двор

Петр Котельников
ДВОР
Керчь. Конец 1941 года.


Двор с домом несравнимый,
Хоть множество и там, и там семей,
Но двор – есть организм единый,
А в доме – каждый по себе.

Наш двор, как все дворы кругом,
В нем теснота, как в ульях соты,
Вместо ворот обшарпанный проем,
Забыли мы, когда были ворота.

В районе нашем клуб, две школы,
Завод консервный, порт, вокзал,
Ряды ларьков с портовым молом,
Да длинный старенький причал.

Звеня, вдоль улицы течет ручей, -
Мы называем гордо – речкой,
Прожектор разрывает темь ночей,
Ряд фонарей в порту, как свечки.

Так много шума в нашем районе,
С утра грохочет, лязгает трамвай,
Подводы с крупной рыбой тянут
кони,
От дыма – окна закрывай.

Наш двор – осколок Вавилона,
Занесен был в двадцатый век,
Подвластный дворовым законам,
В нем проживает человек.

В слова из глубины веков,
Корней семитских и сарматских,
Вплеталось много языков,
Германской группы и славянской.

Звучал татарский, украинский,
Молдавский, итальянский, русский,
Болгарский, сербский, караимский,
Немецкий, белорусский.

Средь нас и греки, и цыганы,
Испанцы есть из Пиренеев,
Грузины, крымчаки, армяне,
Есть турки и евреи.

У каждого свой мир, свои заботы,
Больших у нас не ведали проблем,
Одни с утра уходят на работу,
Навстречу им идут с вечерних смен.

Вблизи квартирок летом печки,
Из кирпича и крышка на трубе,
И умывальник у крылечка,
Скамейки, полочки везде.

Неторопливо, буднично и просто
Живет многоязычный двор,
В застолье поднимают тосты,
Простой по будням разговор.

Двор избежал беды репрессий,
Предательства не знали тут,
По праздникам тут слышны песни,
В последний путь проводят,
Помянут.

Бывало, что случались ссоры,
И общий справедливый приговор,
Но избегал умело споров,
Тактично уходя в сторонку Шор.

Когда норд-ост задует крепкий,
Рвет провода и сеет дождь,
Давида плешь прикрыта кепкой,
Под курткой пробирает дрожь.

Когда же солнце припекает,
В квартире жаром пышет печь,
Веснушки маком расцветают,
Сползает майка с узких плеч.

Так много самого полезного
Шор создавал из утиля,
Давида мышцы, как железные,
И грудь, как будто из литья.

Вблизи квартирки верстачок,
И материал совсем нехитрый,
Киянка, жести косячок,
И ножницы остры, как бритвы.

Весною ли, иль жарким летом,
Визжит, шипит змеей металл,
Дробь молоточков на рассвете
Разбудит всех; встал млад и стар.

Киянка спрятана, прошла зарядка,
И завтрак на столе готов,
Адель накормит, пусть не сладко,
Но сытно десять детских ртов.

Стол убран, убраны постели,
Жестянщик едет на завод,
А у застенчивой Адели
Забот на день, невпроворот.

Хоть дети славное богатство,
Богатство нужно накормить,
Спасибо дворовому братству,
В беде поможет, укрепит.

Здесь нет излишне любопытных,
Не задают пустых вопросов,
Но знают, что у всех на плитах,
И знают все, что каждый носит.

Поделятся в нужде припасами,
Обносками, ведь беден двор,
Пусть не всегда, пусть и не часто,
Но долю получает Шор.

Кому-то нужен хлебушка кусок,
Другой берет буханку, с лишком,
У Шора за спиной мешок,
Да несколько хлебин подмышкой.

К душе своей Давид не допускал.
Скрывая тайное от всех умело,
Душа его, наверно, как металл,
Свою особенность имела.

Хоть много лет прошло с тех пор…
Я вижу плотную фигуру,
Не видел, чтоб смеялся Шор,
Не видел плачущим и хмурым.

Накормлены, здоровы дети,
Жена приветлива всегда,
О чем мечтать на этом свете,
Пусть недоволен иногда…

Ушли б заботы и тревоги,
Поменьше бы пустых хлопот,
Поставить бы детей на ноги,
Потом возможен и курорт.

Шор много о Германии слыхал,
Захвачены Голландия и Дания,
Там, за границей, правит капитал,
Но дружит наш Союз с Германией.

Есть вести – там евреям плохо,
Сгоняют в лагеря и гетто,
Открытая идет охота,
Все только и твердят об этом.

Шор скоро сам увидит немцев,
Не пропаганда и не сказки,
Придут они без Бога в сердце,
Но с богом на солдатской пряжке.

Откуда было знать, что скоро,
В пожарище войны, в дыму,
Исчезнет все семейство Шоров,
Исчезнут многие в Крыму

Война войдет во все квартиры,
И не останутся в сторонке,
Убогих много, вдов и сирот,
Придет ко многим похоронкой.

С бомбежками пришла и в Керчь,
Со свастикой висят приказы,
Конец один – расстрел и смерть,
Расправа без суда и сразу.

Двор серым стал, исчезли краски,
Бедою придавило всех,
Движенье слово – все опасно,
Исчезли детский лепет, смех.

Как нитки, разрывались связи,
И опустился небосклон,
Со дна всплывала пена грязи,
Какую сдерживал закон.

Преступников повеселели лица,
Власть уголовников настала.
В тюрьму служить идут, в полицию,
Служить и в местную управу.

Развалины, сожженные дома,
Животных трупы и людей,
Не тронута снарядами тюрьма,
И арестантов гонят к ней.

Тот большевик, бежал из плена,
Тот говорил против властей,
А тот еврей  четвертого колена,
А тот без примесей еврей.

И дети словно испарились,
Как будто прежде их не было,
Чем прежде жили и гордились
Пропало, сгинуло, забылось.

По-прежнему приветливы соседи,
Как прежде, в чем-то помогают,
Но вот фольксдейчи Пферды
Всех остальных не замечают

Но хуже всех досталось Шору,
В сплошном кругу ограничений,
Забиться бы в глухую нору,
Чтоб избежать всех унижений.

Надеть нельзя приличную одежду,
Опорки, а на тело рвань,
И полицейский – фраер прежний.
Заставит убирать любую дрянь.

С винтовкой тут же ходит, рядом,
Как кошка мышку стережет,
И может,  лишь потехи ради,
Ударить в грудь, или живот.

Устал, отстал, взглянул не так,
Решился руки отогреть,
Да за любой проступок и пустяк.
Еврея ожидает смерть.

Выводят группы на работы
Евреев в каждой группе пять,
Весь мусор, трупы, нечистоты,
Сносить, руками убирать.

Запряжены евреи в дроги,
Стегают их, и бьют взашей,
Воз тащится разбитою дорогой,
Скользит в грязи и падает еврей.

Запрещено ходить по тротуару,
Еврею для ходьбы отведена дорога,
Будь женщина, мужчина старый,
Волочат по грязи и лужам ноги,

Машина немцев не проедет мимо
Бредущих со звездой Давида,
Водитель с издевательскою миной
Загонит в лужу с грязью ядовитой.

Быть начеку и при подходе немца,
Еврей картуз свой должен снять,
Со страхом, тяжестью на сердце
Все, что угодно, ожидать.

В жилище Шоров вечером уныло,
На кухоньке копается Адель,
Темно в квартире, как в могиле,
Давид качает плавно колыбель.

Ну, как назло, не спит малышка,
Раскрыты широко, как у совы глаза,
Пока было светло, читал ей книжку,
Катилась по щеке горючая слеза.

В квартире холодно, гуляет ветер,
И нет угля, и нет полена дров,
Как дальше жить на этом свете?
Как накормить голодных десять ртов.

Как пережить придирки полицая,
Не садануть рукой, не убежать,
Но, бесполезность действий сознавая,
Приходится терпеть и дальше ждать.

Пуста надежда, и понятно все,
Сейчас еврею хуже, чем собаке,
Не чувствуя вины своей ни в чем,
Судьба в руках немецкого солдата.

Не  защитить ни жизнь, ни честь,
Ни голоса поднять, ни оправдаться,
Пока позволено дышать и есть,
Но сколько это будет продолжаться?

Уснули все, а он, Давид, не спит,
Он думает про день грядущий,
Возможно, жизнь сумеет сохранить,
А дальше, все равно, не будет лучше.

И думы тяжкие, одна другой мрачнее,
Бессилен пред запущенной машиной,
Беда не обошла сторонкою еврея,
Не проскочила тенью легкой мимо.

Тоска чугунная, тяжелая тоска,
Давид кивает головой, сжимает руки,
Скрипит под башмаком доска,
Душевные не оставляют муки.

Адель моя все, кажется, собрала,
Имущество в двух-трех котомках,
Два стареньких, но чистых одеяла,
Ну, а еды – не хватит и котенку.

Что ожидает: «высылка, иль гетто?
От немцев доброго не жди…
А на носу декабрь, не лето…
А там морозы, крымские дожди…

Как сохранить, спасти детей?
А вдруг не выдержит Адель?
В чем провинился я, простой еврей?
Ведь жил всегда я бедно, а теперь…

Бессмысленно Ягхве молиться,
Когда в системе враг – безлик?
Не убежать, не скрыться,
К позору, наказаниям привык»…

Какой тут стыд, какой позор,
Во имя жизни дорогих детей,
Прошел свой путь не только Шор,
А тысячи и тысячи людей.

Движения, возня в углу двора,
Как часто было в годы прошлые,
Сначала появилась Шоров детвора,
За ними показались – взрослые.

Двух малышей Шор за руки ведет,
Малютка–дочка на руках Адели,
В последний путь процессия идет,
У Шора волосы заметно поседели.

Молчание вокруг. Соседи вышли.
Поджаты губы, взгляд печальный,
Вслух не высказываются мысли,
Лишь скорбное голов качание.

Шатаясь, шел с семейством Шор,
Соседей видел пасмурные лица.
Сегодня утром провожал весь двор,
От плоти плоть, свою частицу.

Сорвался с неба мелкий снег,
И таял тут же, под ногами Шоров,
Запущен кем-то слух: евреев всех
Отправят в Палестину скоро.

Нашлись и те, кто этому поверил,
Но вскоре город запестрел:
«За укрывательство евреев
Двор ожидает массовый расстрел»

Дорога на Сенную площадь,
Приказ сзывает не на праздник,
Со свистом ветер, дождь полощет,
Приговоренные не думают о казни.

Есть чувство приближенья смерти,
Оно бывает в жизни только раз.
Когда машины прибыли на место,
И слышится отрывистый приказ…

У рва построены в шеренгу люди,
Обнажены. Там – грудою одежда.
Руками девы прикрывают груди,
Растаяла последняя надежда…

Один да на один, и смерть – одна,
И боль одна, и личное отчаянье,
Пусть даже смерть не слишком и видна,
А только смерти хладное дыхание.

А видеть смерть своих детей,
Раздетых до гола, стоят у края рва.
Ни спрятать их, укрыть от палачей?
Тут настигает боль, небытия провал.

Хрип тяжкий, стоны недобитых,
И алой кровью сочатся тела,
В ров сбрасывают раненых, убитых,
И сыплется земля и наступает мгла.

Идут расстрелы день, за днем,
С коротким перерывом на обед,
Под ветром сильным и дождем,
Конца расстрелам, казням, нет.

За Шором двор покинули цыганы,
За ними крымчаки от нас ушли,
Потом, без счета, шли славяне,
Во рву, и вне конец себе нашли.

Распался двор, теперь его уж нет,
Уйду и я, тому свидетель, скоро,
Я взялся за перо, чтоб получить ответ –
Кого обогатила гибель Шора?

Вопрос открыт. Погибших вспоминаю,
Ответа не дождусь, бесспорно,
Какой ущерб нанес Давид Германии?
В чем провинились дети Шора?