О мемуарах и не только...

Валентина Варнавская
   О МЕМУАРАХ И НЕ ТОЛЬКО...


   Никогда ранее не испытывала читательского интереса к мемуарному жанру: виделось в таком приобщении к авторским судьбам некое вступление на чужую территорию – пусть даже и по приглашению хозяина этого жизненного пространства. Что уж говорить об опубликованных эпистолярных наследиях, включающих в себя и личную переписку, или о дневниковых записях, донесенных до пытливого люда либо подзабытыми, но жаждущими славы потомками, либо неожиданно материализовавшимися «друзьями», либо рьяными литераторами-старателями! Здесь уж и вовсе совестливый читатель оказывается в положении гостя незваного, забредшего в чужой, уже опустевший, дом (открытый порой случайным владельцем ключа), а настырный любопытец – комфортно в нем расположившегося, хищно перебирающего не принадлежащие ему вещи, прикидывающего, чего бы прихватить с собой.
 
   Предвижу упрёки в максимализме – но как-то трудно представить себе человека, сознательно согласившегося бы на обнародование своего, сокровенного, однажды доверенного дневниковым страницам или адресованного близкой душе.

   Опусы же под интригующим названием «Если бы (имярек) вёл дневник...» трудно назвать иначе нежели вместилищем авторского произвола. Герой в них – безответный объект интерпретации, целиком подчинённый насильственному перу жизнеописателя. Облик персоны, попавшей в поле зрения литератора, складывается из компилятивной мозаики разрозненных, иногда внеконтекстно или субъективно истолкованных цитат, снабжённых более или менее искусными, но и небесспорными комментариями. С такими вот искажёнными, навязанными посторонней рукой чертами портрет этот навсегда оседает в галерее истории.

   Однако – к мемуарам. 
   Правду сказать, в трескуче-пафосные советские времена выхолощенные цензурой издания способны были привлечь разве что специалиста. Посягавшие на откровенность авторы писали «в стол», ожидая для своих детищ лучшего часа. Или же – отчаянно торопя время передачей рукописей «на Запад» («для себя» – лукавство: никто не убедит меня в том, что человеку пишущему не видится, пусть вдалеке, фигура заинтересованного читателя).

   В 80-е – 90-е, в годы снятия запретов, на вчерашнего «гомо советикус» обрушился мощный селевой поток произведений «о времени и о себе» (употребляю эту формулировку как расхожую жанровую метафору, без какой бы то ни было авторской привязки): и не печатавшихся ранее, и переиздаваемых, но освобождённых от последствий идеологического редакторского вмешательства, и массово новосоздаваемых. Где-то внутри даже зрело протестное «только ленивый...»
    Но изголодавшийся, истосковавшийся по живому слову, не всегда разборчивый читатель жадно набрасывался на предлагаемое литературное меню.

   Волна всеобщего интереса схлынула столь же стремительно, сколь и накатила. Разве что какая-нибудь теряющая рейтинг шоу-звезда или неутомимая светская дива скандально отметится очередной пиаровской акцией в виде изданной «книги», заставив – в лучшем случае – коротко пошелестеть бомонд. 

   Прочитав в свое время практически все нашумевшие опусы перестроечной поры, привычно сторонилась книг-автобиографий. Но однажды всё-таки сдалась: уж больно притягательной казалась фигура автора, отмеченного недюжинным талантом отнюдь не в литературном ремесле. Да и книга была подарена человеком, мною чтимым. И как-то незаметно внутреннее сопротивление было сломлено – в дом потянулись другие образцы этого жанра. Разумеется, речь не идёт о «шедеврах», словно бы соревнующихся между собой в показной дерзости, бравирующей раскрепощённости и дальности перехода через рубежи этической дозволенности. Качество читаемого изначально гарантировалось личностной состоятельностью авторов, а слог заявлял о себе с любой наугад открываемой страницы.
Подослабло и несколько притупилось и чувство «чужой территории», на которой пришелец по определению должен чувствовать себя неуютно. 

   И чем дружественнее была протянутая рука «приглашающего», чем талантливее книга, чем убедительнее писательский голос, чем неповторимее его интонация, тем с большим доверием воспринимались события, увиденные глазами другого человека. Этот постепенный процесс превращения меня – читателя – из стороннего наблюдателя в заинтересованного свидетеля и, наконец, почти активного соучастника, испытывала на себе почти физически,  а к тому же и поводов для аналогий с собственными жизненными перипетиями находилось предостаточно. 
 
   Так продолжалось несколько лет. 
   Приобщалась к мемуарам с азартом неофита. Но что-то из уже подзабытого пошевеливалось внутри, саднило. А потом как-то враз произошло не сказать чтобы отторжение, но явно наметившееся отчуждение, опять заставившее задаваться вопросами в попытках понять: откуда?.. почему?.. Размышления эти вылились на бумагу после диалога с дочерью, делившейся впечатлениями о ранее мною прочитанной книге. Сказала бы даже, время от времени перечитываемой, рекомендуемой друзьям, изредка цитируемой. А потом оставленной.

   Мысль оформилась в утреннюю предрассветную пору, когда чувства обострены, когда видится яснее и дальше: автор собственного жизнеописания пишет не только о времени и не только о себе! Будучи вовлечённым в водоворот событий, он пишет о людях, так или иначе причастных к описываемому, – и пишет не всегда то, что людям этим хотелось бы о себе прочесть (чаще всего к этому приходится добавлять «будь они живы»). Где пролегает грань между «Не судите...» и оценочным взглядом, свойственным проницательному исследователю человеческих взаимоотношений? Имеет ли автор право плохо писать о человеке, даже изрядно наследившем в его, автора, жизни? 

   А если кто-то из потенциальных читателей, не знавших героя, прочтёт о человеке только это? И если никто другой об этом человеке больше ничего не напишет? Слово сказанное способно истаять и раствориться во времени (хотя и с этим можно поспорить). В слове же написанном – некая окончательность: это как клеймо, впечатанное в вечность, вслед ушедшему человеку. 

   Нашла на страницах обсуждаемой с дочерью книги вскользь, походя, небрежно брошенное автором нелестное замечание в адрес незнакомого мне человека, в контексте повествования, казалось бы, даже защищаемого. Попыталась проверить: погрузившись в недра электронных ресурсов, кроме нескольких строк справочного характера не нашла об этом человеке более ни-че-го! А дотошная и беспристрастная машина в ответ на запрос выдала полный перечень сайтов, где запрашиваемая фамилия соседствует с этими самыми уничижительными словами, многократно тиражируемыми. И список этот будет неуклонно пополняться – по мере роста популярности автора и увеличения количества его публикаций. А ведь человек, им обиженный, когда-то жил, кого-то любил, делал добрые дела (ну хоть в пионерском своём детстве старушку через дорогу перевёл?)...

   Стало не по себе. Возникло наивное желание защитить – кого? от кого? как? И ощущение беспомощности: поди знай, в чьи дневниковые записи тебя угораздило встрять? Кого невзначай обидел, оставшись непрощённым?

     Существует и ещё одна грань этой проблемы, о которой, возможно, и не задумывается читатель, привыкший черпать литературные впечатления из опубликованных книг – а значит, прошедших хотя бы первичную проверку авторской популярностью и расчётом на финансовую окупаемость издания. А именно – как будет выглядеть та же моральная дилемма в контексте современного предельно открытого «во все стороны» информационного пространства?.. 
.