Игорь Мотяшов. О стихах Александра Павлова

Александр Валентинович Павлов
Игорь МОТЯШОВ





                ЛИРИКА  ЧИСТОЙ  ВОДЫ

                О стихах Александра Павлова

               
                О б       а в т о р е:

                Игорь Павлович Мотяшов родился в 1932 г. в Москве. В 1954-м окончил факультет русского языка и литературы Московского государственного педагогического института им. В. И. Ленина (теперь Московский государственный педагогический университет). В 1959-м, по окончании аспирантуры, оставлен в том же институте  старшим преподавателем на кафедре советской литературы. Кандидат филологических наук.
         В 1963 г. работал специальным корреспондентом «Литературной газеты». С 1965 по 1971 гг. – заместитель главного редактора журнала «Детская литература». Член Союза писателей с 1965 г. В 1976 г. проходил стажировку в Международной юношеской библиотеке (проект ЮНЕСКО) в Мюнхене.
       С 1972 г. И. П. Мотяшов занимался творческой и общественной деятельностью. Был вице-президентом Ассоциации деятелей литературы и искусства для детей Союза советских обществ дружбы (ССОД), членом исполкома и вице-президентом Международного общества по изучению детской литературы, в разные годы - член жюри международных премий: имени Г.-Х. Андерсена (Базель, Швейцария), им. Братьев Гримм (Осака, Япония), им. Астрид Линдгрен (Брюссель).
      Автор более 20 литературоведческих книг, в том числе переведённых на грузинский, болгарский, чешский и монгольский языки, общий тираж которых превысил миллион экземпляров. Сотни его литературно-критических  и литературоведческих статей опубликованы в изданиях России, США, ГДР, ФРГ, Австрии, Швеции, Швейцарии, Финляндии, Польши, Чехословакии, Монголии, Болгарии, Украины,  Узбекистана, Эстонии. В основном эти работы  посвящены  произведениям для детей и юношества, монографии о М. Пришвине, А. Гайдаре, А. Барто,  А. Лиханове, С. Михалкове, Р. Погодине, С. Алексееве, З. Воскресенской, книга о международном сотрудничестве в детской литературе «Авторитет доброго слова», статьи о К. Чуковском, Л. Кассиле, В. Катаеве, Н. Носове, А. Алексине, М. Прилежаевой, К. Паустовском, В. Астафьеве, В. Железникове, Л. Разгоне, Ю. Ковале,  Н. Дуровой, А. Кузнецовой, Ю. Коринце, Л. Давыдычеве, А. Соболеве, Г. Граубине, М. Сергееве и др. Есть и статьи о поэзии  и поэтах: А. Твардовском, М. Алигер, А. Жигулине, М. Борисовой, Б. Чалом, А. Босеве.
        Вот теперь и об Александре Павлове.

               
                ____________________________________

               
               ЁЖИКИ  НА  ШОССЕ

 
     Безоглядный, как из бани в рождественскую прорубь, прыжок из «развитого социализма» в «дикий капитализм» больнее всего ударил по людям некоммерческого склада, в числе которых оказались и писатели. В «лихие 90-е» многие из них поменяли профессию, другие, лишившись смысла жизни и средств к существованию, просто разными путями покидали ставший для них убийственно жестоким мир. В написанном тогда стихотворении на преждевременную смерть друга-стихотворца поэт Александр Павлов задавал вопрос:

     Над всем, сопрягши тьму и свет,
     царит жирующее племя.
     Иной судьбы ты ждал, поэт,
     в непоэтическое время?

       Сам он удар выдержал. Не впал в отчаяние, не стал проклинать время, не пытался от него изолироваться. Но и не изменил сложившейся в советские годы шкале ценностей, на которой с библейских времён духовное стоит выше матери-ального, общее  выше  личного, суд  Божий  выше суда земного. Мне нравятся в Павлове его открытость, незашоренность, непредвзятость и доброжелательность в отношении к людям и к жизни в целом.
       Есть у него стихотворение «Дом на песке». Небольшое, написанное лёгким пушкинским хореем, незамысловатое, сгодилось бы и для детской книжки. О том, как лирический герой едет на «Тойоте» к «дому у моря» и где-то «меж Калугой и Москвою, из-под фар наперерез» дорогу ему перебегает ёжик.
      Обычная ситуация на шоссе. На этот раз разрешившаяся благополучно. К вящей радости автомобилиста:      

     Обманул судьбу-«Тойоту»
     ёж - в колючках голова,
     мал, степенства ни на йоту...
     На обочине трава,

     справа - замок баронета,
     слева - Гримпенская топь...
     До чего ж победна эта
     коготков ежиных дробь!

     Ай да спринтер, вот умора, -
     повезло в который раз...
     Жизнь как жизнь, и дом у моря
     ждёт и ждёт напрасно нас.

       Не состоит ли наша «жизнь как жизнь» из таких вот каждодневных радостей (и тревог, и огорчений), где совершенно нормально радоваться всякой спасшейся или спасённой жизни, пусть и столь незначительной, как жизнь лесного ежа. Опасаться даже  невольно причинить ему вред. Испытать боль, страдание, если на твоих глазах с этим существом стряслась беда и ты не смог ничем помочь.
       Кажется, для любого человека, тем более того, кто читал и даже писал хорошие книжки, иного чувствования и поведения просто не существует. Но «Дом на песке» напомнил мне ситуацию, описанную в «Дневнике» (1996) Ю. Нагибина. Герой тоже едет по шоссе, только не из Москвы к морю, а, напротив, возвращается в московские пенаты из Коктебеля, из Дома писателей, овеянного духом великого гуманиста и миротворца Максимилиана Волошина.
         В обоих случаях на пути персонажей оказывается некое живое существо. В нагибинском описании даже два. Но сколь разительно непохожи мысли, переживания, реакции героев!
          Нагибин, «со скоростью девяносто километров в час» вспарывая «ночь косым лезвием фар», ощутил удар по ветровому стеклу и только потом «каким-то обратным зрением увидел на чёрном распах крыльев в левом верхнем углу стекла, панический трепет ослеплённой птицы, скользнувшей через миг куда-то в сторону, в смерть. Это была дрофа».
      И сразу на шоссе показался замерший от ужаса заяц. Естественно, ждёшь, что водитель, уже ставший невольно причиной гибели большой, красивой, занесённой в Красную книгу птицы, сбросит скорость и объедет напуганного зверька. Куда там! «Острое и сладкое чувство пробудилось во мне, –  откровенничает Юрий Маркович, –  сейчас я задавлю зайца. Впервые в жизни сознательным и ловким усилием лишу жизни дышащее  существо.   Я давно  мечтал  утвердить  себя каким-нибудь грубым, жестоким поступком. Желание это приобрело силу навязчивой идеи.
Зайцу некуда деваться, слепящий свет фар для него, как клетка, и всё же я прибавляю скорость».
       Мгновение – и заяц исчезает под днищем машины. Лёгкий толчок заднего колеса. Автор «Дневника» тормозит, оглядывается на распластанное поперёк шоссе, конвульсирующее тело, оттаскивает его за уши к обочине. И дальше: «Мне хочется плакать, открыто, бурно, без стыда, как в детстве». Нет, не от раскаяния. «Не зайца мне жалко, себя». Что не размазал беззащитную и напрасную жертву по асфальту прямым наездом колеса. «В последний миг вильнул в сторону».
      И всё это говорит не дворовой пацан, подобное «самоутверждение» которого ещё можно объяснить возрастной жестокостью. В момент описанного события ему 33 года, он - автор четырнадцати книг и уже десять лет член Союза писателей. А после эпизода с зайцем ещё и заядлый охотник, чья рука на спусковом крючке ни разу не дрогнула.
       Охотниками были и Некрасов с Тургеневым. Древнее мужское занятие. Традиция. С той разницей, что у Некрасова есть «Дед Мазай и зайцы», у Тургенева «Муму», где, как и во всём их писательском облике доминирует  человеческое, светлое, то, о чём Чехов сказал: «Доброму человеку бывает стыдно даже перед собакой». Тогда как в рассказе Нагибина преобладает звериное, тёмное, для культурного человека постыдное, может, и годящееся для покаянной исповеди перед  священником,  но никак  не  для бравирования перед публикой.      
       Изданный посмертно исповедальный дневник Юрия Нагибина потряс читающую публику тем, что перевернул в её глазах устоявшийся имидж автора сценария гуманистического фильма «Председатель» и природолюбивых  рассказов для детей, кавалера многих орденов и лауреата высоких премий. Из «Дневника» вместо счастливого, обласканного властью и народной любовью баловня судьбы, как из преисподней, на нас глянуло лицо закомплексованного, обиженного всеми и на всех мизантропа.
           Почти ни о ком из  друзей и знакомых, включая самую знаменитую из своих жён – Беллу Ахмадулину, не сказал он доброго слова. Впрочем, и о себе тоже. Мизантропия – такая вещь. С одной стороны, мания величия, комплекс недооценённости. С другой – ненавидящий мир, испытывает отвращение и к себе самому.       Каждый из нас, так или иначе, оказывается в одной из двух ипостасей. То ёжиком или зайцем, перебегающим шоссе. То мчащимся по тому же шоссе на смертельно мощной железяке водителем. И если ты к другому (будь он частицей живой бессловесной природы или твоим, если не братом, то хотя бы только соседом по разуму, может, и лично  неприятным)  относишься, как к существу  низшего порядка, не стоящему внимания, а тем более сочувствия, то  будь готов к тому, что и другие на твоём месте могут поступить соответственно. 
      Ушедший несколько лет назад критик Станислав Рассадин в своих последних работах «Самоубийцы» и «Книга прощаний», как и большинство других литераторов, подивился густоте «чернописания» нагибинского «Дневника». Но в то же время упрекнул литературную братию в мягкотелости.
      «Мы в целом, – пишет он в «Книге прощаний»,  –  в массе как-то уж чересчур помягчели к своему советскому прошлому. Принялись его ностальгически мифологизировать…». И чтобы не быть самому обвинённым в ностальгической мифологизации, режет, подобно Юрию Нагибину, правду-матку, что называется, в глаза.
     О Юрии Казакове: «Писатель дутый… Я немного знал его – и редко мне попадалась (пусть будет земля ему пухом) человеческая, да почти уже не человеческая особь такой мерзостности и примитивности: наглый, скучный, патологически скупой, до отвращения самовлюблённый жлоб».
      Об авторе нашумевшего в начале 60-х бестселлера «Товарищ время, товарищ искусство» литературоведе Вл. Турбине: «…как критика… терпеть не мог… Его статьи всегда казались мне эффектной – то есть рассчитанной на эффект дешёвкой».
      О  Аксёнове:  «Казалось  бы,  нерушимая  моя дружба с Васей Аксёновым сменилась охлаждением, затем и разрывом, главным образом потому, что мне перестало нравиться то, что он пишет…» И т. д. Не такая густая, но, в сущности, та же «нагибинщина».
    А вот книжка Александра Павлова «На добрую память…» Судьбы. Время. Искусство», выпущенная на излёте прошлого века в Сургуте двухтысячным (немалым даже и по общероссийским меркам) тиражом. Первые и, надо думать, не последние мемуары писателя. По настроению, по духовно-нравственному содержанию, по отношению к героям повествования – прямая противоположность двум названным выше авторам.
      Дело в том, что Павлова, выступает ли он в амплуа мемуариста или поэта, интересует прежде всего внутренняя  суть человека, «сокровенный человек» по определению Андрея Платонова. А  не внешние поведенческие стереотипы, декларируемые идеологии, рядящаяся в тогу абсолютных истин, делящая людей на «рукопожатных» и «нерукопожатных» политико-тусовочная шелуха, которую Горький устами Клима Самгина, своего двойника-антипода, метко  называл «системой фраз».
        Вот почему для его воспоминаний вполне естественно соседство (хочется сказать - добрососедство) под одной обложкой таких несоединимых, с либеральной точки зрения, имён, как Зоя Воскресенская и Булат Окуджава.
         Разведчица-нелегал, полковник КГБ и вольный бард. Автор адресованных подросткам  повестей о Ленине и создатель-исполнитель  задушевных, сентиментальных, начисто лишённых комсомольского  пафоса  романсов  и  песен. Хотя оба ходили в ЦДЛ и сидели на общих партсобраниях, невозможно представить их мирно беседующими за одним ресторанным столиком, Но в книге Александра Павлова и в его сердце они – рядом. Оба – талантливые, хорошие люди. Яркие и сильные личности. Оба честно и достойно прожили свою жизнь, служа стране, народу, культуре. Хотя, конечно, при желании можно найти какие-нибудь изъяны у того и другого.  Но какой в этом смысл?
       Тем же добрым, внимательным, благодарным взглядом увидены и запечатлены в книжке А.Павлова писатели С. Баруздин, М. Лисянский, А. Казанцев, В. Чаплина, А. Рыбаков, С. Михалков, Е. Хоринская, В. Назин, В. Крапивин, детгизовский редактор Б. Камир, редактор «Вечерней Одессы» Б. Деревянко, создатель театра кукол С. Образцов, дрессировщица Н. Дурова, актриса театра и кино Г. Макарова. Разновеликие таланты, разные характеры, разные судьбы.
       Автор книжки не выбирал своих героев. Его сводила с ними собственная судьба, намывая в душу золотой песок культуры – от песчинок до самородков – и тем несказанно обогащая её. Как же не поделиться этим сокровищем с другими? Не приобщить их к своим открытиям, радости, благодарности? А заодно и к своим тревогам. Не за одного себя, любимого, а за весь наполняющий душу мир.


                БОЖЕ, ХРАНИ  ДМИТРА!

      Новый сборник поэта Александра Павлова  «АЛИСА  ОНЛАЙН» – лирика. Точнее, интимная лирика последних (десятых) годов начавшегося века. Лирический герой – сам автор, перешагнувший порог своего пятого десятилетия. Со всем нажитым к этому сроку багажом знаний, опыта, литературного мастерства, раздумий и сомнений, обретений, надежд и разочарований.
        Стихи Павлова, при всей музыкальной звучности, классической организованности, простоте слов и образов, не относятся к разряду лёгкого чтения. Но они и не модернистские ребусы, разгадав которые, рискуешь получить вместо конфетки пустой фантик. Важное достоинство павловской лирики – её содержательность. Ткань её густа, ассоциативна, обращена к читателю, способному откликнуться на культурный код, который посылает ему автор. И тогда простые строчки прирастают дополнительными смыслами, а сами стихи корреспондируют друг с другом, образуя сугубо индивидуальную поэтическую целостность.
     Может быть, именно благодаря присущей стихам Павлова кодированности и  ассоциативности, они так запросто привязываются в нашем сознании к горячим фактам текущего дня, что порой кажутся пророческими.
        Родившийся в Севастополе, детство и юность проведший в Николаеве, живший в Одессе, Павлов неразрывной пуповиной, кровеносными артериями связан с Украиной, Крымом. Это его Родина, даже не вторая, как считает он сам, а в самом буквальном смысле первая. Через всю жизнь прошла его дружба с николаевцами старшего поколения – Марком Лисянским и Сергеем Образцовым. Годы заинтересованного участия принимал он в судьбах Ники Турбиной и одесситки Анны Яблонской, а после трагической гибели обеих продолжает служить их памяти.
        Спас  от  уничтожения, передав в государственные музейные фонды, ценнейшие писательские библиотеки и архивы ХХ века, мемориальную обстановку московских квартир покойных Марка Лисянского и Ники Турбиной. Опубликовал несколько интереснейших мемуарных материалов, относящихся к жизни русской литературной эмиграции в довоенном Париже, которые в своё время Марк Лисянский отыскал в книжных развалах на набережной Сены.
      Все упомянутые люди и места не раз возникают в прозе и поэзии Александра Павлова. Встречаются и в новой книге.

            Родиться не в Одессе, так в Крыму
            (хотя, наверно, стоило - Одессе). –

            …я в пустом обольщении,
                в коловращении шалом
            чередую, как Маршал Победы,
                Одессу с Уралом,
            лучезарную Ялту с Москвою делю, как Маршак…» -

           …проницать обретённый   
                неведомый Крым…

         (Последние слова о Крыме родились за два года до возвращения полуострова в состав России).
      Большая дружба связала Павлова с одним (по словам Виталия Коротича) «из ярчайших поэтов сегодняшней Украины» Дмитром Креминем, рождённым в Карпатах и живущим в Николаеве. Стихи Креминя он переводит на русский. И сам посвятил другу стихотворение-оберег, каждое четверостишие которого заканчивается рефреном: «Боже, храни Дмитра!».
        Это своего рода соборная молитва, где с призывом к «вышнему… Императору» поочерёдно обращаются сам автор, уроженец Николаева адмирал Степан Макаров, поэт Виталий Коротич, страна Украина и все разом: «Боже, храни Дмитра!» Написано в июне 2010-го, когда друг тяжело болел и жизнь его висела на волоске. А летом 14-го нам слышится: «Боже, храни Украину!»
       25 июня написана «Кантилена». Кроме даты и слова «хаты», в этом стихотворении ничто не напоминает об Украине. Там есть и «горные сакли», отсылающие нашу мысль к Дагестану, причём, скорее, не сегодняшнему, где теракты случаются в городах, а к временам басаевского рейда, поставившего крест на Хасавюртовском мире. И ещё есть «избы», вызывающие в памяти коржавинское: «А кони всё скачут и скачут, / А избы горят и горят». Что уже выводит текст с регионального уровня на общечеловеческий.
       А начинается «Кантилена» с гайдаровского: «Налетят бомбовозы - привет Мальчишу…» Только у Гайдара - пролетают лётчики. Над могилой Мальчиша. В мирном небе. В стране, за мир в которой сражался и погиб маленький герой сказки. Пролетают – и хорошо: мир охраняют, всем спокойно. Налетят бомбовозы – другая стилистика, хотя тоже из гайдаровских тридцатых. И сравнение в духе Гайдара: «словно гулкие шершни». Эти мощные мухи размером чуть не с десяток ос не просто угрожающе-надсадно гудят в опасной близости. Если вопьют своё жало - мало не покажется. Пролетают - значит, мимо. Налетят – значит, на нас. И станет наша жизнь дохлой жистью. Которую, конечно же,  можно  расписать  плясовой,  сумасшедшей(бумага, телеэкран, радиоприёмник всё стерпят), но вряд ли получится героизировать.
      Можно петь «те же песни». Но если время другое, спираль цивилизации иная, драма истории обернётся фарсом. «Грудью в жарком, цветущем весеннем аду / встали дети арт-бата». Вот фарс и начался - страшный, кровавый. В природе цветущая весна. У людей, теряющих человеческий разум, ад. Детей арт-бата жалко. За ёмким определением – и дети артиллерийского батальона, катаевский сын полка, и рыбаковские дети Арбата с их поломанными, порубленными в репрессивной вакханалии тридцатых годов судьбами, и окуджавский дворянин арбатского двора, мужавший и терявший ровесников на полях Великой Отечественной.
      Но тогда в буквальном смысле решалась судьба страны, да и человечества в целом. А ради кого и чего повторяется сегодня знаменитая фраза Красного всадника из сказки о Мальчише-Кибальчише: «Только бы нам ночь простоять да день продержаться»? (У Павлова:

          Нам бы ночку одну простоять, командир
          продержаться нам день бы…)

        Ради кого и чего «хаты… сметает взрывная волна…»? Как на ЕГЭ, едином государственном экзамене, реальность предлагает выбор: «слава, власть или деньги? Ничто из перечисленного не стоит человеческой жизни. Меж тем

                Негодуя, скрипит боевое перо
                В победительном раже:
                Что ж не въедет герой
                на секретном метро
                прямо в логово вражье?!
            
          Ещё в ХII веке великим грузинским поэтом Шота Руставели сказано: «Каждый мнит себя стратегом, видя бой со стороны». В любых конфликтах (а ткань жизни соткана из противоречий) подначивающих, науськивающих, сеющих вражду и ненависть – пруд пруди. Особенно, если сам в безопасности и за подлость платят по прейскуранту – деньгами, славой ли, властью.
        В павловской «Кантилене» есть присущая этому виду лирики музыкальность. И нет боевого пафоса и гневной публицистичности лирики политической. Нет призывов и лозунгов, поучительности, претензий на конечную истину. Нет ненависти и злобы. Размеренный ритм располагает к раздумью. К тому, чего так остро не хватает нам в сегодняшней жизни, спокойствию и трезвости ума. Именно поэтому так «снижена» (как угасающее по мере приближения к последнему слову звучание певческого голоса) концовка стихотворения: «…война… на то и война - / до конца – так ли, сяк ли…».
      Скучная, всем известная аксиома. И ребёнку ясно: война ничего не создаёт, только разрушает и уничтожает то, что создано Богом и людьми. Потому ей не предусмотрено место на земле. И тем не менее она есть. Чаще всего по той банальной причине, о которой народ –  носитель божественной мудрости – высказался давно и однозначно: «Кому война, а кому мать родна». Этих бенефициаров войны словом не вразумить. Но в силах поэзии, хотя бы на эмоциональном, духовном уровне, выводить их за пределы человечества.


                НА ДВОРЕ  ДРОВА

           В стихотворении 2004 года «У зелёного моря, у кромки лазурного леса…» заглавная строка – пейзаж. Вернее, два пейзажа. Не совсем привычных на слух, но, как почти всегда у Павлова, точных. Мы говорим: «цвета морской волны» именно потому, что эпитет «голубой» (или «лазурный») весьма приблизительно характеризует её изменчивый, ускользающий, скорее, всё-таки зеленоватый оттенок. Особенно отчётливый в южных морях. А кромка леса в срединной России, подёрнутая кисеёй восходящего от луговины или льняного поля утреннего тумана, и впрямь выглядит лазурной. Пейзаж всегда, даже при сильном ветре, успокоителен. Меняется он медленно. Это мы, люди, со своими механизмами и стройками, мельтешим в пейзаже. А не он - в нас. Пейзаж, подобно заднику или кулисам на сцене, - одна из привычных констант нашего бытия, некий залог его устойчивости.
           Но пейзаж ещё и одухотворён, т. к. через живопись и литературу навечно вживлён в наш культурный код.
           На слова у зелёного моря из глубин детской памяти, как из глубин Интернета на клик мышки, всплывает щемяще родной зачин пушкинской сказки «Руслан и Людмила»: «У лукоморья дуб зелёный; / Златая цепь на дубе том…» Это ожившее воспоминание ещё аукнется в финальном четверостишии, когда будет помянут дуб, уже не сказочный, однако легендарный. А пока дух сказочной поэмы подхватит (вторая строка) любимая детьми скороговорка или, как сказано у лицейского друга Пушкина Владимира Даля, чистоговорка: «на дворе, слышь, трава, на траве, знамо дело, дрова». Связанные с ней аллюзии у каждого могут быть свои. Никогда не знаешь, как отзовётся подсознание на то или иное кодовое слово.
       Я вспомнил, как много лет назад мы с поэтом Владимиром Костровым шли по подмосковному посёлку Внуково. Проходя мимо свежей, сложенной из непросохшего бруса дачи Анатолия Поперечного, автора «космического» хита «Трава у дома», и заметив лежащие на траве возле ворот оставшиеся от стройки брусья, Костров пропел: «И снятся мне дрова, дрова у дома…»
       С тех пор, слыша Толин текст (его обычно исполняет группа «Земляне»), воображением переношусь во Внуково, вижу дом Поперечного, а в голове звучит: дрова у дома. У Александра Павлова, особенно в его изложении, усиливающем простонародными слышь и знамо дело  фольклорный характер скороговорки, последняя оттеняет историческую статичность нарисованного в первой строчке пейзажа. Подчёркивает рутинность, бытовую повторяемость повседневного бытия.
       Третья и четвёртая строки («…я ругаю столицу за то, что она не Одесса, / поливаю Одессу за то, что она не Москва») возвращают нас к позднесоветской действительности. Оказывается, зелёное море имеет прямое отношение к Одессе, а кромка лазурного леса находится где-то на московской окраине. (Кстати, А. Поперечный родился в посёлке Новая Одесса, что в Николаевской области.) Павлов познакомился с Одессой намного раньше, чем с Москвой.
       Я впервые попал в Одессу тридцатилетним и очень люблю этот город, в котором с женой и дочкой мы подолгу и счастливо жили летом на 16-й станции Большого Фонтана. Но, коренной москвич, я Павлова понимаю. У каждого места на земле найдётся куча недостатков. Давно сказано: там лучше, где нас нет. Но павловские «ругаю» и «поливаю» звучат вполне добродушно: обычное рутинное брюзжание. По отношению к близким и любимым. Жизнь, хоть и состоит из противоречий, ибо ими и движется, неизменно прекрасна, пока она наша, пока мы обитаем в освоенном с пелёнок, ставшем частью нас самих мире. Может, не в лучшем из миров, но нашем – в том суть.
         И вот

              Свыше подали знак –
                прежний миропорядок нарушен
               (для меня запоздалый намёк,
                дескать, соображай):
                стало меньше в метро,
              много меньше московских старушек -
               то ли помолодели,
                то ли высланы все за Можай…

        «Свыше» означает власть земную, отнюдь не божественную. Если для молодых и совсем юных поданный ею знак, возможно, ко благу, то для автора стихотворения, человека средних лет, он, скорее всего, «запоздалый намёк», что надо «соображать», как-то вертеться, выкручиваться, чтобы не оказаться в полном аутсайде. Там, куда отбросило тектоническим сдвигом стариков, большая (и лучшая!) часть жизни которых уже позади, а на кардинально новую социализацию не осталось ни здоровья, ни сил, ни времени. За мягкой иронией пассажа о «московских старушках» явственно проступает пронзительная жалость и тревога. «Помолодеть» бабушки могли только в одном значении этого слова: искать приработок к недотягивающей до черты бедности пенсии. Они и становились массово гардероб-щицами, консьержками, нянечками в детских садах и больницах, домашней прислугой у богатых. Разъезжать в метро им, действительно, стало некогда.
        Других обстоятельства реально выслали «за Можай», то есть куда подальше, и от метро тоже. Хорошо, если на спальные окраины из покинутых ими «сталинских» коммуналок, превращённых в «престижное» жильё толстосумов. Или на загородные «6 соток», поближе к подножному корму. Многие вовсе канули в небытие. До сих пор СМИ сообщают леденящие кровь истории о похождениях «чёрных риэлторов».
       Невесело было в Москве 90-х и «нулевых», Страшновато на обретшей «незалежность» Украине. Даже приветливо протянутая одесситам и туристам десница «бронзового Дюка» представляется автору «странным жестом». Будто основатель и генерал-губернатор  Одессы  герцог де Ришелье желает «разжиться… папироской у бульварных гуляк». А у подножия его монумента «сделать фото семейное вновь предлагает Юровский». Тот самый Яков Михайлович, который стяжал геростратову славу тем, что, будучи в течение нескольких месяцев тюремщиком заточённой в Ипатьевском доме Екатеринбурга царской семьи, собственноручно расстрелял Николая Второго и верховодил убийством остальных его чад и домочадцев с последующим заметанием следов кровавой расправы.
     Этот оживший призрак не случайно принимает облик уличного фотографа-пушкаря. Одна из дореволюционных профессий матёрого чекиста Юровского – содержание в Екатеринбурге фотографии, где тайно изготовлялись фальшивые паспорта для большевиков-подпольщиков. Нежданно потревоженная новой реальностью, тень, казалось бы, навсегда ушедшего прошлого столь пугающа, что у лирического героя вырывается: «Чур!.. Изыди и скройся в подвальном своём ателье!»
      Натуральная фотография Юровского обитала не в подвале, тогда как, скорее всего, одесский прототип адского персонажа арендовал под свой офис подвал – так дешевле. Но важно, что подвал был и в Екатеринбурге – в доме Ипатьева, где и совершилось историческое преступление. Тем более, явление зловещей тени на площади приморского города становится как бы пред-вестником другого сопоставимого по нечеловеческой мерзости преступления – с опережением на десятилетие «напророченной» поэтом майской Хатыни в одесском Доме профсоюзов.
       Впрочем, тревожный сигнал прозвучал ещё в августе 97-го, когда по пути на работу был расстрелян наёмным убийцей главный редактор «Вечерней Одессы» Борис Деревянко. За то лишь, что «слишком независимым, слишком уважаемым был наш неподкупный Деревянко в городе, стране, где бал правит криминально-финансовая алчная стоглавая гидра» (А. Павлов, «На добрую память…»).
            А в 2004-м четвёртое четверостишие написалось так:

           С середины Днепра возвращается редкая птица,
           чья безумная тяга отчасти понятна и мне,
           ведь когда я умру, вряд ли вздумаю снова родиться,
           а тем более в нашей
                такой распрекрасной стране…
       
       Как Москва немыслима без Пушкина с его лукоморьем, так Украина невозможна без Гоголя с его Днепром. Но у Гоголя – гипербола: редкая птица долетит до середины Днепра. Восхищенье широтой и мощным течением великой реки. Речи о том, что станет с птицей, коли долетит, продолжит ли путь к другому берегу или вернётся вспять, нет. Николай Васильевич рассказывает про Днепр, не про птицу. Александр Павлов, почти дословно повторяя гоголевскую фразу, меняет предмет разговора. Не о Днепре речь – о судьбе птицы, отважившейся долететь до его середины. Если не многие из птиц долетят, то еще меньше назад вернутся. Полёт в неизвестность без гарантии возвращения. Такова нынешняя украинская реальность. И автор, до последнего «майдана» совершавший регулярные  перемещения из одной части своей саморазделившейся Родины в другую, сравнивает себя с птицей, «чья безумная тяга отчасти понятна» и ему. (Кстати, гоголевская тройка, уносящая Русь в незнаемое завтра, - тоже «птица»). И птичий этот полёт – здоровый инстинкт всего живущего.
       Пусть жизнь трудна, обманчива, складывается не так, как мечталось, пугает, огорчает, разочаровывает, бьёт под дых, - она даётся однажды и на очень ограниченный срок. Стало быть, каждое мгновение даже такой жизни – бесценно. Хотя душа, всё совершившая и испытавшая сполна, как в сказке Аркадия Гайдара «Горячий камень», едва ли захочет после смерти «снова родиться» и повторить прожитое. Тем более, иронически замечает поэт, «в нашей такой распрекрасной стране».
         Финальное четверостишие подводит итог сказанному в четырёх предыдущих, увязывая текст стихотворения четырьмя знаковыми стежками в единое художественное целое.
         «Бородатый чудак разгоняет вселенскую темень…» – это Григорий Распутин, наивной мужицкой мистикой пытающийся отогнать от царственного дома набрякшие революционной грозой тучи.
            «Некто в царской шинели из шмайсера лупит ворон…» - собственной персоной государь Николай Александрович, азартный стрелок не только по царской дичи, вроде медведей и оленей, но и (прямо шариковщина!) неутомимый истребитель кошек и ворон. Последних, по данным собственной канцелярии, только за 6 лет, с 1896 по 1911 гг.  он  укокошил 20 547 особей,  пусть  вредных(разоряют птичьи гнёзда), но ведь тоже божьи твари. Поневоле задумаешься, а нет ли общего между чекистом Юровским и его жертвой, причисленной, между прочим, православной церковью к лику святых? Ну, хотя бы по такому душевному свойству, как (слово К. Чуковского) тупосердие.
           Дальше ещё интереснее: «Тёрки трут на дубу ясны соколы – Сталин и Ленин…» Вот он пушкинский «дуб зелёный», шагнувший из сказки времён романовской династии в советский миф о том, как

                На дубу зелёном,
                Да над тем простором
                Два сокола ясных
                Вели разговоры.
                О соколах этих
                Люди все узнали,
                Первый сокол – Ленин,
                Второй сокол – Сталин.

                Миф сочинил талантливый поэт Михаил Исаковский, автор самой душевной из песен Великой Отечественной войны «Враги сожгли родную хату». Сочинил ещё перед войной, для хора им. Пятницкого. И пели. И слушали с волнением, всерьёз, как одна птица говорила другой:

                Сокол ты мой сизый,
                Час пришёл расстаться.
                Все труды-заботы
                На тебя ложатся.

                А другая птица отвечала:

                Позабудь тревоги.
                Мы тебе клянёмся –
                Не свернём с дороги.

            И многие плакали от светлой жалости. С годами, в отличие от сказки, миф поблёк, выцвел. Потерялся его смысл. Не мудрые речи – «тёрки трут» языком, лясы точат его герои. В общем, на дворе трава, на траве дрова. И стоит представить, как две хищноклювые птицы с головами самых главных советских вождей переговариваются человечьими голосами, сидя на ветке дуба, под которым днём и ночью ходит по цепи кот учёный, рассказывающий сказки, становится смешно. Так исторические драмы в иных обстоятельствах оборачиваются комедией.
          Всё и все рано или поздно умирают. Но самое стоящее, настоящее, подлинно человеческое сохраняется в сокровищнице культуры, становясь её бессмертной частью. «Душа в заветной лире… прах переживёт и тленья убежит». А бренным телам – один путь, в подземное царство мёртвых, где, как известно из античных, тоже неумирающих, мифов, «по нуждишке казённой в скорлупке челночит Харон».

                НАШИ  ЕЛАБУГИ 
 
             Удивительная возможность поэзии – уплотнение смыслов, способность одной строкой охватить целую жизнь. «Пусть мы только проездом из детства до наших Елабуг…» («На «А» и на «Б». XXI»). Здесь Елабуга – не просто город на Каме. Последняя точка в жизни Марины Цветаевой. Но почему во множественном числе? Почему наших? Ведь не у каждого такая трагическая участь.
           Про Нику Турбину понятно. Её судьба отчасти пересеклась с цветаевской: «в захолустье Елабуг пеньковая петелька свита, / запредельною стёжкой манит в поднебесье окно…» Это из триптиха «Памяти Ники Турбиной». Но вот стихотворенье «Не замёрзли птички» - про спящих «в поздней электричке» бомжа с «бичёвкой».

                Унесённых ветром
                пёс приблудный лижет…
                С каждым километром
                небеса всё ближе.

          Замыкающее четверостишие уже о себе, о нас:

                С миром упокоясь,
                спит страна родная,
                и куда нас поезд
                завезёт, не знаю…

   Лично каждого – в одну из Елабуг, которые в поэтической системе Александра Павлова стали символом конечной станции на жизненном пути. Что касается страны в целом, я думаю, Павлов верит в хорошее. Не верил бы – не писал.
   Тематика лирики безгранична, как Вселенная. Но доминируют в ней две связанные между собой вечные темы – любовь и одиночество. Что есть любовь, как не преодоление одиночества? Что есть одиночество, как не природное состояние человека с мига его появления на свет? Исчерпать эти темы («закрыть», как сообщил когда-то, к смеху всей поэтической братии, Сергей Островой) невозможно. И всяк разумеет их по-своему.
     Ника погибла, выпав из окна чужой московской квартиры на пятом этаже «хрущёвки». Первая книжка стихов маленькой крымчанки вышла в Москве с предисловием Е. Евтушенко, когда она училась во втором классе. В свою Елабугу ушла двадцатисемилетней, оставив современникам и потомкам, при всей очевидности трагического конца (как и Есенин, Маяковский, Цветаева, Д. Голубков, Ю. Друнина, И. Кашежева, Т. Бек) тайну рокового решения:

     Зашифрован стремительный почерк полёта, пока
     долго-долго ещё моей хрупкой, обугленной тени
     остывать на асфальте чернилами черновика…

            Памяти поэта и драматурга Ани Яблонской посвящено стихотворение «Не хлебнувши московских утрат…» Аня жила в Одессе, её творчество оценили не только на родине, но и в России. В январе 2011 года  Аня  летела  по  приглашению в Москву на премьеру своей пьесы и для встреч с читателями. Юная, победительная, исполненная надежд и творческой жажды. Она верила в себя и в долгую жизнь, которая гостеприимно распахивала перед нею свои ворота.
      Самолёт приземлился в «Домодедове». Вместе с другими пассажирами Аня вошла в зал прилёта, где уже двигался навстречу людскому потоку террорист-смертник. Грянувший взрыв стал для 29-летней Ани и ещё 34-х человек их Елабугой.
                Но стихи Павлова не про Аню. Они про то, что сделал этот взрыв с его собственной душой. Москва кажется ему «чужой, опустелой», её как бы и вовсе «больше нет никакой». С уходом людей, которых поселил в своём сердце, пространство вокруг пустеет, воспринимается обезлюдевшим. И убежать из этого пространства в другое не получается, потому что невозможно убежать от себя. «Не замыслить побег в Ленинград» - перекличка с пушкинским: «Давно, лукавый раб, замыслил я побег». Ведь и город на Неве будет увиден раненым сердцем, осиротевшим взглядом. И по большому счёту, какая разница – «белокаменный Сталинодар (так в 30-х годах прошлого века собирались назвать Москву, да вождь не разрешил. - И. М.), Петербург ли в блокадной петле…»? В финальной строке сразу две ассоциации: с блокадным Ленинградом и с петлёй в Елабуге.
       Может, такая парадигма была запрограммирована Саше Павлову в младенчестве. Появившийся на свет и оставленный матерью в севастопольском роддоме, он, двухмесячным, был усыновлён  доброй  женщиной  и увезён  в  город Николаев. А дальше пошло: Сургут, Одесса,  Екатеринбург, подмосковные  Чехов, Подольск… «Вечный беглец от себя» - представился он в автобиографическом очерке. И в стихах тоже: «Как женщин, менял города».

   Что же делать, когда равновесия, кажется, нету
   Ни в ногах – от хмельной головы,
                ни в смятенной душе?
   Предпоследний, однако, рывок, -
                снова ищем по свету
   то, во что мы и верим-то смутно уже…               


     Я в пустом обольщенье, в коловращении шалом
     чередую, как Маршал Победы, Одессу с Уралом,
     лучезарную Ялту с Москвою делю, как Маршак…

             Он и сегодня не уверен, что переехал на ПМЖ. В стихотворении «Мой город» мечтает:   
               
                Придумаю город себе я
                и в нём поселюсь навсегда…
                Там встречу спокойную старость
                в тенистом бульварном раю.
                Я словно в намоленном храме!
                Мой город, одетый в листву,
                пронизан морскими ветрами,
                похожий слегка на Москву…

          На самом деле такая географическая мобильность – бегство не столько от себя, сколь от одиночества. Виктор Астафьев был на моей памяти писателем уральским, потом вологодским, лишь под старость, подобно Одиссею, вернулся к себе на родину, в Красноярский край.
        Алтаец Анатолий Соболев начинал литературный путь в Новосибирске, продолжил в Новокузнецке, Перми, Вологде, Калининграде. Ему везде было неуютно. Бывший морской водолаз, перенёсший кессонную болезнь, он, несмотря на протесты врачей, ушёл с рыболовами в дальнее плаванье – не писателем, как ему предлагали, – простым матросом, чем окончательно подорвал здоровье. Однако успел написать замечательный роман «Якорей не бросать» об экологической катастрофе мирового океана.
      Оба, Астафьев и Соболев, были прекрасными людьми с открытыми и оттого особенно ранимыми душами. Последнее обстоятельство усиливает талант, но делает мучительной жизнь среди обыкновенных граждан, даже и коллег по литературному цеху, от природы снабжённых защитными экранами.
          Бегство от одиночества в любовь – дело всеобщее. Но обнажённые, как корни орхидеи, нервы обостряют проблему. Найти свою половинку, чтобы пазл сложился полностью, в принципе очень непросто. Людям сложным, с тонкой настройкой, труднее вдвойне. Надо, чтоб повезло, как Астафьеву с его Марией Семёновной. У Соболева первый брак оказался неудачным. Но я говорил о прозаиках. У поэтов те же чувства острее, переживания противоречивее. Взаимонепонимание, ревность – драмы, но они же и повод для стихов, порой прекрасных.
        Самое «непоэтичное» в любви – быт. «Любовная лодка разбилась о быт» – это плохо. Не разбивается – ещё хуже: мещанство. А ведь каждая любовь это испытание проходит. Стихи «Мы создавали свой уют» - о том, что «семью прочней, чем битум, крепит проверка бытом». Прямая отсылка к Маяковскому: битум – нефтяная смола, которой герметизируют лодки. Лирический герой описывает обычный в таких случаях процесс накапливания в доме кажущихся совершенно необходимыми вещей, постепенное обрастание ими. Иронически резюмирует:

            Скопилось в доме до фига
            разнообразного добра,
            но главное при этом –
            верёвка с табуретом.

         Предметы, вне сомнения, нужные. «Ну, чтоб развешивать бельё». И всё-таки сильно напоминают набор для висельника. Недаром в конце стихотворения герой словно уговаривает себя и подругу:

          Мы в этой долбанной стране –
          не смейся – счастливы вполне
          с зарплатой,  газом,  светом, 
          верёвкой, табуретом…

        В общем, впору удавиться, но всем чертям назло жить будем.
       Век 21-й подбросил любви новое испытание. В 19-м получил развитие роман в письмах. Теперь обычен роман в Интернете. Вопрос: «любовь – возможна ли в сети?» уже не ставится. Актуальны проблемы, в «сетевой» любви возникающие.

               Мы днесь за мониторами, как в танках:
               любую хрень крепи на аватарках,
               гони пургу, - твой звёздный бенефис…
               Но старомодны, глупые, как дети,
               коль чувства обнажая в Интернете,
               бестрепетно в реал перенеслись.

       Всё-таки мир действительный и его виртуальный двойник – сущности параллельные и уже потому не тождественные. При соприкосновении одного с другим возможна нестыковка. В воображении сложился один образ собеседника, и ты в этот образ влюбился. В натуре же он предстал иным. Вот и завязка драмы.
           Цикл «Алиса онлайн» - о драме любви. На первый взгляд, стихотворение «Мэрилин»,  его открывающее, тематически с ним не связано. И посвящено «М. М.», то есть заглавной героине (хотя у автора, возможно, иная расшифровка посвящения). И время, и страна – другие. И о стремительном превращении провинциальной манекенщицы Нормы Мортенсон в кинодиву планетарного масштаба, её удручающе короткой жизни и таинственной, до сих пор не разгаданной до конца гибели (то ли самоубийство, то ли убийство) написано так много книг, статей, мемуаров, что, казалось бы, о чём ещё говорить и что можно добавить. Но Павлов вспоминает историю Монро не всуе. Стихотворение о ней – по сути, прелюдия к истории любви его собственной. Которая, таким образом, выводится за пределы сугубо частного случая, обнажая подоснову всех подобных историй.
       Что может быть чище, человечнее, святее этого данного нам как бы свыше, вне наших практических соображений и доводов логики, чувства? Никто не отменял и свободы выбора между святостью и грехом, добром и злом. И если в своём небесном абсолюте любовь безукоризненно свята, то на греховной земле она почти беззащитна перед извечным стремлением власть имущих использовать её для своих корыстных, нередко мерзких нужд.
       Тот же Голливуд только для наивных простачков, несущих в кинозалы последний грош, создаёт волшебную, с непременным happy endом, сказку о чистой и светлой любви. На деле же на экране  сладкая  ложь, тогда  как в  жизни – циничное ханжество,  царство  «лощёных  фрачных  кобелей,   потаскух блистательных, надушенных  (кринолин, причёски «под Монро»…)». 

             …шаловлив, ничуть не добродетелен,
             юбку задирает Голливуд…

      Да сколько бы ни перетрясали они своё и чужое грязное бельё перед следователями, правды о Елабуге Мэрилин мы никогда не узнаем.

            Ах, как вдохновенно лгут свидетели,
            как безбожно очевидцы врут!

      Так что автору остаётся сказать героине через
хребты разделяющих их десятилетий малоутешительное, но, увы, честное:   

             Красота под грибовидным атомом
             ни тебя, ни мир наш не спасла,
             ломкий стебель в кружеве захватанном,
             бриллиант средь тусклого стекла.

       Мир, пусть и в кризисе, устроен так, что на зелёные бумажки Национальной резервной системы США можно купить неизмеримо больше бриллиантов, чем на все реально заработанные рубли, евро и юани, вместе взятые. И хрустальная хрупкость красоты и любви пока ещё безусловно уступает отнюдь не защищающей их мощи стеклянных булыжников и грибовидного ядерного взрыва.
           Что противостоит этой бесчеловечной, поистине страшной силе? Конечно же, «дуэт любви», каким описал его Александр Павлов в стихотворении «Воробышек». Участники дуэта не названы по имени, но заглавие неизбежно подсказывает даже не знакомым с французским языком, но просто обитающим в  пространстве мировой культуры землянам имя  Эдит Пиаф. Любимицы сотен миллионов «нахохленной парижской серой птички». Невеликой ростом, но обладающей необыкновенной силы, красоты и темперамента голосом.
       Фабула стихотворения (насколько можно говорить о фабуле в лирической поэзии) – последний, самый трагический год в жизни певицы. Когда рак  буквально не по дням, а по часам и минутам съедает её тело, молодое обаяние лица, хрустальную прозрачность и звонкость голоса, терзает непереносимой, незатухающей болью. Для любого человека, самого могучего – ад, трагедия. А для Эдит – счастье, какого она не знала и на пике своего таланта, успеха, любви поклонников. И это счастье ей дал сын греческих эмигрантов Теофанис Ламбукис, простой парижский парикмахер, влюбившийся в Пиаф, в её волшебный голос ещё ребёнком. Он и в год их встречи –  почти дитя: ему 20 лет,  певице - 46.
         Эдит боится сломать ему жизнь, оказаться в тягость, уклоняется от настойчивых предложений руки и сердца. А тут ещё злые, завистливые языки распускают сплетню об альфонсе, брачном аферисте, жаждущем богатого наследства. (Которого на самом деле не существовало.) В фабуле стихотворения эта чёрная краска затушёвана фразой: «Восторженно немеет / тебя к нему ревнующий Париж». Только так и могло быть у Павлова. Пресловутая «правда жизни», правда мелкого лавочника и дремучего обывателя, не способного к высоким, подлинным чувствам, - ничто в сравнении с чувствами, способными, пусть на время, пусть не в физиологическом, а метафизическом, астральном смысле побороть, отодвинуть в сторону страшную болезнь, встать над смертью.
          Эти чувства юноши так сильны, так искренни, так подтверждаются каждоминутными поступками, что Пиаф им поверила. И дала согласие на замужество. И Теофанис Ламбукис стал для неё навсегда  Тео Сарапо, - слова, которые он без конца ей повторял и которые означают по-гречески «…горячий шёпот: «Я тебя люблю». И Тео выносит  свою любимую на сцену (у неё уже нет сил идти самой), встаёт рядом, и они поют вместе. Она – своим бесподобным, но уже утратившим былую силу голосом. Он, никогда не учившийся вокалу, как может. И

          Сердца соединяются в полёте,
          а сцена – умножает волшебство
          тех чувств святых, с которыми поёте…

     В этой атмосфере мы живём, её воздухом дышим. В ней возникают, растут, существуют, поверяются и рушатся наши Любови. И пишутся стихи о любви.
     С самого начала шального потока, захватив-шего героев сборника, откуда-то издалека едва пробивается тревожная нотка, пока не чувство – предчувствие:

          Разлука на упругих рысьих лапах
          ещё кралась тихонько стороной.

       Но следующие стихи о ней. Непоправимое случилось, и автор, как обычно бывает, остаётся один со своей мукой. Любовная лирика – почти всегда о незадавшейся или прошедшей любви. И у талантливого поэта всегда пронзительна. Пересказывать такие стихи бессмысленно. «Дубровицы» –  бессонная (для поэта) зимняя ночь, щемящее воспоминание о селении с этим названием, о реставрируемом в нём храме, где молилась Марина Цветаева и бывали в  свои счастливые дни герои стихотворения. Их следы и сейчас ещё «леденеют под раннею вьюгою…». Маленькие, известные только влюблённым и значимые для них подробности. Но это видишь и чувствуешь, будто было с тобой. А, может, и впрямь было? Тем более. Пусть на какие-то секунды вспыхнет собственное вспоминание и сладко стиснет сердце.

      «Предзимье»:

             Густой туман студён и, правду говоря,
             в его бессрочный плен
                попасть несложно мне,
             когда в промозглой мгле седого ноября
             чуть светит огонёк в твоём чужом окне.
            
      Четыре строки классического шестистопного ямба в ритме неспешного, размеренного шага. И музыка – вслушаемся – «густой», «студён», «попасть». Словно постукивают льдинки или жестянки, напоминая о стуже, стылости не только в природе, но и в душе. И это ощущение закрепляется металлическим, холодным лязганьем слов о «промозглой мгле», единственным противовесом которой служит едва светящийся огонёк в окне любимой. Он-то и удерживает героя в студёном коконе густого осеннего тумана. Даже несмотря на сознание, что это окно для него уже чужое. Чужое, но, как мы видим, по прежнему остающееся родным. Такая вот диалектика.
      «Зимнее» – в лесенку, «маяковским» слогом написанная миниатюра. Трогательная деталь:

               …ещё долго-долго мне,
                выходя в мороз,
               думать: а не забыла ты
                дома свои перчатки?..


                ВСТРЕЧА С АНГЕЛОМ

        Смысловая ясность – характерная черта лирики Павлова. В этом отношении «Баллада о дне рождения» выбивается из ряда. В ней есть таинственность (что оправдывает авторское определение жанра), недосказанность, намёки, понятные двум участникам драмы и дающие волю воображению читателя. Тем резче, выпуклее (и тут балладность проявилась сполна в «готической» лексике) очерчено центральное событие: «Дар преисподней, исчадье греха – / скальпелем вытравлен плод».
           Примечательна, необычная для автора и этого стихотворения тоже, гневная интонация приведённого двустрочия. Причём (и такое у Павлова – редкость) по меньшей мере половина его гнева заключена в первой («готической») строке, выражающей точку зрения не автора, а, по всей видимости, его возлюбленной или того, кто ей эту оценку внушил.
      И это единственный случай, когда поэт бросает упрёк любимой. Весь цикл (включая и более ранние стихи о любви) пронизан светлой (потому что чувство не охладело и не ослабло) печалью (из-за того, что оказалось отвергнутым), неизбывной благодарностью за подаренные минуты счастья.
         Остаются вопросы: «Так зачем прозрачною стеною ты отгородилась?». Остаётся ощущение осиротелости, почти тотальной: «повсюду одиночество и ночь, /и сны, где мы всё так же одиноки».

      Табачный киоск, неприкаянный Гоголь и сквер -
      забавный наив для плечистых бессонных окраин:
      тщетой окольцованы, вечно сквозим по Москве
      бульварным транзитом,
                и каждый чуть-чуть  неприкаян.

           По ходу лет – что естественно – множатся невосполнимые утраты. Как ни убеждай себя: «И пусть не скоро – я умру. / …А Ника – не умрёт!», даже в душе, где ушедшие близкие продолжают жить, образуются карстовые пустоты: «А дальше-то как, без Ники?..» Виртуальный образ не заполняет пространства, занятого живущими. Чем возразишь очевидной страшной правде:

         Мы живы, доктор Борменталь,
         а  Ника умерла.
 
         Булата нет, Расула нет
                (Гамзатова. – И. М.)
         и Зои нет давно…
                (Воскресенской. – И. М.)

         Там с куклой – седой Образцов,
                Окуджава поёт …
         Успел к ним тогда я;
                мне очень их недостаёт.

           Смерть тоже – вечная тема поэзии. Висим в космическом безграничии на паутинке. Знаем и на каждом шагу убеждаемся, что оборваться она может в любой миг – от неслышного дуновения ветра, собственного неловкого движения, случай-ного стечения обстоятельств. Надеемся – не сегодня. Верим, что повезёт.  Или пронесёт.  Как Христос в Гефсиманском саду молил  небесного Отца, сам Богом будучи, пронести мимо уготованную ему чашу.
         У Александра Павлова была серьёзная операция в онкоцентре на Каширском шоссе. С той поры ежегодные проверки. Стихи «После больницы» - мысли человека, стоявшего (точнее – лежавшего) на самом краешке невозвратной пропасти. Они посвящены памяти Виктора Александровича Мазунова, профессора-физика и поэта, товарища по палате, на том обрыве не удержавшегося.
       Все, хотя бы понаслышке, знают, что человек, малым шансом избежавший смерти, переживает как бы второе рождение. Воздух свежее, краски ярче, люди приветливее, мысли смелее. И цунами благодарности – Всевышнему (судьбе ли), лёгкой руке хирурга (в данном случае доктора Борменталя), родным и друзьям, «болевшим» за автора.

        Так что ж, напрасно за меня
        молилось пол-Москвы?!
      
        Небесных сводов киноварь,
        строка из-под пера…
        И даже кошка – божья тварь –
        желает мне добра.
 
        …Весна!.. И я в родимый Крым,
       как блудный сын, вернусь.

      И хотя по-прежнему для входящих в «онкоцентр на Каширском шоссе» тот встаёт перед ними «мрачным замком старухи Бастинды», он же и замок надежды. Оптимистический настрой малого цикла «После больницы» рождён здесь, в личном переживании:

           На вопрос: есть ли жизнь на Каширке?
           Я отвечу: и даже любовь!

      Серьёзность отношения к жизни, смерти, любви не только не исключает, а, скорее, предполагает участие улыбки, юмора, самоиронии. В посвящённом памяти Эмиля Январёва, николаевского поэта-земляка, стихотворении «Вагончиком комната…» автор наведывается в гости к давно неживому другу в заоблачные выси, где тот обитает в скромном, типа садового, домике. «Не иначе, / у Господа Бога на небе загробный Литфонд / по спискам в раю выделяет писателям дачи». После описания более чем скромной обстановки («Стол. Книжный шкаф. Телефон», трапезы («спелая гроздь винограда»), молчаливого взаимопонимающего общения автор всё-таки проговаривается, что это был сон. Но если и допустить наличие Царства Небесного с его вечной жизнью, то по Священному писанию оно суть инобытие, очищенное от материи. Стало быть, человек, закончивший земной срок, не может там быть хуже себя телесного.
        «Стихи, пришедшие во сне» могли бы, как у Лермонтова, называться «Ангел». Они и начинаются с лермонтовской строки: «По небу полуночи ангел летел». Но следующая строчка перебрасывает небесного посланца в наши дни: «моторчик жужжал за  спиной». И ангел становится похож на Карлсона, который живёт на крыше. А с ангелом Карлсоном можно и поговорить при встрече.
 
        Окликнуть бы, парой приятственных фраз 
        Приветить на горнем пути,
        Да я вот, на грех, был не в духе как раз:
        Летишь, голубок? Ну, лети…

       Сколько в нашей жизни таких несостоявшихся встреч (невстреч, как говорила Ахматова), иные из которых могли бы стать судьбоносными! Как часто в угоду суете, мимолётному настроению согрешали мы против себя. И как тем себя обкрадывали! Секунда невнимательности – и момент упущен. И ничего уже вернуть, поправить нельзя.

         С тех пор я не слышал о нём ничего,               
         А он – никогда – обо мне.
   

          «...СМАХНУТЬ СЛЕЗУ И НЕ СКАЗАТЬ НИ СЛОВА» 
   
      Поэзия, как и время, ходит кругами. Поэты и прозаики разных времён перекликаются на этих кругах. Басом Маяковского: «И мне / агитпроп / в зубах навяз, / и мне бы / строчить / романсы на вас…»  -
 
     Знаешь ведь: я под рюмку легко да под рыбное блюдо
     заплетаю цветистых сонетов душистый венок…

- вторит Павлов. –

     Только чуешь, как воет в ночи баскервильский ублюдок, -
     сгинул век-волкодав – нам в наследство достался щенок.
 
       А из прошлого уже откликаются Конан-Дойл с Мандельштамом. Впрочем,  при  прежнем миропорядке век-волкодав ещё как-то терпел самую читающую страну в мире. Баскервильский щенок треплет культуру, как синтетическую, пахнущую мясом кость. Поневоле сорвёшься на крепкое словцо:

      В эпоху Интернета, мать её,
      выбрасывает дедовские книги
      на свалку одичалое жлобьё.
      Свой быт от хлама избавляют внуки –
      с Сервантесом Рубцов в грязи лежит…

    Впору отчаяться:

       Ну, значит, так. Я умываю руки.
       И незачем в России долго жить!

       Это уже как бы спор с мудрым афоризмом Чуковского: «В России надо жить долго – тогда до всего доживёшь». Но, разумеется, не спор, а фигура речи, когда отрицание вызывает в читателе или слушателе протест, мобилизует его не умывать руки, а засучивать рукава.
       В стихах Павлова богатая гамма чувств. И всё-таки поднять голос на высокие ноты, рассердиться по-настоящему он позволяет себе не часто. Если уж сильно допечёт. А вообще его лирика тихая. В ней любовь не совершает пресловутый один шаг к ненависти. А неудачи в любви оборачиваются для него не столько страданием, сколько состраданием – прежде всего к тому, кого любишь.
       Лирика Александра Павлова задумчива и внимательна, добра и милосердна. Она не поучает и не призывает, а, скорее, делится сомнениями, тревогами, радостями, опытом. Перед нами  исповедь. Не перед читающей публикой – перед самим собой. Честная, как перед Богом. Не ради отпущения грехов, а чтобы выплеснуть наки-певшее. Чтобы котёл не взорвался, и душа познала себя и «упорядочилась». Чтобы написалось:

       Всё так… Вверху синеет окоём –
       легко, непринуждённо и толково –
       один для всех… Подумать о своём,
       смахнуть слезу и не сказать ни слова…

    Найдут ли стихи своего читателя, зависит не от одного поэта, его таланта, мастерства и искренности. Больше от читателя, от его культурного кода, житейского опыта, мироощущения и, конечно, отношений с поэзией. Это он, читатель, способствует тому, чтобы и в «непоэтические» времена ручейки поэзии не иссыхали, размывали плотины рынка, просачивались во всё более широкие слои общества.
      Для каждого поэта свой читатель – тот, чья душа срезонирует на его творчество, пусть не на всё, пусть на отдельные стихи, даже строчки. Знаю, что такие читатели – среди них и автор этих заметок – у Александра Павлова есть. Верю: после знакомства с этой книжкой их число прирастёт.
        Как известно, драгоценные самоцветы кристаллической структуры различаются не только по весу и размеру (каратам), но и по чистоте и прозрачности. Настоящую ценность имеют только те, пусть и небольшие, камни, в которых нет  трещин, сколов, замутнений. Камни чистой воды. Не берусь судить, на сколько «карат» тянут стихи Павлова. Какое у них число твёрдости по шкале Мооса. Да и не дело критики вершить суд там, где окончательный вердикт выносят народ и время. Одно для меня несомненно – перед нами, как написал сам Павлов (не о себе, конечно, а о своей мечте, идеале): «интимная лирика чистой воды».
               
                К р а с н о в и д о в о.