Поэт-царедворец

Светлана Бестужева-Лада
Первая книга его стихов была издана только в 1854 году, когда поэту был уже 51 год, хотя сочинять он начал, кажется, едва научившись читать и писать, а скорее всего – до этого. Во всяком случае, в двенадцатилетнем возрасте он блестяще переводил Горация, а в четырнадцатилетнем – был принят в Литературное общество Московского университета. Но уже в двадцать лет он стал дипломатом – и на долгие годы расстался с Россией.
Тем удивительнее, что все его стихи – куда более русские, чем стихи никогда не пересекавших границ Пушкина и Лермонтова. Строчки из его стихотворений практически у всех на слуху… только мало кто может назвать их автора.
В статье, написанной уже после смерти поэта, Некрасов совершенно искренне воскликнул:
 «Во всех этих стихотворениях есть или удачная мысль, или чувство, или картина, и все они выражены поэтически, как умеют выражаться только люди даровитые… мы решительно относим талант Ф. Т-ва к русским первостепенным поэтическим талантам и повторяем здесь только наше сожаление, что он написал слишком мало»...
Статья называлась «Русские «второстепенные» поэты», а приведенный отрывок относится к Федору Ивановичу Тютчеву, про которого Лев Толстой как-то сказал:
- Без Тютчева нельзя жить.
Без стихов Тютчева, разумеется. Да мы без них и не живём…

Фёдор Иванович Тютчев родился 5 декабря 1803 года в родовой усадьбе Овстуг Орловской губернии. Мальчик получил прекрасное домашнее образование, помимо обычных дисциплин изучал латынь и древнеримскую поэзию, что и сподвигло его на занятия переводами од Горация. Помимо этого, писал стихи, как и все подростки – подражательные, но безукоризненно правильные: сказалось римское влияние.
 В 1817 году начал посещать лекции на Словесном отделении в Московском университете в качестве сначала вольнослушателя. Был зачислен в студенты осенью следующего года, а еще через год шестнадцатилетний юноша был избран членом Общества любителей российской словесности.
Никаких юношеских шалостей за ним не замечалось, никаких крамольных идей он не высказывал и не горел желанием их слушать, самодержавие воспринимал как Богом данное государственное устройство и полагал кощунственным менять установившийся порядок. Чрезвычайно скучная юность, не так ли? Такие «правильные мальчики» обычно не становятся поэтами. Но дело в том, что Феденька Тютчев поэтом родился, и стихи писал так же легко, как иные – любовные записочки барышням, то есть совершенно не задумываясь.
Получив аттестат об окончании университета в 1821 году, Тютчев поступил на службу в Государственную коллегию иностранных дел (как Пушкин!) и… отправился в Мюнхен в качестве атташе Российской дипломатической миссии. С этого времени его связь с русской литературной жизнью надолго прервалась (совсем не как у Пушкина!). Тютчев провел за границей, в Мюнхене, двадцать два года. Здесь он женился, здесь познакомился с философом Шеллингом и подружился с Г. Гейне, став первым переводчиком его стихов на русский язык.
Блистательным, кстати сказать, переводчиком.
В двадцать три года Федор Иванович женился по страстной любви на немецкой аристократке Элеоноре Петерсон, урождённой графине фон Ботмер, которая родила ему троих дочерей – Анну, Дарью и Екатерину. Впоследствии все они были фрейлинами императорского двора, а старшая, Анна, вышла замуж за Ивана Аксакова – писателя и главного биографа своего отца.
Связь с русской литературной жизнью прервалась в том смысле, что Тютчев не мог в ней лично участвовать. Но уже через два года после свадьбы было написано стихотворение, первую строчку из которого знают наизусть практически все и которое цитируют каждую весну:
«Люблю грозу в начале мая…»
При этом молодой дипломат и отец семейства ни на минуту не желал признавать себя профессиональным поэтом и относился к собственному творчеству с великолепной небрежностью: мог записать на салфетке в кафе прелестное рондо и… оставить его кельнеру вместе с чаевыми. Бог весть сколько талантливых стихов не дошло до нас из-за аристократических предрассудков Федора Ивановича: поэзию он считал едва ли вообще достойным занятием для мужчины.
Почти сто лет спустя молодой писатель Юрий Тынянов выдвинул теорию о том, что Тютчев и Пушкин принадлежат к настолько различным направлениям русской литературы, что это различие исключает даже признание одного поэта другим. Откуда это взялось – непонятно: Тютчев всегда с интересом и уважением следил за творчеством Александра Сергеевича, а тот вполне осознанно поместил стихи в своем журнале «Современник», отдавая тем самым дань блистательному таланту своего младшего товарища. Впрочем, Тынянов был большим выдумщиком и насмешником.
Тем не менее, поэтическая образность Тютчева и Пушкина в самом деле имеют серьёзные различия. Один из литературоведов сформулировал эту разницу так:
«Пушкин рисует человека, живущего кипучей, реальной, подчас даже будничной жизнью, Тютчев — человека вне будней, иногда даже вне реальности, вслушивающегося в мгновенный звон эоловой арфы, впитывающего в себя красоту природы и преклоняющегося перед нею, тоскующего перед „глухими времени стенаньями“».
Трудно не согласиться. Вряд ли среди пушкинских стихов о природе сыщется такое «отстраненное», ликующе-звонкое стихотворение, как «Весенние воды»:
«Еще в полях белеет снег,
А воды уж весной шумят –
Бегут и будят сонный брег,
Бегут, и блещут, и гласят...
Они гласят во все концы:
"Весна идет, весна идет,
Мы молодой весны гонцы,
Она нас выслала вперед!...»
Кстати, Тютчев посвятил Пушкину два стихотворения: «К оде Пушкина на Вольность» и «29 января 1837», последнее из которых кардинально отличается от произведений других поэтов на смерть Пушкина отсутствием прямых пушкинских реминисценций и архаизированным языком в своей стилистике.
«…И осененный опочил
Хоругвью горести народной.
Вражду твою пусть Тот рассудит,
Кто слышит пролитую кровь...
Тебя ж, как первую любовь,
России сердце не забудет!..»
Последние две строки все знают. Их автора не знает практически никто. Как и строки другого великолепного стихотворения «Silenium»:
«Молчи, скрывайся и таи
И мысли, и мечты свои…
…Мысль изреченная есть ложь…»
Как сказали бы сейчас, Федор Иванович представления не имел о том, как нужно «пиарить» свое творчество. Он не читал стихов по светским гостиным, не писал их в альбомы барышень, не старался во что бы то ни стало опубликовать хоть строчку. Писал – и забывал, хорошо еще, если в ящике письменного стола.
Современник, князь Гагарин, вспоминал о нем так:
«...Можно сказать, что в тщеславии у Тютчева был органический недостаток. Он любил свет — это правда; но не личный успех, не утехи самолюбия влекли его к свету. Он любил его блеск и красивость; ему нравилась эта театральная, почти международная арена, воздвигнутая на общественных высотах, где в роскошной сценической обстановке выступает изящная внешность европейского общежития со всею прелестью утонченной культуры; где — во имя единства цивилизации, условных форм и приличий — сходятся граждане всего образованного мира, как равноправная труппа актеров.
Но любя свет, всю жизнь вращаясь в свете, Тютчев ни в молодости не был, ни потом не стал «светским человеком». Соблюдая по возможности все внешние светские приличия, он не рабствовал пред ними душою, не покорялся условной светской «морали», хранил полную свободу мысли и чувства. Блеск и обаяние света возбуждали его нервы, и словно ключом било наружу его вдохновенное, грациозное остроумие.
Но самое проявление этой способности не было у него делом тщеславного расчета: он сам тут же забывал сказанное, никогда не повторялся и охотно предоставлял другим авторские права на свои, нередко гениальные, изречения. Вообще, как в устном слове, точно так и в поэзии, его творчество только в самую минуту творения, не долее, доставляло ему авторскую отраду. Оно быстро, мгновенно вспыхивало и столь же быстро, выразившись в речи или в стихах, угасало и исчезало из памяти.
Он никогда не становился ни в какую позу, не рисовался, был всегда сам собою, таков, как есть, прост, независим, произволен...»
Впрочем, дипломатическая работа оставляла мало времени на писание стихов. Зато все признавали, что, как собеседнику, Тютчеву не было равных. Стоило этому невысокому, внешне невзрачному человеку заговорить о чем-нибудь с мужчиной или дамой, почти сразу же вокруг начинали собираться слушатели.
И все-таки друзья добились того, что в 1829 году в малоизвестном журнале «Галатея» были опубликованы стихотворения Тютчева, свидетельствовавшие о зрелости его поэтического таланта, но не принесшие известности автору. И подборка оказалась не слишком удачной, и журнал, как уже было сказано, не пользовался особой популярностью.
Настоящее признание поэзия Тютчева впервые получила почти десять лет спустя, в 1836 году, когда в пушкинском «Современнике» появились его 16 стихотворений. Но и это признание оказалось недолговечным: литературные круги были заняты совсем другим. Трагическая гибель Пушкина в 1937, почти дубль этой трагедии спустя четыре года у Лермонтова, появление новых, более честолюбивых поэтов…
Да и Тютчеву в те годы было не до поэзии. Пароход «Николай I», на котором семья Тютчева плыла из Петербурга в Турин (куда Тютчев был назначен первым секретарем Русской миссии), потерпел бедствие в Балтийском море. Эта катастрофа серьёзно подкосила здоровье Элеоноры Тютчевой. В 1838 году она скоропостижно скончалась еще совсем молодой. Тютчев был настолько сражен смертью супруги, что, проведя ночь у ее гроба, как утверждали очевидцы, поседел за несколько часов. Эмоции, страсти – это всегда перехлестывало у Тютчева через край, удивительным образом сочетаясь с жаждой жизни.
Ибо уже через год Тютчев обвенчался с баронессой Эрнестиной фон Дёрнберг, которая, по всей видимости, какое-то время уже была его любовницей. Сохранились воспоминания Эрнестины об одном бале в феврале 1833 года, на котором её первый муж почувствовал себя нездоровым. Не желая мешать жене веселиться, он решил уехать домой один. Обратившись к молодому русскому, с которым разговаривала баронесса, он сказал:
-Поручаю вам мою жену.
Этим русским был Тютчев. Через несколько дней барон фон Дёрнберг умер от тифа, эпидемия которого охватила в то время Мюнхен. Федор Иванович, по-видимому, воспринял светскую фразу барона слишком буквально.
Венчался Тютчев на сей раз в Швейцарии, куда отправился без разрешения начальства. Этот служебный проступок положил конец его дипломатической службе. Федор Иванович подал в отставку и поселился в Мюнхене, где провел еще пять лет, не имея никакого официального положения и настойчиво пытаясь вернуться на государственную службу, без которой (точнее, без сопровождающих ее всевозможных раутов, встреч и балов) не мыслил себе жизни.
Но чтобы добиться осуществления своей мечты, Тютчеву с семьей пришлось вернуться в Россию. Только там в 1844 году он был вновь принят на службу в Министерство иностранных дел. От второй обожаемой супруги у него уже было двое детей – дочь Мария и сын Дмитрий. Третий ребенок - сын Иван – родился уже в России в 1846 году.
Секрет осуществления мечты был прост: в конце 1843 года Тютчев встретился со всесильным начальником III отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии А.Х. Бенкендорфом.  Итогом этой встречи стала поддержка императором Николаем I всех инициатив Тютчева в работе по созданию позитивного облика России на Западе. Тютчеву дали добро на самостоятельное выступление в печати по политическим проблемам взаимоотношений между Европой и Россией.
Большой интерес Николая I вызвала анонимно опубликованная Тютчевым статья «Письмо к г-ну доктору Кольбу» («Россия и Германия»; 1844). Эта работа была предоставлена императору, который, как сообщил родителям Тютчев, «нашел в ней все свои мысли и будто бы поинтересовался, кто ее автор».
В 1843 — 1850 выступил с политическими статьями «Россия и Германия», «Россия и Революция», «Папство и римский вопрос», делая вывод о неизбежности столкновения между Россией и Западом и конечного торжества «России будущего», которая представлялась ему «всеславянской» империей. В статье «Россия и революция» Тютчевым была проведена мысль, что в «современном мире» существуют только две силы: революционная Европа и консервативная Россия. Тут же излагалась и идея создания союза славянско-православных государств под эгидой России…
Все на эмоциях, все через край…
В.  Соллогуб писал:
«...Было бы серьезной ошибкой воображать, что Тютчев, проведший двадцать два года в Мюнхене, был в течение всего этого времени погружен в германскую стихию. Несомненно, он прочитал изрядное количество немецких писателей, в течение нескольких месяцев часто видался с Гейне, беседовал иногда с Шеллингом, но по обществу, среди которого жил, по чтению, которое его увлекало, и по всем навыкам своего ума он был гораздо доступнее французским влияниям, нежели немецким.
Близость Италии и Франции живо ощущалась в столице Баварии, и, не говоря о дипломатическом корпусе, отличавшемся более или менее космополитическим характером и составляющем основу общества, которое мы наиболее усердно посещали, в самом баварском обществе были элементы французские и итальянские, которые, не нарушая немецкого благодушия, весьма способствовали устранению из общественных отношений всякой чопорности и придавали мюнхенским гостиным особенно любезный и изящный характер.
Разговоры всегда велись по-французски. Были осведомлены о всем, что печаталось в Париже, особенно читали парижские газеты, а германская печать, германская литература, германские дела очень мало интересовали это общество...»
Князь Мещерский, хозяин одного из самых блестящих салонов Санкт-Петербурга вспоминал:
«...Он был одним из усерднейших посетителей моих вечеров; он сидел в гостиной на диване, окруженный очарованными слушателями и слушательницами. Много мне случалось на моем веку разговаривать и слушать знаменитых рассказчиков, но не один из них не производил на меня такого чарующего впечатления, как Тютчев. Остроумные, нежные, колкие, добрые слова, точно жемчужины, небрежно скатывались с его уст. Он был едва ли не самым светским человеком в России, но светским в полном значении этого слова. Ему были нужны как воздух каждый вечер яркий свет люстр и ламп, веселое шуршание дорогих женских платьев, говор и смех хорошеньких женщин.
Между тем его наружность очень не соответствовала его вкусам; он был дурен собою, небрежно одет, неуклюж и рассеян; но все, все это исчезало, когда он начинал говорить, рассказывать; все мгновенно умолкали, и во всей комнате только и слышался голос Тютчева; я думаю, что главной прелестью Тютчева в этом случае было то, что <...> в его рассказах не было ничего приготовленного, выученного, придуманного. Соперник его по салонным успехам, князь Вяземский, хотя обладал редкой привлекательностью, но никогда не славился этой простотой обаятельности, которой отличался ум Тютчева...»
С 1848 года Тютчев занимал должность старшего цензора Министерства иностранных дел. Будучи им, он не разрешил распространять в России «Манифест коммунистической партии» на русском языке, заявляя что «кому надо, прочтут и на немецком».
Что ж, вполне логично. Только этим поступком, да и самой своей новой должностью Тютчев фактически лишил себя будущего: его впервые напечатали при советской власти только в 1966 году в четырехтомной антологии «Русские поэты», которую удалось издать в… «Детской литературе». Предисловие к разделу, посвященному Тютчеву – шедевр недоговоренности и дипломатичности: об отношении с царем и сильными мира сего – ни звука, зато скороговоркой сказано, что «Тютчева очень любил В.И.Ленин». 
Что-то слабо в это верится, ну да ладно. Если Владимир Ильич действительно любил тютчевские стихи, значит, в нем действительно было хоть что-то человеческое. Не все ушло в революцию.
17 апреля 1858 года действительный статский советник Тютчев был назначен Председателем комитета иностранной цензуры. На этом посту, несмотря на многочисленные неприятности и столкновения с правительством, Тютчев пробыл 15 лет, вплоть до своей кончины. 30 августа 1865 г. Тютчев был произведен в тайные советники, тем самым достигнув фактически второй степени в государственной иерархии.
Ну, и как прикажете преподавать поэзию Тютчева в советских школах? Некрасов, хоть и был барином, картежником и убежденным крепостником, хотя бы нигде и никогда не служил. Поэт на государственной службе – не угодно ли?! Да это вообще ни в какие рамки не вписывается. Хорошо хоть догадался в 1857 году стать член-корреспондентом Петербургской АН, об этом и в биографии написать не стыдно. Академик – всегда академик.
А для него и звание член-корреспондента, и титул тайного советника были пустым звуком. Его зять и первый биограф Иван Аксаков писал:
«Семью Тютчевых я помню с детства…
Душой и сердцем этой семьи была прелестная Эрнестина Федоровна, вторая жена Ф. И. Тютчева, поэтичная и высокая женщина, в которой ум, сердце и прелесть женщины сливались в одно гармоничное и грациозное целое... Сам Федор Иванович Тютчев был чем-то вроде витающего духа в своей семье. Он всюду казался случайно залетевшею птичкою, и дома, в своей прекрасной и симпатичной семье, тоже... Из многих оригинальных типов той эпохи, мною виденных, Ф. И. Тютчев помнится мне как самый оригинальный.
Он был олицетворением и осуществлением поэта в жизни: реальная проза жизни для него не существовала... Он жизнь свою делил между поэтическими и между политическими .впечатлениями и, отдаваясь им, мог забывать время, место и подавно такие прозаические вещи, как еду, сон или такие стесняющие свободу вещи, как аккуратность, дисциплину, придворный этикет...
Свои прелестные стихи, как и свои прелестные слова, Тютчев ронял, как цветы мгновенного вдохновения... Он не знал, что значит сочинять стихи; они создавались в ту минуту, как созвучием нужно было высказать мысль или чувство, наскоро он набрасывал их на клочке бумаги и затем ронял, позабывая о них, на пол, а жена его подбирала; или он вдруг импровизировал, а жена его записывала выливавшиеся из души его мысли и чувства в стихах.
Как-то раз, вернувшись домой под проливным дождем, Тютчев стоял в своем кабинете, терпеливо глядя, как камердинер под надзором жены снимал замоченный сюртук... Стоит и с уст его падают те прелестные стихи: «Слезы людские...», которые он так поэтично уподоблял каплям дождя.
Точно так же падали с уст его умные слова... Он говорил медленно, изящно и спокойно... Но тогда, когда его задевало за живое русское чувство или когда кто-нибудь его раздражал своими суждениями, он выходил из себя и говорил с огнем...
...Тютчев любил солнце; помню, как вчера, его живописную позу: на Невском проспекте, летом, в сильнейший зной, он сидит развалившись на скамейке дворника, у дома Армянской церкви, где он жил, на панели, и читает газеты. Помню тоже, как, уходя от меня однажды вечером, он берет первую попавшуюся шубу и говорит лакею: все равно, скажите хозяину этой шубы, что я ее принял за свою.
Тютчев был глубоко русский человек в своих политических убеждениях, и в то же время глубоко искренний. а в силу его глубокой искренности он не знал, что значит неискренняя речь...»
Равнодушие к внешним проявлениям и условностям жизни в Федоре Ивановиче было поразительным, и тем удивительнее, что по своему образу жизни он всецело принадлежал к придворной среде и чувствовал себя в ней, как рыба в воде. Окруженный строгим придворным этикетом, Федор Иванович умудрился всю жизнь свою оставаться независимым, произвольным и, что называется, вполне сам себе властелином; он ни перед кем не заискивал, со всеми был ровен, прост и самобытен.
Нередко участвуя в дворцовых церемониях, Тютчев, когда они ему в достойной мере надоедали, преспокойно покидал свое место и возвращался к себе домой, не заботясь о том, какое впечатление произведет такое самоволие. Но иногда случались и забавные казусы, становившиеся на долгое время предметом анекдотов при дворе.
...Раз, неся при каком-то торжестве шлейф одной из великих княгинь, кажется, Елены Павловны, Федор Иванович, заметив кого-то из знакомых, остановился и заговорил с ним, в то же время не выпуская шлейфа из рук, что, разумеется, произвело замешательство в кортеже и остановку шествия. Федор Иванович только выпустил из рук злополучный шлейф, когда кто-то из придворных чуть не силой вырвал его у него. Не смущаясь подобным инцидентом, Тютчев остался на своем месте и продолжал беседу, забыв совершенно и о шлейфе, и о своих обязанностях. Но самый характерный анекдот вышел с ним при одном из его посещений великой княгини Елены Павловны, которая, сказать к слову, чрезвычайно благоволила к Тютчеву, высоко ставя его светлый ум и прямоту сердца. Дело было летом. Во дворце великой княгини Елены Павловны в Петергофе был назначен бал, куда должен был явиться и Федор Иванович. В этот день утром, приехав с дачи, Тютчев обедал в доме одних своих близких друзей и, по обыкновению, после обеда прилег отдохнуть, с тем чтобы вечером ехать во дворец. Пока он спал, его лакей привез ему парадный фрак и, оставив на стуле в комнате, уехал, согласно ранее отданному ему приказанию. Проснувшись, Федор Иванович оделся и уехал, никем из хозяев дома незамеченный, как он это часто делал.
Приехав ко дворцу и идя по аллеям парка, ярко освещенным иллюминацией, Тютчев, по обыкновению, о чем-то глубоко задумался и шел, не замечая ни того, что перед ним, ни того, что на нем.
— Федор Иванович, — окликнул его встретившийся ему князь Б., — что за фрак на вас?
— А что? — спокойным тоном переспросил Федор Иванович.— Фрак как фрак: если плохо сшит, то это дело не мое, а моего портного. — Сказав это, он продолжал свой путь, даже не оглянувшись на себя. Дело в том, что Федору Ивановичу часто надоедали его близкие друзья, указывая ему на его слишком мало щегольское одеяние, а потому он, привыкнув к подобного рода замечаниям, не обращал уже на них никакого внимания.
Не успел Федор Иванович пройти еще несколько шагов, как его снова окликнули, и снова ему пришлось выслушать восклицание изумления по поводу его костюма. На этот раз Тютчев даже не счел нужным останавливаться и, пробормотав только:
— Ах, не все ли равно, точно не все фраки одинаковы, — направился к показавшейся вдали великой княгине.
Взглянув на Тютчева, ее высочество закусила губу, стараясь удержаться от смеха, и в то же время дала знак окружающим ее, чтобы они не обращали внимания Федора Ивановича на его странный костюм и оставили бы его в покое. Поговорив с великой княгиней и побродив с полчаса по залам дворца и по парку, Федор Иванович незаметно исчез и уехал домой. На другой день он снова навестил тот дом, где был накануне, и там между прочим ему сообщили, что кто-то вчера обокрал выездного лакея.
— Ну что могли у него украсть? — удивился Федор Иванович.
— Представьте себе, его ливрею.
— Ливрею? Но как же это могло случиться?
— Сам не понимает. Ливрея висела в передней и вдруг исчезла. И что удивительно, рядом на стуле лежал ваш фрак — его не взяли, а поношенную ливрею Федора взяли.
— Мой фрак? — удивился Федор Иванович и вдруг, добродушно рассмеявшись, произнес. — Теперь, мне кажется, я знаю, кто вор... (...)
А вот в семейной жизни Тютчева все было далеко не так забавно. После одиннадцати лет брака, заключенного по страстной любви, Федор Иванович влюбился в подругу своей старшей дочери от первого брака – Елену Денисьеву, Лёлю. Примерно за год до этого он, словно вымаливая у судьбы новое счастье, писал:
«Как над горячею золой
Дымится свиток и сгорает,
И огнь, сокрытый и глухой,
Слова и строки пожирает —
Так грустно тлится жизнь моя
И с каждым днем уходит дымом,
Так постепенно гасну я
В однообразье нестерпимом!..
О Небо, если бы хоть раз
Сей пламень развился по воле —
И, не томясь, не мучась доле,
 Я просиял бы — и погас!»
«Тайный брак» Денисьевой и Тютчева был заключен в июле 1850 года. После того, как их отношения стали известны в свете, от Денисьевой отрекся отец, она была вынуждена покинуть институт и жить на съемной квартире, но её это, кажется, не слишком интересовало. Она бросилась в омут чувств с головой и всю себя посвятила Тютчеву. В мае 1851 года у Денисьевой родилась девочка, которую в честь матери назвали Еленой. По настоянию матери девочку записали на фамилию отца.
Пик увлечения у Тютчева вскоре прошел, и уже в 1851 году он написал стихотворение-«итог»:
«О, как убийственно мы любим,
Как в буйной слепоте страстей
Мы то всего вернее губим,
Что сердцу нашему милей!»
Тем не менее, роман продолжался четырнадцать лет. И Лёля родила еще двоих детей – Фёдора, прожившего долгую и трудную жизнь боевого офицера, и Николая, умершего в младенчестве.
Последние годы жизни были для Елены Александровны очень тяжелыми. Силы иссякали, давала о себе знать чахотка. В августе 1864 года Леля, родив второго сына, скончалась на руках у Федора Ивановича. Дочь Елена и младший сын пережили мать лишь на год.
Но не случись этой трагедии, не было бы той великолепнейшей любовной лирики Тютчева, равной которой, пожалуй, так и нет в русской поэзии. Так называемый «денисьевский цикл» был просто обречен на бессмертие.
«О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней...
Сияй, сияй, прощальный свет
Любви последней, зари вечерней!
Полнеба обхватила тень,
Лишь там, на западе, бродит сиянье,-
Помедли, помедли, вечерний день,
Продлись, продлись, очарованье.
Пускай скудеет в жилах кровь,
Но в сердце не скудеет нежность...
О ты, последняя любовь!
Ты и блаженство и безнадежность…»

«Нам не дано предугадать,
Как слово наше отзовется,-
И нам сочувствие дается,
Как нам дается благодать...»

«Вот бреду я вдоль большой дороги
В тихом свете гаснущего дня,
Тяжело мне, замирают ноги...
Друг мой милый, видишь ли меня?
Все темней, темнее над землею –
Улетел последний отблеск дня...
Вот тот мир, где жили мы с тобою,
Ангел мой, ты видишь ли меня?
Завтра день молитвы и печали,
Завтра память рокового дня...
Ангел мой, где б души ни витали,
Ангел мой, ты видишь ли меня?
3 августа 1865»

Это – уже после невосполнимой утраты. Смерть любимой, по собственному его меткому выражению, «сломавшая пружину его жизни», убила в нем даже желание жить, и последние девять лет он просуществовал под постоянным нестерпимым гнетом мучительного позднего раскаяния за загубленную жизнь той, кого он любил и так безжалостно сгубил своей любовью, и под затаенным, но тем не менее страстным желанием поскорее уйти из этого надоевшего ему мира...
Афанасий Афанасьевич Фет оставил бесценные воспоминания о последних годах жизни Тютчева:
«…По поводу моего свидания с Ф. И. Тютчевым в январе 64 года, не могу не приветствовать в моем воспоминании тени одного из величайших лириков, существовавших на земле. Я не думаю касаться его биографии, написанной, между прочим, его зятем Ив. Серг. Аксаковым. Тютчев сладостен мне не столько как человек, более чем дружелюбно ко мне относившийся, но как самое воздушное воплощение поэта, каким его рисует себе романтизм. Начать с того, что Федор Иванович болезненно сжимался при малейшем намеке на его поэтический дар, и никто не дерзал заводить с ним об этом речи. Но как ни скрывайте благоуханных цветов, аромат их слышится в комнате, и где бы и когда бы вы ни встретили мягких до женственности очертаний лица Федора Ивановича с открытой ли головой, напоминающей мягкими и перепутанными сединами его стихи:
Хоть свежесть утренняя веет
В моих всклокоченных власах...
или в помятой шляпе, задумчиво бредущего по тротуару и волочащего по земле рукав поношенной шубы, — вы бы угадали любимца муз, высказывающего устами Лермонтова:
Я не с тобой, а с сердцем говорю.
Было время, когда я раза три в неделю заходил в Москве в гостиницу Шевалдышева на Тверской в номер, занимаемый Федором Ивановичем. На вопрос: «Дома ли Федор Иванович?» — камердинер-немец, в двенадцатом часу дня, — говорил: «Он гуляет, но сейчас придет пить кофей». И действительно, через несколько минут Федор Иванович приходил, мы вдвоем садились пить кофей, от которого я ни в какое время дня не отказываюсь. Каких психологических вопросов мы при этом ни касались! Каких великих поэтов ни припоминали! И, конечно, я подымал все эти вопросы с целью слушать замечательные по своей силе и меткости суждения Тютчева и упивался ими. Помню, какою радостью затрепетало мое сердце, когда прочитавши Ф. <едору> И. <вановичу> принесенное мною новое стихотворение, я услыхал его восклицание: «Как это воздушно!»
Зная, что в настоящее время он проживал в Петербурге, в доме Армянской церкви, я сказал Як. Петр. Полонскому, бывшему в самых интимных отношениях с Тютчевым, — о желании проститься с поэтом, отъезжавшим, как я слышал, в Италию.
— Это невозможно, — сказал Яков Петр., — он в настоящее время до того убит роковой своей потерей, что только страдает, а не живет, и потому дверь его закрыта для всех.
— По крайней мере, — сказал я, — передай ему мой самый искренний поклон.
В первом часу ночи, возвращаясь в гостиницу Кроассана, я, вместе с ключом от номера, получил от швейцара записку. Зажигая свечу на ночном столике, я, при мысли сладко задремать над французским романом, намерен был предварительно, уже лежа в постели, прочесть и записку. Раскрываю последнюю и читаю: «Тютчев просит тебя, если можно, прийти с ним проститься».
Конечно, я через минуту был снова одет и полетел на призыв. Безмолвно пожав руку, Тютчев пригласил меня сесть рядом с диваном... на котором он полулежал. Должно быть, его лихорадило и знобило в теплой комнате от рыданий, так как он весь покрыт был с головою темно-серым пледом, из-под которого виднелось только одно изнемогающее лицо. Говорить в такое время нечего. Через несколько минут я пожал ему руку и тихо вышел…
Когда Тютчев вернулся из Ниццы, где написал свое известное:
«О этот юг, о эта Ницца!..»
мы, чтобы переговорить, зашли в кафе на бульваре и, спросив себе для приличия мороженого, сели под трельяжем из плюща. Я молчал все время, а Тютчев болезненным голосом говорил, и грудь его сорочки под конец рассказа оказалась промокшей от падавших на нее слез...»
Да, после встречи с Денисьевой жизнь самого Тютчева изменилась едва ли не роковым образом. Его внебрачный сын Федор писал в своих «Воспоминаниях»:
«…Федор Иванович настолько сильно увлекся ею, что, ни на минуту не задумавшись, приносит в жертву своей любви свое весьма в то время блестящее положение. Он почти порывает с семьей, не обращает внимания на выражаемые ему двором неудовольствия, смело бравирует общественным мнением и если в конце концов не губит себя окончательно, то тем не менее навсегда портит себе весьма блистательно сложившуюся карьеру. Это увлечение, наиболее сильное во всей его жизни, оставило на ней глубокий след, выбило его, так сказать, из колеи и сделало то, что последние двадцать лет прошли для Федора Ивановича почти безрезультатно в смысле какого бы то ни было творчества. Как захваченный водоворотом, он бесцельно метался в заколдованном круге нелепых, тяжелых, подчас унизительных условий созданного им самим положения, являясь в одно и тоже время и палачом и жертвой, и когда через 14 лет он потерял ту, которую так безумно и страстно любил, не был уже способен ни на какую активную деятельность…»
До нас дошло более 1200 писем Тютчева. Половина из них написана Елене Денисьевой.
«И. С. Аксаков
Царское Село. 18 июля 1873.
Сегодня утром схоронили мы Тютчева. Он умер в воскресенье утром, 15 июля, — вернее сказать — угас, тихо, без страданий, без жалоб, без слов: уже дня три или четыре до смерти его речь, постепенно слабевшая, как бы поникла, не потому, чтобы у него отнялся язык, но потому, что он был слишком слаб и точное выражение мысли было ему слишком трудно. Дней за 6 до смерти он хотел передать какое-то соображение, пробовал его высказать и, видя неудачу, промолвил с тоской: («Ах, какая мука, когда не можешь найти слова, чтобы передать мысль!). Последние 6 дней не было при нем никого, кроме его жены, не отходившей от него ни днем, ни ночью. По ее словам, в ночь с четверга на пятницу лицо его приняло такое выражение, так видимо озарилось приближением смертного часа, что для нее не осталось никакого сомнения в наступлении кончины, хотя доктор еще накануне, да и потом в течение дня, утверждал, что его состояние может продлиться целый месяц и даже более. Она тотчас послала за священником: его причастили и соборовали. Он лежал безмолвен, недвижим, с глазами открыто глядевшими, вперенными напряженно куда-то, за края всего окружающего, с выражением ужаса, и в то же время необычайной торжественности на челе. «Никогда чело его не было прекраснее, озареннее и торжественнее, как в эту минуту и потом во все время агонии», — говорит его жена. Эта агония продолжалась двое суток. Священник тоже свидетельствовал мне, что Тютчев хранил полное сознание до смерти, хотя уже не делился этим сознанием с живыми. Вся деятельность этого сознания, вся жизнь мысли в эти два дня — выражалась и светилась на этом тебе знакомом, высоком челе, — но тайна этой мысли унесена им в могилу...»
Гроб с телом поэта был перевезен из Царского села в Петербург и похоронен на кладбище Новодевичьего монастыря.
Музей-усадьба поэта находится в подмосковном Муранове. Она досталась во владение потомкам поэта, которые и собрали там мемориальные экспонаты. Сам Тютчев, по всей видимости, в Муранове никогда не был.
«Бедный Тютчев! Кажется, ему ли умирать? Он пользовался и наслаждался жизнью и в высшей степени данным от Провидения человеку даром слова. Он незаменим в нашем обществе. Когда бы не бояться изысканности, то можно сказать о нем, что если он и не златоуст, то жемчужноуст. Какую драгоценную нить можно нанизать из слов, как бы бессознательно спадавших с языка его! Надо составить по ним Тютчевиану, прелестную, свежую, живую, современную антологию. Малейшее событие, при нем совершившееся, каждое лицо, мелькнувшее пред ним, иллюстрированы и отчеканены его ярким и метким словом...
П. А. Вяземский».
Увы, «Тютчевиана» так и не была составлена. Хотя Тургенев в свое время и заметил, что Тютчев — один из самых замечательных русских поэтов, но талант его не был обращен к толпе. Для того, чтобы оценить его поэзию, надо самому быть одаренным тонкостью понимания и гибкостью мысли.
«…Фиалка своим запахом не разит на двадцать шагов кругом; надо приблизиться к ней, чтобы почувствовать ее благовоние. Мы, повторяем, не предсказываем популярности г. Тютчеву; но мы предсказываем ему глубокое и теплое сочувствие всех тех, которым дорога русская поэзия, а его стихотворения пройдут из конца в конец Россию и переживут многое в современной литературе, что теперь кажется долговечным и пользуется шумным успехом».
И.С.Тургенев.
Добавить к этому полностью сбывшемуся пророчеству почти нечего. Разве что легкое недоумение. Этой зимой, в декабре, исполнится 210 лет со дня рождения, а летом исполнилось 140 лет со дня смерти одного из самых талантливых русских поэтов. Но мне не удалось найти улицу Тютчева ни в Москве, ни в Санкт-Петербурге.
Даже о «Тютчевских чтениях» я никогда ничего не слышала.
А вы?