Деревенская юность

Людмила Снежень
Напротив бабушкиного дома была большая зеленая поляна. До шестидесятых годов на ней останавливались кочевые цыгане. Разбивали шатры и устраивали вечера с танцами и песнями возле костра. О, цыганские песни с надрывом, огневые пляски... Много народу собирал этот праздник.
Остались с тех пор в наших краях частушки про цыган. Девчата толи всерьез, толи назло досужим языкам пели:
Выйду замуж за цыгана,
Хоть родная мать убей.
Карты в руки, шаль на плечи
И – обманывать людей.
Но праздник заканчивается, жизнь продолжается. Обычная жизнь обычной деревни. Одна страда сменяет другую: дрова, огород, покос... В доме тоже дел хватает: сами прядут, сами вяжут, запасы на зиму заготавливают.
- Тятя у нас строгий был, - вспоминала бабушка, - мы его побаивались. Из дому нас почти не пускали: работать надо.
Вечера зимой длинные, скучные. А девчонкам шестнадцать-семнадцать. А через дом сегодня вечерка. Разве усидишь за прялкой? Лушанка подбивает младшую сестру:
- Манька, давай у мамы на вечерку проситься.
Ту долго уговаривать не приходится. Идут к матери. Но она, зная крутой нрав отца, говорит:
- Идите к тяте.
Отца упрашивают долго, слезы в ход пускают. Еле-еле упросили, и то с условием: им вручают по куделе и прялке – работа на вечер. Но это уже не беда. Шали на косы и – туда, где смех и песни.
Там уже подружки. Кто шьет, кто прядет, кто вяжет. Горница просторная. В переднем углу божница, как в любом деревенском доме. Выбитые занавески на окнах. Буфет с бумажными кружевами на полках. На четверть избы – русская печь. Вдоль стен лавки. На них и разместились девчата. У кого коса через плечо переброшена, у кого короной вокруг головы уложена. И все, даже рыжие, сегодня чернобровы.
Под порогом парни с гармошкой. Принаряжены. В вышитых сорочках. В блестящих сапогах. О чем-то пошептались и решили взять инициативу в свои руки. Гармонист чуть склонил чубатую голову и заиграл. И зазвучали частушки.
Что, гармошка, не играешь,
Разве лад ломается?
Что ты, милка, не выходишь,
Разве мать ругается? –
как будто спрашивает паренек с льняными кудрями.
Толи в ответ ему, толи для кого другого поет кареглазая Зоя:
Белы рученьки худеют,
На лицо бледнею я.
Это все из-за любови,
Дорогой, из-за тебя.

Остальные не заставляют себя ждать.
Ягодиночка на льдиночке,
А я на берегу.
Перебрось ко мне жердиночку,
К тебе перебегу.

Одна заканчивает, другая подхватывает.
Золото мое колечушко
Лито-перелито.
Ретиво мое сердечушко
Любовью занято.

Потом вступают невесты, последние денечки доживающие в отчих домах:
Не ругай-ка меня, мамонька,
За каждую беду.
Опростаю вашу горенку
Во нынешнем году.

И долго еще переговариваются, перебрасывают из угла в угол горницы частушки – и старые, и только что придуманные, и кажется, нет им конца.
Но не только пели да работали на вечорках. Случалось, там и расставались, и наоборот, обзаводились воздыхателями.
Лушанку вниманием не обходили. Веселая была, смешливая, коса вокруг головы. Как-то на вечерке парень подходит, глаза в пол и предложение делает:
- Давай с тобой ходить. (Дружить, значит. – Л.С.).
- А дашь булавку поносить - (по тем временам редкость необыкновенная) - похожу маленько, - и смеется. То ли правду сказала, то ли шутит.
«Походить» им не пришлось. Ту семью признали кулаками (все-таки у них даже булавка была!) и выслали куда-то. Вся деревня смотрела, как шли они за телегой, как тяжело и бессильно свисали их рабочие мозолистые руки.
Прошло много лет. Кочевых цыган лет сорок никто не видел. Две-три семьи осели в деревне: надоело по свету горе мыкать. Их дети стали учиться в школе и даже получать высшее образование.
Лушанка стала нашей бабушкой и щедро делилась с нами воспоминаниями о молодости, о жизни российской деревни, об истории страны и своего рода. А мы с сестрами внимательно слушали, запоминали, записывали, чтобы не пополнить ряды не помнящих родства.