так называемую «жидовскую» камеру, как селедками набитую людьми, ожидавшими отправки в Бабий Яр. Давыдов понял, что его дело безнадежно.

Его вызвали на допрос и потребовали признаться, что он еврей, а также рассказать, что он знает о партизанах.

Давыдов стал кричать, что никакой он не еврей и никакой не партизан, а Пузенко сводит с ним личные счеты. Его отправили на комиссию, где немецкие врачи обследовали его и с лупами в руках искали следов обрезания, не нашли и дали отрицательное заключение.

Тем не менее, его отвели обратно в ту страшную камеру, потому что выпускать из дома №33, как и прежде, не было принято. Это как конвейер: попал – катись, обратного хода нет.

Людей из камеры уводили, они не возвращались, а Давыдов всё сидел. Наконец, когда осталось десять человек, их вывели во двор, где стояла машина, которую они сразу узнали.

Это была одна из душегубок, известных всему Киеву, «газваген», как называли ее немцы. Она представляла собой что-то вроде нынешних автомобилей-холодильников. Кузов был глухой, без окон, обшит доской-вагонкой, покрашен в темный цвет. Сзади имелась двустворчатая герметическая дверь. Внутри кузов был выстелен железом, на полу – съемная решетка. Десять мужчин разместились просторно, и к ним подсоединили еще девушку, очень красивую еврейку из Польши.

Они все стали на решетку, держась за стены, двери за ними закрыли, и так, в полной темноте, куда-то повезли.

Давыдов понимал, что сейчас они приедут в Бабий Яр, но не увидят его, потому что через отверстие у кабины водителя будет пущен газ.

Смертники не разговаривали, а ждали лишь момента, чтобы попрощаться и затем, в кромешной темноте, задыхаясь, выкатывая глаза и языки, умереть.

Но машина всё ехала, качалась, приостанавливалась, трогалась и вот, кажется, совсем остановилась. Газ не шел, Давыдов подумал, что, может, испортилось что-то. Вдруг залязгала дверь, из нее брызнул свет – и голос:

– Выходи!

«Значит, все-таки будут стрелять, – подумал Давыдов. – И то легче: быстрее».

Заключенные торопливо, глотая воздух, вышли, по привычке стали в ряд. Вокруг были колючие заграждения, вышки, какие-то строения. Эсэсовцы и полиция.

Подошел здоровый, ладно сложенный русский парень в папахе, галифе, до блеска начищенных сапогах (потом узнали, что это бригадир Владимир Быстров), в руках у него была палка, и он с размаху ударил каждого по голове:

– Это вам посвящение! Слушай команду. На зарядку шагом марш! Бегом!.. Стой!.. Кругом!.. Ложись!.. Встать!.. Гусиным шагом марш!.. Рыбьим шагом!..

Полицейские бросились на заключенных, посыпались удары палками, сапогами, крик и ругань. Оказалось, что «гусиным шагом» – это надо идти на корточках, вытянув руки вперед, а «рыбьим» – ползти на животе, извиваясь, заложив руки за спину. (Узнали также потом, что такая зарядка давалась всем новичкам, чтобы их ошарашить; били на совесть, палки ломались на спинах, охрана вырезала новые.)

Доползли до огороженного пространства внутри лагеря, там опять выстроились, и сотник по фамилии Курибко прочитал следующую мораль:

– Вот. Знайте, куда вы попали. Это – Бабий Яр.

Разница между курортом и лагерем ясна? Размещаетесь по землянкам, будете работать. Кто будет работать плохо, нарушит режим или попытается бежать, пусть пеняет на себя.

Девушку отправили на женскую половину лагеря, мужчин повели в землянку.

Землянки тянулись в два ряда: обычные землянки, бригадирская, «жидовская», «больничная».

Та, в которую привели Давыдова, была обыкновенным блиндажом без окон, с единственной дверью и рядами двухэтажных нар; пол был земляной, в дальнем конце плита, под потолком тусклая лампочка. Дух был невыносимый, тяжкий, как в берлоге. Каждому определили место, и лагерная жизнь началась.

Позже Давыдов думал, почему немцы не включили газ или не расстреляли сразу, а дали отсрочку, поместив в этот странный лагерь? Зачем он вообще существовал?

[Лагерь был выстроен к весне 1942 года над самым оврагом Бабий Яр, став своего рода «пропускным пунктом» к нему. Для разнообразия, что ли, немцы называли этот лагерь «Сырецким», хотя собственно район Сырец находится значительно дальше. Может, новое название понадобилось потому, что слова «Бабий Яр» стали в Киеве уже одиозными. Немецкое название «Сырецкий лагерь» затем употреблялось и в советской официальной терминологии, внося путаницу. Но овраг и лагерь по сути и территориально были одним целым, и в народе этому комплексу всегда было только одно название: Бабий Яр.]

Просто к своей системе Бухенвальдов, Освенцимов и Дахау немцы приходили не сразу, они экспериментировали, и на территории СССР сперва просто расстреливали из пулеметов, лишь потом, как люди хозяйственные и педантичные, устроили и в Бабьей Яре «фабрику смерти», где, прежде чем убить людей, из них извлекали еще какую-то пользу.

Вопросы сортировки решались где-то в кабинетах на Владимирской, 33. Прибывших в Бабий Яр могли сразу отправить направо в овраг, или же налево – за колючую проволоку лагеря.

Овраг Бабий Яр с ежедневными расстрелами продолжал функционировать нормально. В нем сразу расстреливались такие враги, которых сажать в лагерь – только беспокойство. Их гнали в овраг по тропке, клали на землю под обрывом и строчили из автоматов. Почти все что-то кричали, но издали нельзя было разобрать. Потом обрыв подрывали, чтобы засыпать трупы, и так перемещались всё дальше вдоль обрыва. На раненых не тратили патронов, их просто добивали лопатами.

Однако других, вроде Давыдова и его спутников, особенно тех, кто выглядел поздоровее, а вина была сомнительной, помещали сперва в лагерь, где они получали некоторую отсрочку. При экзекуциях и самом образе лагерной жизни происходил естественный отбор. Упрямо выживающих немцы не спешили расстреливать: они знали, что это от них никогда не уйдет.

Каждый день в половине шестого утра раздавались удары по рельсу. Заключенные быстро-быстро, за каких-нибудь полторы минуты должны были одеться и под крики бригадиров валили из всех землянок – заросшие, костлявые, звероподобные. Быстро строились, пересчитывались, и следовала команда: «Шагом марш, с песней!»

Именно так. Без песни в лагере шагу не делали. Полицаи требовали петь народные: «Распрягайте, хлопцы, коней», «Ой ты, Галю, Галю молодая», или солдатскую «Соловей-пташечка, канареечка жалобно поёт», а особенно любили «Дуня – я, Дуня – я, Дуня ягодка моя». Бригадир сам выкрикивал похабные куплеты, а вся колонна подхватывала припев. Были случаи, когда колонна, озлобившись, запевала «Катюшу», тогда начиналось побоище.

Так с песнями выползали на центральный плац – в очередь за завтраком. Получали по ломтику эрзац-хлеба и два стакана кофе, вернее, какой-то остывшей мутной воды.

Я спрашивал у Давыдова: а во что получали? Нужна ведь какая-то посуда. Он говорил: да, с посудой было трудно, у кого был котелок, кто на помойке достал консервную банку, но, главное, люди ведь постоянно умирали, так что посуда переходила по наследству.

После завтрака опять с песнями разводились на работу бригадами по двадцать человек. Что это была за работа?

Вот слушайте.

1. Обитатели «жидовской» землянки отправлялись копать землю в одном месте, насыпали ее на носилки и переносили в другое место. На всем пути выстраивались в два ряда охранники с палками, и люди несли носилки бегом по этому коридору.

На носилки полагалось накладывать столько, чтоб едва поднять, а немцы молотили палками, вопили, ругались: «Шнель! Шнель! Быстрее!» – не работа, а прямо паника какая-то.

Люди выбивались из сил, падали, и этих «доходяг» тут же выводили за проволоку в овраг и пристреливали, либо просто проламывали череп ломом, поэтому они бегали из последних сил и падали, лишь теряя сознание. Команды охранников уставали, сменялись, а ношение земли продолжалось до ночи. Таким образом все были заняты, деятельность так и бурлила.

2. На отдаленном пустыре возводилось непонятное сооружение, часть заключенных отправлялась туда. Строительство велось под большим секретом, поэтому те, кто уходил туда на работу, прощались с товарищами: обратно они уже не возвращались. (Секрет раскрылся лишь потом: в Бабьем Яре создавался экспериментальный мыловаренный завод для выработки мыла из расстрелянных, но немцы не успели его достроить).

3. Шла разборка обветшавших бараков, которые остались от стоявшей на этом месте до войны советской воинской части. Лагерное начальство решило, что они портят вид и закрывают обозрение. Между прочим, сюда, в бригаду «гвоздодеров», поступали самые отощавшие «доходяги» из русских землянок. Прежде чем отдать Богу душу, они коротали свой последний день, дергая и ровняя ржавые гвозди.

4. Чтобы территория хорошо просматривалась, вырубались все деревья и корчевались пни как по лагерю, так и вокруг него. Немцы чувствовали себя лучше, когда вокруг всё было голо.

5. Небольшая группа мастеровых – столяры, сапожники, портные, слесари – работала в мастерских, обслуживая охрану и делая разные мелкие поделки по лагерю. Это были «блатные» работы, попасть на которые считалось большой удачей.

6. «Выездные» бригады под сильной охраной возились на Институтскую, 5, где строилось здание гестапо.

Иногда посылали разбирать развалины на Крещатике.

7. Женщин использовали вместо лошадей: запрягали по нескольку в подводу, и они возили тяжести, вывозили нечистоты.

Лагерем руководил штурмбанфюрер Пауль фон Радомский, немец лет пятидесяти пяти, с хриплым голосом, бритоголовый, упитанный, но с сухим продолговатым лицом, в роговых очках. Обычно он ездил в маленькой черной легковой машине, сам правил, рядом сидела пепельно-темная овчарка Рекс, хорошо известная всему лагерю, тренированная рвать мясо людей, в частности половые органы. На заднем сиденье помещался переводчик Рейн, из фольксдойчей.

У Радомского были заместители: Ридер по прозвищу «Рыжий», законченный садист, и специалист по расстрелам «Вилли», очень высокий и худой.

Далее шла администрация из самих заключенных – сотники, бригадиры. Особенно выделялся чех по имени Антон, любимец и правая рука Радомского. Выло известно: что Антон предложит шефу, то и будет. Антона боялись больше, чем самого шефа. У женщин бригадиром была двадцатипятилетняя Лиза Логинова, артистка театра русской драмы, любовница Антона, не уступавшая ему в садизме, зверски бившая женщин.

Давыдов подробно рассказывает об этой странной не столько жизни, сколько полужизни, потому что каждый день можно было запросто умереть. Умирали в основном вечером.

После работы заключенные (с песнями, конечно) собирались на плацу и выстраивались буквой «П». Начиналось самое главное: разбор накопившихся за день провинностей.

Если был побег – это значило, что сейчас расстреляют всю бригаду. Если Радомский прикажет, будут стрелять каждого десятого или пятого из строя.

Все смотрели на ворота: если несут пулеметы, значит, сегодня «концерт» или «вечер самодеятельности», как иронизировали полицаи.

На середину выходил Радомский с помощниками, и объявлялось, что вот-де сегодня будет расстрелян каждый пятый.

У стоящих с краю в первом десятке поднималась дикая молчаливая борьба: каждый видел, какой он по счету. Ридер начинал отсчет, и каждый стоял, замерев, съежившись, и, если падало «Пять!», Ридер выдергивал из строя за руку, и просить, умолять было совершенно бесполезно. Если человек продолжал упираться, кричал: «Пан, помилуйте, пан…» – Ридер выстреливал в него мимоходом из пистолета и продолжал счет дальше.

Ни в коем случае не следовало смотреть ему в глаза: он мог уставиться на кого-нибудь и выдернуть без счета просто за то, что ты ему не понравился.

Далее отобранных подталкивали в центр плаца, велели: «На колени». Эсэсовцы или полицаи обходили и аккуратно укладывали каждого выстрелом в затылок.

Заключенные, опять-таки с песнями, обходили круг по плацу и отправлялись по землянкам. [Между прочим, рассказывает Давыдов, так попал под отсчет динамовский вратарь Трусевич, которого немцы долго держали в лагере, не расстреливая.]

Однажды прибыла партия заключенных из Полтавы. Забили в рельс среди дня, собрали всех на плацу и объявили, что сейчас будут расстреляны украинские партизаны, а расстреливать будут украинские же полицейские. Что за новость? Обычно партизан сразу гнали в овраг под откос, не заводя в лагерь.

В центре плаца стояли на коленях человек шестьдесят, с руками назад. Вышли строем полицаи и встали за ними рядами. Вдруг один молоденький полицай закричал: «Не буду стрелять!» Оказалось, что среди партизан – его родной брат, и немцы специально подстроили этот спектакль: чтобы брат стрелял в брата.

К полицаю подбежал немец, достал пистолет. Тогда молоденький полицай выстрелил, но ему тут же стало плохо, и его увели. Ему было лет девятнадцать, убитому брату – лет двадцать пять. Всех остальных стреляли зачем-то разрывными пулями, так что мозги летели прямо в лица стоявших в строю.

А за мелкие провинности назначалась порка. Выносили сделанный в столярке стол с углублением для тела, человека клали туда, прижимали сверху доской, накрывавшей плечи и голову, и два здоровых лба из лагерных прихлебал добросовестно молотили палками, которые шутя звали «автоматами». Получить двести «автоматов» значило верную смерть.

В одной бригаде при вечерней поверке не хватило человека. Его быстро нашла собака в уборной, в яме под стульчаками. Видимо, он хотел дождаться ночи, чтобы бежать, но может просто, потеряв разум, как зверь, забился куда попало. Сотники били его на станке до тех пор, пока мясо не стало отваливаться кусками, били мертвого, расшлепав в тесто.

Парнишка лет семнадцати пошел на помойку поискать еду. Это заметил сам Радомский, он осторожно, на цыпочках, стал подкрадываться, доставая на ходу револьвер, – выстрелил в упор, спрятал револьвер и ушел, удовлетворенный, словно бродячую собаку убил.

Стреляли за то, что второй раз становился в очередь за едой; сыпали «автоматы» за то, что не снял шапку. Когда в «больничной» землянке скоплялось много больных, их выгоняли, клали на землю и строчили из пулеметов. А «зарядки» даже за наказание не считались, это было сплошь и рядом: «вставай», «ложись», «рыбьим шагом»…

Все это Давыдов видел своими глазами, был бит, пел песни, стоял в строю под отсчетом Ридера, но роковая цифра на него всё не выпадала.

[Увидеть когда-нибудь волю шансов не было. Такие крохотные сомнительные шансы были у сотников и бригадиров, за то они и старались. Давыдов был кандидатом после «жидовской» землянки еще и потому, что, на его беду, во внешности его было что-то еврейское. Дине Проничевой помогли спастись русская фамилия и внешность, хотя она была еврейкой. Давыдов был русским, но кто тут помнил результаты того «медицинского обследования», а внешность его губила.

Евреи к тому времени в Бабьем Яре составляли уже ничтожный процент: кто-то чудом прятавшийся всю зиму и все-таки пойманный, наполовину и на четверть евреи, «выкресты» и, наконец, просто подозрительно похожие. Уничтожение их Радомский растягивал, как бы для удовольствия, смакуя, изобретал специальные способы.]

Вот, например, один из уникальных его способов. Заключенного заставляли влезть на дерево и привязать там к верхушке веревку. Другим заключенным велели дерево пилить. Потом тянули за веревку, дерево рушилось, сидящий на нем убивался.

Радомский всегда лично выходил посмотреть и, говорят, очень смеялся. Которые не убивались, тех Антон добивал лопатой.

Другое развлечение Радомского: он выезжал на коне верхом и пускался галопом на толпу заключенных. Тех, кто не успевал увернуться, кого конь задевал или сваливал, Радомский пристреливал из пистолета – как нежизнеспособных. Чаще всего это проделывалось именно с обитателями «жидовской» землянки, которых немецкая охрана, со свойственным ей юмором, называла «гимль-команда», то есть «небесная команда».

Одежду заключенным не выдавали. С прибывающих снимали что получше – сапоги, пальто, пиджак, и полицаи меняли это в городе на самогон. Поэтому каждый старался добыть одежду с трупов, и если кто-то умирал в землянке, его моментально обдирали догола.

С едой было сложнее. Кроме утреннего «кофе» давали еще днем баланду. При тяжелой, изнурительной работе на такой еде, конечно, нельзя было протянуть, но иногда поступали передачи.

Вокруг лагеря бродили женщины, высматривали своих. Иногда бросали через проволоку хлеб. Если же давали полицаю у ворот литр-другой самогону, то и он мог передать заключенному мешочек с пшеном или картошку.

По утрам выделялись дежурные, которые под конвоем обходили проволочные заграждения под напряжением в 2200 вольт – и длинными палками доставали погибших за сутки собак, кошек, ворон, иногда попадались даже зайцы.

Все это они приносили в зону, и начиналась «барахолка»: кусок кошки менялся на горсть пшена и так далее. С помойки можно было стащить картофельных лушпаек. Складывались и сообща варили на плите свой суп, благодаря чему Давыдову и таким, как он, и удавалось тянуть.

Одним из проклятий была чесотка. Заключенные жили хуже, чем звери в берлоге, съедаемые тысячами насекомых. Заболевших чесоткой не лечили, их просто стреляли. Жена заключенного плотника Трубакова сумела передать мазь от чесотки, которая спасла многих от немедленного расстрела.

Человек двадцать устроили заговор с целью побега, но он был раскрыт, все двадцать расстреляны, и известно лишь, что руководил заговором некто Аркадий Иванов.

Так шли дни. Никто, и Давыдов в том числе, не загадывал, надолго ли оттягивается конец. Тяга к жизни существует в нас, пока мы дышим, так уж устроено. Одни прибывали, другие умирали – сами ли, на плацу ли, в овраге ли.

Машина буднично работала." Анатолий Кузнецов БАБИЙ ЯР


Если выглянуть из окна доходного дома на Михайловском переулке, 9,  во флигеле, днем, то можно было увидеть Крещатик в руинах и развалины Думы на Думской площади.

Днем я часто сидела на широченном мраморном подоконнике и играла с куклами, глядя на руины и распевая романсы, которые я слышала, как пели мама или бабушка, или Эльга, сестра Давыдова по маме, народная артистка, исполнительница русских и цыганских романсов и арий. Ночью под впечатлением увиденного и услышанного мне снился воздушный бой над Крещатиком, всегда один и тот же: два самолета со звездой и немецким крестом. И со звездой падает, дымящийся. Иногда на Крещатик, в развалины. Иногда – в наш двор. И поверьте мне, я до сих пор вижу отчетливо эту картину, и только недавно перестала видеть этот сон детства, который странным образом связывается у меня с бабушкой, умершей через много лет в день первой акции в Бабьем яру….

Что касается Эльги, фамилия у нее была Аренс. Бог его знает, кто был этот Аренс. Муж ее в то время был Аркадий Рост. Да-да, из семейства Ростов артистов, писателей, фотографа и журналиста. А еще я с детства слышала, что Эльга «увела дедушку» у бабушки Володи Высоцкого. Но, думаю, это было давным-давно. Я знала  Эльгу уже оплывшей, морщинистой пожилой дамой. Ходила с родителями и бабушкой с дедом в Дом учителя на ее концерты в выборы. Аркадий, ее муж был директором Дома учителя и подкидывал ей работу. Кстати, Дом учителя располагался тогда в здании на бывшей Думской пл., бывшем Дворянском собрании на месте Дома профсоюзов. Прекрасное здание внутри с великолепным залом и мраморными лестницами….

…Так вот, я видела Владимира Высоцкого, еще мальчиком, в Киеве. Приезжал погостить к папе и тете Жене, Евгении Лихолатовой. Сеня и Женя были как родственники Давыдову и друзьями моих родителей. Помню, какой-то праздник отмечали у Давдовых на Саксаганского, 101,  в красивейшем старом доме, уцелевшем в войну.

Кажется, это были октябрьские. Давыдов тогда был женат на красавице-киевлянке, Нелли Киллерог, от рождения – Неля Горелик. Фамилию изменил еще ее отец, написав задом наперед. Неля впоследствии была основателем единственного журнала мод в Украине «Краса и мода». До того она работала редактором в издательстве, где я работала корректором. Сразу скажу, не по ее протекции.

Отца ее, генерала расстреляли в 1937 г., мать сослали, кажется, на Соловки. Вернулась мать после смерти Сталина безумной….

Неля попала в детдом и в войну оказалась в Новосибирске. Вернулась в Киев в 1943 г. В 1945 г. родила сына от какого-то типа по имени Абба. Сына он бросил вместе с красавицей Нелей. Но тут какими-то судьбами рядом оказался Давыдов. Не раздумывая, он женится на молодой прекрасной женщине с сыном, дает ему свою фамилию. Имя Марк сохраняет. После смерти тирана Неля как дочь репрессированных, уже не девочка, поступает на факультет журналистики, единственная написав украинский диктант, не сделав ни единой ошибки! Потрясающее чувство языка!

Так вот, на праздник приходят Высоцкие с мальчиком по имени Володя. Мы все для него были просто козявки какие-то. Он ни с кем из детей, а нас было, кажется, трое, Марик, я и сын Оли и Бориса Третьяков, имени не помню, не проронил ни слова. Надутый такой, в военном френче сына полка….

Через много лет я его моментально вспомнила, увидев это его фото с отцом и тетей Женей. Не хочу писать «мачехой», потому что она его любила больше, чем родные отец и мать. Это я знаю из разговоров родителей. Вообще, кто не знал, думали, что Володя – Женин сын. Для отца он как бы и не существовал. Такое было ощущение. Когда Володя Высоцкий приезжал в Киев, в кампании говорили «Женин сын приехал». Это я помню отчетливо.…

Давыдов много раз пытался опубликовать свои записки. Но куда там! Узник Бабьего Яра – шпион! Друзья его спрашивали: «Вовка, почему ты не уедешь в Германию?» Уже были первые «перелетные ласточки». Он, смеясь, отвечал: «Вы вообще представляете, узник Бабьего Яра ищет убежище в Германии? Звучит!» «Но именно там опубликуешь свой роман!» «Нет, я хочу здесь, чтобы вы все прочли. Если там, вы не прочтете».

Помню, мы с отцом встретили Вовочку на стадионе. Кто играл, не помню, киевское «Динамо» точно и какая-то московская команда. Давыдов был там! Еще бы, что бы он там не был! Тогда на стадион хулиганье не ходило. Или ходило, но мало. Ходили нормальные мужчины, женщины, студенты.

У Даыдова половина «Динамо», старого, его с Юстом, Команом, Принцем, Терентьевым была в друзьях. Слава Терентьев, перешедший из московской команды, был вообще ближайшим другом. Неля дружила с его женой, фигуристкой-тренером, Тамарой.

В выходные дни вся кампания выходила на поле стадиона «Динамо». Переодевались в динамовские трусы и майки у Терентьевых, которые жили на Садовой – рукой подать через Мариинской сад на стадион. Профи играли против любителей. «Матч» собирал много зрителей. Болели за любителей.

Неля, жена Давыдова, стояла на воротах. Мама моя была форвардом. Если бы вы видели этот футбол! Я сидела на трибуне, поближе к полю и орала как ненормальная: «Судью на мыло!!!» Мне было лет восемь. Судьей была Оля Третьяк. Муж ее не играл по причине ношения очков.  Так однажды, после празднования у Терентьевых Дня Победы, моя мама родила мою младшую сестру…. В футбол она, конечно, не играла. Но в родилку ее привезли в динамовских трусах – у нее начали отходить воды….

И вот, как в былые времена, мы видим Давыдова на матче, и вдруг он кричит нам через головы и свист: "Скоро выйдет моя книга", и смеется. "Врешь!"- кричу я. Мы с ним были на "ты" с разницей в возрасте 30 лет. Давыдов смеется и кричит: «Нет, не вру. Вот здесь!» И показывает номер журнала «Юность». И весь сияет. «Хорошо, я его получаю. Будем читать.»

Возвратившись домой, открываю почтовый ящик: пусто. И начинаю нервничать, каждый раз, как обнаруживаю, что журнала нет. В конце концов, в один прекрасный день я получаю первый номер с романом А. Кузнецова. Но часть Давыдова была в следующем. Или даже через номер. Сейчас не помню. А когда пришла, то зачитали ее о дыр….

Я со многими друзьями отца была на "ты", с теми, кого любила. Один до сих пор жив, 90 лет справил в этом году. Отца с мамой познакомил. Борис Иванович Волков, художник-монументалист. Так я его до сих пор Бобом называю. И он ни разу в жизни не возразил. Тоже сюжет для рассказа…. Думаю, надо поскорей писать.

Помню, как мы с родителями вышли из нашего дома на Михайловском переулке, 9. Была зима. Мне было от силы лет пять. Значит Давыдову 34. Он вдруг подходит к водосточной трубе, снимает шляпу и сбивает трубу ударом головы. "Смотри, - говорит отцу. - Ни царапинки. «Тренировочка»". Или весной идем по улице. Вдруг Володя наклоняется и поднимает что-то. Показывает папе - на ладони кусок заплесневелого черного хлеба. Оборачивается, ищет что-то глазами. Под бровкой течет ручеек. Размачивает этот хлеб и крошит у дерева птицам. А мне говорит: «Никогда, слышь, никогда не выбрасывай хлеб, и вообще, ничего съестного». И это его завещание я свято чту, с самого детства ничего съестного в мусор.

Удивительный был человек со всеми его положительными и отрицательными сторонами. Как-то в жуткий мороз и снегопад прислал маме и папе телеграмму от имени кого-то из друзей или родственников с просьбой встретить с поезда. А поезд прибывал в 4 или 5 часов утра. Снега по колено, никакой транспорт не ходит. Отец идет на вокзал и, конечно же, никого не встречает. Отцу 25 или 26 лет. Приходит домой злой и понимает, чьих это рук дело. Но утром молчит. Оба и мама, и отец не подают виду. В выходные идут к Давыдовым в гости и, уходя поздно за полночь, запирают на палку парадное. В доме сосед-машинист скорого поезда, который рано утром должен быть в депо.… Незадолго до выхода соседа звонят Давыдову и говорят: «Вовка, там все парадное ваше не сможет выйти на работу. В булочную под вами должны скоро привезти хлеб. Кинь им пару рубчиков и попроси открыть парадное»…. Развлекались. Взрослые люди – один сидел в лагере, другой прошел всю войну, потерял родных дедов и бабушек, - а вот так по-идиотски развлекались….

Прочтя, я подумала, может быть, это на наш современный взгляд. Возможно, так было надо в то время и в том месте. Это была реакция на серость, тупость, безысходность жизни после жутких, трагичных, голодных лет войны.

Отец вновь оказался на футболе. Рядом с ним сидел вдрызг пьяный интеллигентного вида мужчина и рыдал. Папа не выдержал и спросил о причине горя. «Если бы вы знали, кому, какому человеку я сегодня ампутировал вторую ногу! И ведь знаю, не доживет до завтра». «Кто он? – спросил отец. – Мы ведь в Киеве все друг друга знаем». «Давыдов, Владимир Давыдов». Он еще хотел что-то сказать, но отец его остановил: «Не надо. Я его знаю. Это мой друг. Мы с женой были у него в больнице несколько дней назад. Он надеялся»….

Умер Давыдов от гангрены как следствия лагерных проблем со здоровьем. Ему ампутировали, сперва, одну ногу, потом – вторую. Обычно, после второй ампутации не выживают. Через неделю ему бы исполнился 61 год. А я все думала «старик»….

Утром позвонила Володина молодая жена и сообщила, что Володи не стало. Моложе его лет на 35. По словам того хирурга, она выносила его, огромного, безногого на руках из палаты. У нее тоже была от него дочь, которую Володя назвал Эльгой в честь сестры….