Поэзия Татарстана Мударрис Аглямов

Рамиль Сарчин 2
О вечности и о судьбе.
Мударрис Аглямов

Мне трудно назвать в татарской поэзии автора, кто был бы так озабочен проблемой судьбы, как Мударрис Аглямов. Её постановке и решению посвящены такие стихотворения, как «Грядущий день, он никому не нужен…» (пер. Л. Газизовой), «Пенясь метелью, проходит, сплывает зима…», «Хвали – не захвалишь…» (пер. Р. Кутуя) и многие другие. Тему судьбы, рока, размышления о жизни и смерти я бы назвал определяющими в его поэтической системе: к ней стекаются, с её воплощением связаны все остальные темы и мотивы. Она, как память – ключевой мотив в лирике автора, сопрягает всё и вся. Не случайно поэтому, что именно мотив памяти, помогающий поэту преодолеть границы времени – в его стремлении прозреть изгибы судьбы в её целостности, оказывается в его произведениях столь художественно мотивированным и актуальным.
У него есть даже стихотворение с таким названием – «Память» (пер. Р. Кутуя), начинающееся так, как о ней не писал никто:

Не в прошлом память, не под гнётом,
лежит, старея, обрастая мхом.
Она – пыльца
                и грезит новым небом,
ей нужен ветер, чтобы стать цветком.

Вот ведь как: память – пыльца. Новый, неожиданный в своей новизне образ. Настоящая находка для поэта! Удивительная тем, что при всей своей реалистичности, поражает психологической точностью: пыльца столь же неуловима и трепетна, как и воспоминания, ассоциации, которые определяют дальнейшее течение стиха – в памяти всплывают образы близких, отца:

Дождётся – и порхнёт, и обожжётся, вспыхнув.
И сын продолжит взгляд отца,
пригорбит от поклажи спину,
сведёт узлом свободных два конца

суровой бечевы. Воспоминанье
цветущей веткой нежится в окне,
прохладой незабудок манит
среди кладбищенских камней.

Будучи духовной категорией, сама всё более воплощаясь, вновь рождаясь в реальности, она связана и с памятью тела: «к порогу выведут «слепые» ноги // тропинкой, где ходил отец», – заставляя таким образом потрудиться не только душу. И как этому не быть, если она сама – настоящая трудяга:

Трудилась память, исподволь кочуя.
Тень прадеда касается плеча –
и ловишь плеск овражного ключа,
и запах очага с пригорка чуешь.

Слой за слоем память всё глубже погружается в пласты времени: «Проходит миг, а может, семь веков, // пока душа в смятенье обмирает». И вот уже сама Вечность начинает мерцать перед глазами: «Колеблются небесные весы, // но звёздный луч уже пометил чашу». Так память приобщает человека к вечности, свет которой отражён на его «чаше жизни».
Столь же символичен финал стихотворения – с идеей вечного рождения,:

Опять пыльцу из венчика цветка
уносит ветерок. Из колыбели
вверх тянется рука,
как гибкий стебель.

 Или – это возможность вернуться к своему истоку, к своему изначалью – и начать жизнь вновь, прожить её заново. Как бы там ни было – идея всё та же: жизнь вечна. Она, конечно же, не нова, но никак не банальна – именно своей вечностью, каждый раз поражающей своей неповторимостью. И для её выражения в конкретно взятом стихотворении поэту удалось найти столь же неповторимый образ пыльцы, для реализации которой, то есть чтобы «стать цветком», «нужен ветер». В символическом плане это значит: для возникновения жизни нужно время и – память обо всём, что было до рождения нового. Какая глубокая мысль – и как органично она явлена: по всем законам природы, естества, по логике вечного времени!
Потому-то всё происходящее в стихах М. Аглямова столь зримо и пластично, даже такие в свете своей духовности понятия, как память, оказывающиеся настоящими явлениями под пером поэта, поскольку они именно явлены – необходимое условие творчества: «Воспоминаний белые снега // сошли на душу и уже не тают…» («Встреча», пер. Р. Бухараева).
Возможным это становится потому, что в раздумья о судьбинном, вечном у Аглямова неизменно вплетены интимные мотивы, личностно пережитое. Как, например, воспоминания о матери:

Позабыты имена и лица,
Но родимым никуда не деться…
Памятью о матери хранится
Вышитое ею полотенце.

Многое ещё я позабуду.
Только сколько б времени ни мчаться,
Мне – смотреть на вышитое чудо:
Мамины слова на нём лучатся…
(«Воспоминания», пер. Л. Газизовой)

Что это за слова: чьё-то имя, какой-то завет? В контексте произведения не это столь важно, а то, что с именем матери связано воспоминание о чуде – и речь не только о полотенце, но о том состоянии, которое оно дарует: каждый раз новое ощущение радости от того, что рождён, от того, что живёшь. То, что я бы назвал благостью жизни.
Средоточием размышлений о жизни в стихотворении «Жизнь» (пер. Р. Кутуя) тоже оказывается образ матери. Произведение по своему содержанию представляет собой миф о рождении жизни. По характеру образности, по интонации оно мне очень напоминает ряд стихов русского поэта Юрия Кузнецова, таких, например, как «Из земли в час вечерний, тревожный…». В стихах Аглямова – то же мерное течение Вечного Времени, ощутимого почти физически, из толщей которого на поверхности истории возникает то та, то другая жизнь, та или иная судьба:

Из пара утренней реки,
из чрева чернозёма –
по сини коршуна круги! –
из голубого звона, –

я выпал, выдрался, возник,
и пьяный воздух
в мгновенье ока развязал язык
и высек слёзы.

Загадкой озадачен был отец,
столетней тайной –
начало где и где конец
чреде необычайной?

Кстати, даже образ отца здесь столь же мифический, как у Ю. Кузнецова в его давно ставшем классическим стихотворении «Возвращение». Ответом же на вопрос, поставленный в процитированных строках Аглямова, таков: «Мать разгадала и «нашла» меня, // из хаоса слепила, // зерно рассветного огня // в себе сокрыла». В мифопоэтическом контексте произведения образ матери тоже вырастает до масштабов мифически-религиозных. Поэтому в стихотворении «Из тысяч одна» (пер. Р. Бухараева) речь о собственной матери завершается обращением ко всему человечеству: «Человечество, // помни о ней, // моя мама – из тысяч // одна». Не случайна здесь и жанровая отнесённость творения, данной в подзаголовке: «Баллада». По своей лиро-эпической сущности баллада позволяет определить частное как общезначимое, общечеловеческое, поскольку имеет некую историческую, бытийную значимость.
Мать – из тысяч одна. Так – лучше не скажешь! – утверждается поэтом значимость человека как такового. Значимость эта определяется духовной составляющей в человеке. Через дух, являющийся «началом всех начал – основой бытия», человек приобщается к общему Бытию, реализует в ней заключённую в нём духовную, собственно человеческую потенцию, то есть реализует сам себя: «Цветы под окнами седы – // полить всё недосуг: // полил – и в капельке воды // весь мир, что жив вокруг» («Поднимаю взгляд», пер. Р. Бухараева).
Человек творит жизнь, каждый значимый в своей неповторимости день, как персонаж притчевого по своему характеру стихотворения «Он» (пер. Р. Бухараева): «в жизнь краеугольным камнем // ложился прожитый им день». Этой жизнетворящей способностью человек оказывается приближенным к Богу, чем определяется глубоко религиозный характер творчества Мударриса Аглямова. В отличие от мниморелигиозных авторов, у него мы не найдём постоянных, всуе, упоминаний божественного имени – для человека верующего это грех. Лишь вдруг, в момент полного уныния, наивысшего отчаяния, он произнесёт его – и тут же опомнится, попросит прощения: «Будь, время, проклято! Помилуй, Боже… // Прости за то, что время смог проклясть, // за то, что так сильна печали власть…» («Встреча»).
Истоком Веры поэта является его осознание единства, целостности жизни. Этим мотивированы мотивы единства с природой. В этом смысле М. Аглямов – один из самых «природных» в татарской поэзии авторов. Вот как у него соизмеряется жизнь человека с жизнью природы:

Да чтобы не менялся человек?
Леса и горы разве неизменны?
Но всё же…
Жизни, как теченью рек,
не всякие полезны перемены.

Нельзя торчать на месте круглый год,
брожу по свету, не даваясь лени:
пью из ручья, улегшись на живот,
смородину щиплю, встав на колени…
(Пер. Р. Бухараева)

И как показателен для поэта финал стихотворения: «Насильно изменяться не спешу – // природно изменяюсь, как дышу».
Идейный мотив единства с мирозданием реализован и в стихотворении «Ночная тишина»:

Сижу один…
Цветы глаза закрыли.
Лежит на глади озера луна.
Дремотное дыханье белых лилий…
Душистая ночная тишина.

Под лёгкой стелющейся дымкой
вдруг прячется мерцанье звёздных свеч.
Нечаянно
в тиши густой и зыбкой
плёс рассекает рыба, словно меч.

Смыкаются мерцающие воды…
Ещё не засветился окоём…
Сижу один,
но голосом природы
мне шепчет тишина, что мы – вдвоём.
(Пер. Р. Бухараева)

Не только тематически, не только по пафосу, но даже интонационно это стихотворение более всего напоминает мне «Как бронзовой золой жаровень…» Бориса Пастернака: в них я явственно слышу мерный ход вселенной, дыхание вечности. Залог этой вечности укоренён, явлен в природе: «Почему я уверен, что будет весна? // Оглянитесь кругом». Это поэтический финал стихотворения «Последний праздник трав» (пер. Р. Бухараева).
В связи с заглавным и сюжетообразующим образом этого произведения – с травой, «мудрее, полезнее» которой, по мысли Аглямова, нет ничего в мире, нельзя не упомянуть стихотворение «Крик травы» (пер. Р. Бухараева). Трава возведена здесь до символа жизни, даже одухотворена: «У травы луговой // так ранима душа». Хотя, в отличие от человека, «…она не кричит, // даже чуя беду: // засыхает, // молчит, // замерзает во льду». Этой терпимостью и смирением и определяется высокая «духовность» травы. Хотя художественное решение стихотворения связано именно с «криком травы», при извечной «молчаливости» которой финал звучит предельно напряжённо: «Мирным кажется луг. // Не теряй головы, // коль послышится вдруг // крик травы, крик травы…». Каким-то экспрессионистическим ужасом веет от этих строк. Впечатление от этих строк то же, что испытываешь, к примеру, при лицезрении картины Эдварда Мунка «Крик»: смешанное чувство страха, тоски и одиночества. Более всего – одиночества, полного, я бы сказал, вселенского. Не здесь ли следует видеть корни мотива одиночества и в лирике Мударриса Аглямова – при всём его единстве с природой, с мирозданием.
«Одиночество» – так называется одно из лучших творений поэта. Оно, кстати, начинается образом травы, что «обусловлено» чувствами любви и в то же время тоски, которыми полнится сердце лирического героя:

О любви поют мне травы
на родимом языке,
но на сердце нет управы,
рядом друг, а ты в тоске.
(Пер. Р. Бухараева)

Какова же причина, от которой «душа томится, // словно вовсе нет забот»? Ответ – здесь же: «Видно, хочешь ты молиться // не тому, чему народ…». То есть тоска от того, что поэт не с народом – в том, что он, в отличие от него, «не стыдится кручины», «не стыдится, что ничей». Действительно, на фоне повсеместно культивируемыми властью и официозными СМИ настроениями радости, псевдосчастья, идеями о том, что мы «едины», «общны», что всё у нас хорошо и будет ещё лучше, чему при нынешнем состоянии дел в стране огульно верят разве что представители правящей партии, пафос стихов Мударриса Аглямова, воспевающих тоску, одиночество, выглядит по меньшей мере странным. А поделиться-то этими чувствами и не с кем – даже в близком окружении, даже среди собратьев по перу. Да и поймут ли тебя литераторы-«мажорики», обласканные, увенчанные властью в силу своей лояльности к ней и к творимому ею, для которых народ – не более чем толпа, а быть с народом – значит, идти с ним в едином гурте.
Одиночество для Мударриса Аглямова означает, прежде всего, отсутствие отклика, отзвука. Здесь мы подходим к важной координате творчества поэта – к звуку. В нём, в необходимости слышать милые сердцу звуки, видятся возможные пути преодоления немоты одиночества.  Стихотворение «Ищу колокольца» (пер. Р. Бухараева) как раз об этом. Заглавный образ стихотворения становится средоточием того, чего требует, по чему томится душа поэта, но чего уже нет в действительности – тоской по прошлому, по детству, но нежащим сердце звукам.
О том, какое развитие у М. Аглямова получает мотив «звука», обогащаясь всё новыми смыслами, лучше всего проследить по стихотворению «Счастье» (пер. Р. Бухараева), в самом начале которого реализована «жизнетворческая» потенция которого:

Лишь вслушайся: звучащим колыханьем
живут листва, травинка и цветок…
Ты чувствуешь,
как заодно с дыханьем
вливает силы воздуха глоток?

Далее мы видим, как звук становится «знаком» то прошлого, то общности с мирозданием, то «очищения духа», то «зовом совести». Причём одно значение мотивируется предыдущим, в итоге «сливаясь» в единый пафос утверждения гармонии с миром, что и является счастьем:

О нет, звучанье это не случайно,
не просто листья с ветром заодно:
мелодией лесов легко,
печально,
прошедшее тебе возвращено…

Нет, вкруг тебя не просто щебет птичий,
кукушки голос – метроном лесной,
но тысячей певучих, звучных нитей
ты связан с небом, солнцем и землёй.

Нет, не напевы ветра над тобою,
не дальнее журчание ручья, –
зов слиться телом, сердцем и душою
с гармонией аккорда бытия.

Мотив снегов, летящих легче пуха,
мотив дождей, вгрызающихся в грунт, –
зов музыкальный к очищенью духа,
самих небес призывный контрапункт.

Самой планеты зов, несущий силу,
зов совести, вдруг зазвучавший вслух…
Прислушайся, брось рыть себе могилу,
прислушайся, о, не останься глух!

Прислушайся: узнаешь цену счастью,
там, в детстве, позабытому давно,
себя живой осознавая частью
всего, что неспроста тебе дано.

Поэтическая мысль развивается в форме антитетичного параллелизма (отрицание одного для утверждения другого), помогающему автору выразить её художественно убедительно, наиболее веско, полнозвучно. Завершая разговор о «звучности» лирики Аглямова, приведу строки стихотворения «Если есть окно»,  в которой так обозначена собственная поэтическая установка: «В многоголосице страны // будь свеж и голосист!».
Чтобы её реализовать, проще – чтобы говорить и петь так, чтобы тебя услышали, нужно самому уметь слушать и слышать. Талант Мударриса Аглямова отмечен этим свойством – слышанием звуков и ритмов времени. Не этим ли художественно мотивируется разнообразие строфических форм в его лирике: для выражения того или иного настроения, переживания, решения той или иной темы, мысли поэт порой выводит такой ритмический рисунок, который на общем фоне «классических» четверостиший стоит особняком. Это, например, можно сказать о строфике стихотворения «Свет в окошке» (пер. Р. Бухараева), посвящённого памяти татарского писателя Фаиля Шафигуллина и самой наболевшей теме – поэтического слова, творчества. 
Своеобразие этой темы у Мударриса Аглямова заключается в том, что реализуется она через мотив, который я бы назвал «миротворчество», соединив две ключевые в художественной системе поэта категории: мир и творчество, в основе которых заложен один общий закон – сопереживания, сострадания, любви – ко всему миру. Он является и общим законом творения, творчества. Заглавное и эпифорическое стихотворения «Как дела?» лучше всего его выражает этот закон. «Как дела?» – вопрошает поэт у струящейся подо льдом Волги, у бора, дожидающегося лета, у встревоженного, но гордого лося, у «бровастого тетерева». Этот же вопрос адресует заря самому поэту, на что тот отвечает со свойственным его стихам жизнеутверждающим пафосом, единящим, умиротворяющим всё и вся: «Во льду река, // в душе строка, // зима вокруг бела и широка».
Этот пафос – не что иное, как завет, идущий, прорывающийся в настоящее и будущее сквозь глубь времени, веков, поколений. Как и творчество, слово. Оно так или иначе обязательно проявится в каждом – ведь у каждого из нас в запасе Вечность:

Казалось, он давно сошёл на нет,
невысказанный дедами в минувшем.
Всё ж светом пробивается завет
сквозь прошлое
в тоске по нашим душам.

Восходит тихим светом,
не спеша;
забвенье, немота и детский лепет
терзают душу,
но жила б душа,
невысказанное скажется,
воскреснет!
(«Невысказанный завет», пер. Р. Бухараева)

Восклицательный знак в конце произведения не оставляет никакого сомнения, что «завет» (закон!) будет «высказан», поскольку душа, подобно вселенной, включена в вечный «круговорот» жизни. Оттого творчество видится поэту как дар судьбы. В стихотворении «Перо в руке моей» (пер. Р. Бухараева) это выражено посредством рефрена: «судьбой вручённое перо!».
Мотив «творчество – судьба» связывает поэта и его жизнь в крепкие узлы («Я весь в узлах…»; «Как вяжут стебли узелком, // жизнь заявзалась робко…»), родня с поэтами, в творчестве которых «дышат почва и судьба»: с Акмуллой, Джалилем, Пастернаком, Цветаевой, Заболоцким, связи, переклички с которыми то и дело проявляются в стихах Мударриса Аглямова. В поэме «Арба Акмуллы», посвящённом предшественнику, он напишет: «Поэты схожи судьбами порой // в том, как упорно им ломают крылья…» (пер. Р. Бухараева). Сказано о трагической судьбе Акмуллы, но и о своей, и поэтической судьбе вообще. В этой поэме осмыслена причина этой трагичности – в непонимании и неприятии поэта людьми:  «для чего твои труды, // когда не видно жаждущих, признаться…». Думается, и эти строки были сказаны в связи с размышлениями не только о судьбе Акмуллы, но и о своей тоже.
Но, несмотря на весь трагизм жизни поэта, цель его – светлая и неизменна ни в какие времена: «прорубать окна» к душам людей. В этом её вечное предназначение, этим обусловлен «вечностный» характер творчества, в том смысле, что осмыслено оно в свете вечности, как «мирозданческая» категория, на фоне вечного противоборства и слияния Жизни и Смерти:

Глубокой,
хмурой ночью – плоть и дух,
душа и сердце, память и сознанье,
не веря, что заветный свет потух,
творят стихи из тьмы и ожиданья,
мир чувствуя наощупь и на слух.
(«Где-то солнце», пер. Р. Бухараева)


Мударрис Аглямов всё возносит к Вечности, измеряет ею: «Жизнь легче стала… Но кружны пути // во времени стремительно-жестоком… // Всем выпадет стоять, как ни крути, // вздыхая трудно над речным потоком». Это строки из стихотворения «Потоки» (пер. Р. Бухараева), в финале которого в разрезе той же онтологической проблемы Вечности решается и одна из самых разработанных тем в татарской поэзии – тема родины: «Сама отчизна в горе и борьбе, // как мощная река, всегда в движенье, // поэтому – дано любой судьбе // своё в отчизне видеть отраженье». В этом заключается своеобразие его гражданской лирики, в лучших своих образцах решённая в традициях философской поэзии, связанной с поисками и с попытками определения смысла человеческой жизни: «Живи, величие ища // не на страницах книг. // Его изведать суждено // не каждому в судьбе, // но – в чувстве родины оно, // оно – в самом тебе» («Если есть окно», пер. Р. Бухараева). Финальными стихами только что процитированного произведения лучше всего будет завершить разговор о проблемно-тематической составляющей поэтической системы М. Аглямова, поскольку в них нашло выражение самое наболевшее, самое выстраданное в его жизни и творчестве – мысль о нескончаемости судьбы человека и призыв к открытости, к соучастию в вечном бытии творящейся и творимой жизни:

Грядущее предрешено.
Простимся, долог путь!
Эй, окна есть у вас?
Давно
пора их распахнуть!