Свидание с пылающей эпохой

Валерий Кузнецов 5
Зима 1832-го... Александр Сергеевич Пушкин «с жаром, почти со страстью», как говорит его биограф П.В. Анненков, собирает материалы к истории Петра Великого. Но не только время Петра оживает в архивных документах: 58 лет назад на московских заставах палачи развеяли пепел сожжённых Пугачёва и его ближайших сподвижников, на всех картах повелением Екатерины II древнее название реки Яик заменили на Урал, а яицких казаков переименовали в уральских. На огромных пространствах губернии, включающей в то время Оренбургскую, Исетскую, Уфимскую и Ставропольскую провинции, в назидание на будущее десять лет зловеще чернели виселицы с готовыми петлями...
Зимой начала 1833 года Пушкин, получивший диплом члена Российской Академии, продолжает накапливать свидетельства драматичной эпохи. В конце февраля в письме к другу П.В. Нащокину вырывается: «Путешествие нужно мне нравственно и физически».
К лету 1833 года завершена черновая рукопись «Истории Пугачёва». Многое в ней не устраивало автора: и односторонность официальных документов, и отсутствие секретных протоколов допросов Пугачёва (Пушкина не допустили к ним), и невыясненная до конца позиция самих восставших. Только участники и очевидцы восстания могли помочь выяснению истины. До нас дошла черновая редакция просьбы Пушкина к управляющему III отделением А.Н. Мордвинову о «творческом отпуске», датированная концом июля 1833 года:
«В продолжение двух последних лет занимался я одними историческим изысканиями, не написав ни одной строчки чисто литературной. Мне необходимо месяца два провести в совершенном уединении, дабы отдохнуть от важнейших занятий и кончить книгу, давно мною начатую, и которая доставит мне деньги, в коих имею нужду. Мне самому совестно тратить время на суетные занятия, но что делать? они одни  доставляют мне независимость и способ проживать с моим семейством в Петербурге, где труды мои, благодаря государя,  имеют цель более важную и полезную.
Кроме жалования, определённого мне щедростию его величества, нет у меня постоянного дохода; между тем жизнь в столице дорога  и с умножением моего семейства умножаются и расходы.
Может быть, государю угодно знать, какую именно книгу хочу я дописать в деревне: это роман, коего большая часть действия происходит в Оренбурге и Казани, и вот почему хотелось бы мне посетить обе сии губернии»…
Поэт не мог не знать об эпидемии холеры в Оренбургском крае 1829–1831 гг., о том, что страшная болезнь, от которой нет верных средств, до сих пор вспыхивает в уездах губернии. Но начата «История Пугачёва», начат роман «Капитанская дочка», задуманный в январе 1833 года, сюжетные его ходы требуют действия – и энергия творческого нетерпения бросает автора в дорогу.
 Седьмого августа (всего через неделю!) депеша от Мордвинова: «Господин генерал-адъютант граф Бенкендорф поручил мне Вас, милостивый государь, уведомить, что Его Императорское Величество дозволяет Вам, согласно изъявленному Вами желанию, ехать в Оренбург и Казань на четыре месяца» (вместо просимых двух! - В. К.).
 И 18 августа (по старому стилю) начинается его «Одиссея». Поэт не случайно назвал так своё путешествие в первом письме к жене, отправленном из Торжка. Путешествие по просторам России того времени требовало незаурядного характера, и не такой уж большой натяжкой было его сравнение с драматичными странствованиями древнегреческого царя Итаки, героя одноименной Гомеровской поэмы. Это первое пушкинское письмо, удивительное своей изобразительностью и развёрнутой автохарактеристикой, невозможно не процитировать как можно полнее:
«Милая жёнка, вот тебе подробная моя Одиссея. Ты помнишь, что от тебя я уехал в самую бурю. Приключения мои начались у Троицкого мосту. Нева была так высока, что мост стоял дыбом; верёвка была протянута, и  полиция не пускала экипажей. Чуть было не воротился  я на Чёрную речку. Однако переправился через Неву выше и выехал из Петербурга. Погода была ужасная. Деревья по Царскосельскому проспекту так и валялись, я насчитал их с пятьдесят. В лужицах была буря. Болота волновались белыми волнами. По счастию ветер и дождь гнали меня в спину, и я преспокойно высидел всё это время. Что-то было с вами, петербургскими жителями? Не было ли у вас нового наводнения? что, если и это я прогулял? досадно было бы. На другой день погода прояснилась. Мы с Соболевским шли пешком 15 вёрст, убивая по дороге змей, которые обрадовались сдуру солнцу и выползали на песок. Вчера прибыли мы благополучно  в Торжок, где Соболевский свирепствовал за нечистоту белья. Сегодня проснулись в 8 часов, завтракали славно, а теперь отправляюсь в сторону, в Ярополец, а Соболевского оставляю наедине с швейцарским сыром. Вот, мой ангел, подробный отчёт о моём путешествии. Ямщики закладывают коляску шестернёй, стращая меня грязными, просёлочными дорогами... Тебя целую крепко и всех вас благословляю: тебя, Машку и Сашку.
Кланяйся Вяземскому, когда увидишь, скажи ему, что мне буря помешала с ним проститься и поговорить об альманахе, о котором буду хлопотать дорогою»…
Отъезд походит на бегство... Напомним, поэт третий год женат, счастлив, влюблён в ту, которая для него «милая жёнка», «ангел мой», «душа моя», без которой тоскует, которую ревнует – по русской песне: «Не дай бог хорошей жены, хорошу жену часто в пир зовут».
 У них первенец – дочь Машка, сыну Сашке ещё нет и полутора месяцев, отец в них души не чает. И вдруг – «от тебя я уехал в самую бурю»! Это в бурю, которая могла стать причиной наводнения, опасного для всех, то есть и для его семьи! Та же странная поспешность и по отношению к другу Вяземскому, тесно связанному с ним по жизни и литературным делам... Понятно, если бы опаздывал к поезду или самолету, но до них ещё далеко, – по российскому бездорожью тянутся никуда не опаздывающие экипажи. Похоже, буря не только в природе, – некая буря и в душе поэта, не давшая отложить поездку.
Поэтому – вперёд! Съестные припасы погружены в экипаж, и даже в крупных городах остановки не больше 2-3 дней.
 Пушкин в этой поездке, пронизанной грозовым напряжением великого замысла, – человек без кожи. Простой дорожный эпизод с попутчицами – молодой городничихой и её тёткой – вырастает в его передаче (письмо жене от 2 сентября) в драматическое действо. Поэт  – Протей, могущий принимать любые образы; здесь, на сцене жизни, он художественно примеряет бесчисленные маски. Но жене, которая мыслится его крепостью, его надёжным тылом, не обязательно знать всей череды его превращений. Прямой от природы, поэт простодушно оправдывается, всё больше завязая в воображаемой вине: «Ты спросишь, хороша ли городничиха? Вот то-то, что не хороша, ангел мой Таша, о том-то я и горюю. – Уф! Кончил. Отпусти и помилуй». Дальше – больше: «Ты видишь, что несмотря на городничиху и её тётку (в народе говорят: «Сам на себя палку подаёт». – В. К.) – я всё еще люблю Гончарову Наташу, которую заочно целую куда ни попало». И как после минутного наваждения возвращаются к предмету прежнего обожания с более пронзительным чувством, так и здесь поэт заканчивает письмо музыкальным каскадом итальянской неги-признания: «Addio mia bella, idol mio,  mio bel tesoro,  quando  mai  ti rivedro...», многое теряющего в переводе: «Прощай, красавица моя, кумир мой, прекрасное моё сокровище, когда же я тебя опять увижу?..» Легко ли быть женой гения?
Две главные мысли занимают  стремительного   тридцатичетырёхлетнего путешественника: о «моём герое» Пугачёве и о доме, в котором царствует первая красавица Петербурга, а может быть, и России, мать его Сашки и Машки, его «мадона (так и писал: с одной  «н». – В. К.) – чистейшей прелести чистейший образец». В его письмах – дорожные впечатления и, говоря его словами, «беспокойствия семейственные, ревность». И везде отсутствие, по крайней мере, внешнее, иссушающей серьёзности – так всю жизнь, так кручина неймёт.
Из Павловского: «Гляделась ли ты в зеркало, и уверилась ли ты, что с твоим лицом ничего сравнить нельзя на свете – а душу твою люблю я ещё более твоего лица...». Верх беспокойства  в письме из Нижнего Новгорода: «Мой ангел, кажется, я глупо сделал, что оставил тебя и начал опять кочевую жизнь. Живо воображаю первое число. Тебя теребят за долги. Параша, повар, извозчик, аптекарь,.. у тебя не хватает денег, Смирдин (издатель. – В.К.) перед тобой извиняется, ты беспокоишься – сердишься на меня – и поделом. А это ещё хорошая сторона картины – что, если у тебя опять нарывы, что, если Машка больна? А другие непредвиденные случаи... Пугачёв не стоит этого. Того и гляди, я на него плюну – и явлюсь к тебе... Гуляешь ли ты по Чёрной речке или ещё взаперти? Во всяком случае  береги себя. Скажи тётке, что хоть я и ревную её к тебе, но прошу Христом и Богом тебя не покидать  и глядеть за тобою. Прощайте, дети мои, до Казани. Целую всех вас равно крепко – тебя в особенности».
Пятого сентября (скорости ХIХ века!) путешественник в Казани. Оказавшийся здесь по делам Евгений Баратынский знакомит друга поэта с профессором Казанского университета К. Ф. Фуксом (1776 –1846) – известным медиком, историком, этнографом и нумизматом, личностью, во многом напоминающей В.И. Даля. Его картинная галерея, библиотека, ботаническая, минералогическая, нумизматическая и археологическая коллекции привлекают поэта. Знакомится он и с молодой женой Фукса – казанской поэтессой Александрой Андреевной. В своих воспоминаниях она так рассказывает об этом:
«Мы сели в моем кабинете. Он... просил меня непременно почитать стихи моего сочинения... Много говорил о духе нынешнего времени, о его влиянии на литературу... о поэтах, о каждом из них сказал своё мнение и наконец прибавил: "Смотрите, сегодняшний вечер была моя исповедь: чтоб наши разговоры остались между нами"».
Вот как эта встреча преобразилась в мистифицированном отчёте жене в письме от 12 сентября: «Из Казани написал я тебе несколько строчек – некогда было. Я таскался по окрестностям, по полям, по кабакам и попал на вечер к одной  blue  stockings (синему чулку (англ.) – В.К.) сорокалетней, несносной бабе с вощёными зубами и с ногтями в грязи. Она развернула тетрадь и прочла мне стихов с двести, как ни в чём не бывало. Баратынский написал ей стихи и с удивительным бесстыдством расхвалил её красоту и гений. Я так и ждал, что принуждён буду ей написать в альбом – но Бог помиловал, однако она взяла мой адрес и стращает меня перепискою и приездом в Петербург, с чем тебя и поздравляю» ...
Здесь, по сути, те же, что и в случае с городничихой, белыми нитками шитые усилия пародийно снизить подлинные духовные впечатления, избыток жизни. Но гении, как дети, не умеют говорить неправду.
Забегая  вперёд, скажем, что в следующем году А.А. Фукс прислала Пушкину книжку своих стихотворений. Поэт ответил ей: «Вчера, возвратившись в Петербург, после скучного, трёхмесячного путешествия по губерниям, я был обрадован неожиданной находкою: письмом и посылкою из Казани. С жадностию прочёл я прелестные ваши стихотворения и между ими Ваше послание ко мне, недостойному поклоннику Вашей музы...».
Дальнейшие события не разряжают сгущённой атмосферы поездки. В Оренбург из Симбирска поэт выехал... ночью. Гонка судьбы... Слово путешественнику:
«Только выехал на большую дорогу, заяц перебежал мне её. Чёрт его побери, дорого бы дал я, чтоб его затравить. На третьей станции стали закладывать мне лошадей – гляжу, нет ямщиков – один слеп, другой пьян и спрятался. Пошумев изо всей мочи, решился я возвратиться и ехать другой дорогой (проехав уже около полусотни километров. – В.К.)... Дорого бы дал я, чтоб быть борзой собакой; уж этого зайца я бы отыскал». Сколько в этом «юморе в сердцах» пушкинской энергии немедленного действия! Какое чуткое вслушивание и всматривание в окружающий мир, какая мгновенная реакция на предупреждения мира!
У Самары он переправился через Волгу... Дальше Бузулук, бывшие линейные крепости, а тогда станицы Тоцкая, Сорочинская, Новосергиевская, Переволоцкая, Татищева. В них, как в Казани и Симбирске, как всегда в поездках, не дожидаясь на станциях, когда заложат ему лошадей, отправляется пешком, не пропуская ни одного встречного, расспрашивая их обо всём и, конечно, «подбивая под пугачёвщину». Все эти записи войдут в его «Историю Пугачёва», сообщат ей правдивость, художественную неизбежность.
В Оренбурге, до которого «насилу доехал» 18 сентября, путешественника встретил  только что принявший край военный губернатор Василий Алексеевич Перовский, с которым Пушкин давно был «на ты». Прямо с дороги – визит на загородную дачу Перовского, в версте от Сакмарских ворот – так мал был губернский город с десятитысячным населением. Хозяину и гостю было о чём «заговориться», как позднее вспоминал Перовский, – среди общих  друзей были Жуковский, Вяземский, Гоголь, братья Брюлловы; после своей женитьбы Пушкин породнился с Перовскими через их тётку Н.К. Загряжскую, урождённую Разумовскую. При добрых отношениях с братом Львом Алексеевичем – будущим работодателем Даля – поэт был особенно дружен со старшим братом военного губернатора – Алексеем Алексеевичем, писателем, публиковавшимся под псевдонимом Антон Погорельский, автором романа «Монастырка», полюбившегося Пушкину, и классической сказки «Чёрная курица, или Подземные жители». При официальном полузапрете пугачёвской темы лучшего высокого помощника, чем Перовский, нельзя было и пожелать.    
Свершилось! Они перед ним, автором будущей «Истории...», пространства исторически недавней крестьянской войны, потрясшей империю, – отсветы её пожаров ещё пляшут в глазах престарелых казаков. Оренбургские степи пахнут полынью и эпосом... «И с каждой осенью я расцветаю вновь...» – вот она, его счастливая золотая осень!..
 Утром 19 сентября за Пушкиным заехал Владимир Иванович Даль – чиновник особых поручений при Перовском, врач и писатель, знакомый Пушкина по Петербургу. Это его словами начинается любой рассказ из оренбургской пушкинианы: «Пушкин прибыл нежданный и нечаянный»… Успевший побывать с рабочей поездкой в Уральске, Гурьеве, в Букеевской Орде, поговорить с оренбургскими старожилами, Даль показал поэту места, связанные с полугодовой осадой города Пугачёвым: Георгиевскую церковь, с паперти которой Пугачёв обстреливал город; остатки артиллерийской батареи против северо-восточной части города (в районе бывшей водонапорной башни на проспекте Победы. – В. К.); Зауральную рощу, откуда восставшие пытались по льду штурмовать город. Рассказал Даль «о незадолго умершем здесь священнике, которого отец высек за то, что мальчик бегал на улицу собирать пятаки, коими Пугач сделал несколько выстрелов в город вместо картечи...». Посетили они уездное училище и архив пограничной комиссии (не могли не посетить архива! Ныне ул. Советская, 7. Не странно ли, что на этом доме нет мемориальной доски? – В.К.). «В Оренбурге Пушкину захотелось в баню, – вспоминает Даль. – Я свёл его в прекрасную баню к инженер-капитану Артюхову, добрейшему, умному, весёлому и чрезвычайно забавному собеседнику (К. Д. Артюхову – директору Неплюевского военного училища. Юный слуга Артюхова доложил ему о приходе «генерала Пушкина». – В.К.). В предбаннике расписаны были картины охоты, любимой забавы хозяина. Пушкин тешился этими картинами, когда весёлый хозяин, круглолицый, голубоглазый, в золотых кудрях, вошёл, упрашивая Пушкина ради первого знакомства откушать пива или мёду. Пушкин старался быть крайне любезным со своим хозяином и, глядя на расписной предбанник, завёл речь об охоте». Артюхов, между прочим, заговорил о вальдшнепе и утке: одна, подстреленная, «свалится боком, как топор с полки, бьётся, валяется в грязи, кувыркается», а другой «только раскинет крылья, голову набок – замрёт на воздухе, умирая как Брут!». Здесь, продолжал Даль, Артюхов, «раскинув руки врозь, как на кресте», показал, как умирает вальдшнеп, – «Пушкин расхохотался...».
Знаток края, Артюхов сопровождал Пушкина и Даля в Бёрды. Даль вспоминал: «По пути в Бёрды Пушкин рассказывал мне, чем он занят теперь, что ещё намерен и надеется сделать... Пушкин потом воспламенился в полном смысле слова, коснувшись Петра Великого, и говорил, что непременно, кроме «дееписания» о нём, создаст и художественное «в память его» произведение...».
Дорога располагала к общению, и они обменялись устными народными сюжетами сказок: Пушкин – о Георгии храбром и о волке, Даль – сказкой о рыбаке и рыбке.
 Вскоре после отъезда поэт прислал рукопись обработанной им «Сказки о рыбаке и рыбке» с надписью: «Твоя от твоих! Сказочнику казаку Луганскому (псевдоним Даля. – В.К.) – сказочник Александр Пушкин». Это было и ответом на полученные ещё за год до оренбургской поездки «Русские сказки» Даля. Не исключено, что именно Даль сообщил в те дни Пушкину сказку об орле и вороне, которую в «Капитанской дочке» Пугачёв рассказывает Гринёву.
Предупреждённые  Перовским, станичный атаман Иван Гребенщиков и купец Николай Кайдалов ждали гостей. По рассказу Кайдалова, поэт «был среднего роста, смуглый, лицо кругловатое с небольшими бакенбардами, волосы на голове чёрные, курчавые, не долгие, глаза живые, губы довольно толстые. Одет был в сюртук, плотно застёгнутый на все пуговицы, сверху шинель суконная, с бархатным воротником и обшлагами, на голове измятая поярковая (свалянная из овечьей шерсти. – В.К.) шляпа, на руках: левой на большом, а правой на указательном пальцах по перстню. Ногти на пальцах длинные, лопатками... При входе в комнату Пушкин сел к столу, вынул записную книжку и начал расспрашивать стариков...».
И какие картины представились тогда поэту! Каким образным живым языком удивила его старая казачка Ирина Афанасьевна с говорящей фамилией Бунтова! Даль вспоминал: «В Бёрдах мы отыскали старуху, которая знала, видела и помнит Пугачёва, Пушкин разговаривал с ней целое утро, ему указали, где стояла изба, обращённая в золотой дворец (дом бёрдского казака Константина Ситникова, где Пугачёв квартировал с ноября 1773 по март 1774 года. Стены избы были оклеены изнутри золотой фольгой – «шумихой». – В.К.) ... указали на гребни, где по преданию лежит огромный клад Пугачёва, зашитый в рубаху... Старуха спела... несколько песен... и Пушкин дал ей на прощанье червонец».
Даль рассказал Пушкину исторический анекдот о том, как Пугачёв, захватив Бердскую слободу, вошёл в церковь, сел на престол и сказал: «Как я давно не сидел на престоле!». Пушкин слушал «с большим жаром и хохотал от души...».
Допоздна не гас свет в кабинете Даля. Им было о чём поговорить, великому поэту и способному учиться у жизни будущему великому лексикографу. Историк П.И. Бартенев утверждает, что «за словарь свой (Толковый словарь живого великорусского языка. – В.К.)  Даль принялся по настоянию Пушкина». В архиве Даля осталась запись с пометкой: «Ещё Пугачёвщина, которую я не успел сообщить Пушкину вовремя».
В тот же день путешественник пишет письмо жене, десятое за время поездки: «Я здесь со вчерашнего дня. Насилу доехал, дорога прескучная, погода холодная, завтра еду к яицким казакам, пробуду у них дни три – и отправлюсь в деревню через Саратов и Пензу.
Что, жёнка? скучно тебе? мне тоска без тебя. Кабы не стыдно было, воротился бы прямо к тебе, ни строчки не написав. Да нельзя, мой ангел. Взялся за гуж, не говори, что не дюж – то есть: уехал писать, так пиши же роман за романом, поэму за поэмой. А уж чувствую, что дурь на меня находит – я и в коляске сочиняю, что же будет в постеле? (поэт обыкновенно работал не за письменным столом, а в постели. – В.К.). Одно меня сокрушает: человек мой. Вообрази себе тон московского канцеляриста, глуп, говорлив, через день пьян, ест мои холодные дорожные рябчики, пьёт мою мадеру, портит мои книги и по станциям называет меня то графом, то генералом. Бесит меня, да и только. Свет-то мой Ипполит! кстати о хамовом племени: как ты ладишь своим домом? боюсь, людей у тебя мало: не наймёшь ли ты кого? На женщин надеюсь, но с мужчинами как тебе ладить? Всё это меня беспокоит – я мнителен, как отец мой. Не говорю уж о детях. Дай Бог им здоровья – и тебе, жёнка. Прощай, жёнка. Не жди от меня уж писем, до самой деревни. Целую тебя и вас благословляю»…
Вспомним, анекдотический «генерал Пушкин» появлялся и во время визита поэта к Артюхову. Прямая связь с эпизодом из будущего гоголевского «Ревизора», когда слуга городничего на вопрос о Хлестакове: «Кто приехал?» отвечает: «Генерал» ...
Утром 20 сентября  Перовский показал Пушкину письмо нижегородского губернатора М. П. Бутурлина, – и читая его, оба хохотали: «У нас недавно проезжал Пушкин. Я, зная кто он, обласкал его, но, должно признаться, никак не верю, чтобы он разъезжал за документами о Пугачёвском бунте; должно быть, ему дано тайное поручение собирать сведения о неисправностях». В.А. Соллогуб и П.И. Бертенев считают, что поэт передал Гоголю содержание письма Бутурлина. Первый из них пишет, что «Пушкин называл себя всегда крёстным отцом» «Ревизора» Гоголя».
Где ночевал поэт во вторую и последнюю в Оренбурге ночь? На губернаторской даче – из-за присутствия приехавшей к Перовскому «таинственной наперсницы» баронессы З. – Пушкину оставаться было «не совсем ловко», как передал П. И. Бартенев слова Даля. В письме самарской поклонницы Пушкина Е. Ворониной, приехавшей в Оренбург 20 сентября, сообщается, что «на другой день нашего приезда», то есть 21 сентября, «камер-юнкер Дурасов, который служит у Перовского», «хлопочет о перевозке вещей военного губернатора» в дом Тимашева. Значит, дом Тимашева был отремонтирован – в негодное жилье не стали бы перевозить вещи правителя края.
Но если дом готов, почему бы срочно не подготовить в нём для «нежданного и нечаянного» гостя, милого гостя, добавим, меблированную комнату на ночь? Нельзя не согласиться с оренбургским литературным краеведом  С. Е. Сорокиной, которая пишет: «Возможно ли было Пушкину без ущерба  для чести столь гордого человека, как Перовский, оставить его дом во второй день и поселиться у кого-то другого?». Да Перовский и сам убедительно ответил Бутурлину (а заодно и всем будущим пушкинским оппонентам. – В. К.) на второе письмо об установлении полицейского надзора за Пушкиным: «...как он останавливался в моём доме (курсив мой. – В. К.), то я тем лучше могу удостоверить, что поездка его в Оренбургский край не имела другого предмета, кроме нужных ему исторических изысканий».
Более полувека назад оренбургский краевед Н.Е. Прянишников «без достаточных оснований» усомнился в уместности мемориальной доски на «доме Тимашева» по ул. Советской, 32, и с тех пор истина не прояснилась. Пока краеведы спорят, отстаивая, по сути, противоположные ценности, убытки несёт отечественная культура. Дореволюционную мемориальную доску: «В этом доме, собирая материалы для истории пугачёвского бунта, останавливался проездом АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ ПУШКИН», установленную  заботами первых оренбургских краеведов-пушкинистов, сняли в начале семидесятых прошлого века, отняв у дома «охранную грамоту», а у оренбуржцев – напоминание о приезде великого поэта. Да пусть бы во всеоружии фактов и доказали: не останавливался, – лучшего места для увековечивания памяти о национальном гении, чем дом Тимашева, отмеченный многими славными именами, не найти. В ноябре 1998 года этот дом разрушили, заменив шлакоблочным новоделом, а новая мемориальная доска появилась даже не на фасаде – на торце областного краеведческого музея…
Но вернёмся в пушкинское время, в день 21 сентября 1833 года. «За холмом» остались и Оренбург, и гостеприимные оренбуржцы, пушкинская коляска с курьерской скоростью мчится к Уральску – «начальному гнезду бунта». Можно собраться с мыслями... Почётный казачий конвой, оберегая от пыли, то вырывается вперед, то отстает... Уральская пойма слева, урема, как сказал Даль, словно расцвела яркой роскошной палитрой. «И с каждой осенью я расцветаю вновь; здоровью моему полезен русский холод...».
На полпути от Татищевой до Нижнеозёрной – Чесноковка – бывший форпост. Неподалёку от неё, как мираж, возникают белые холмы. Перелистаем страницы «Капитанской дочки»: «Белогорская крепость находилась в сорока верстах от Оренбурга».  Художественное произведение – не географический атлас, и всё же документальная основа повести держала её создателя в пределах реального. Приметы Белогорской крепости собраны со всех увиденных поэтом крепостей линейной дистанции, но её название – отсюда, от меловых холмов, розово белеющих на закатном солнце.
Нижнеозёрная... Родина его бёрдинской собеседницы Бунтовой. Кажется, самой природой уготовано здесь место для неприступной «фортеции». Мысом из красного песчаника с двадцатиметровым обрывом станица круто выгибает русло Урала. Рассказы, песни, приметы пылающей эпохи, сообщённые Пушкину здешними казаками, помогли почувствовать колорит времени, осмыслить народный взгляд на события крестьянской войны.
В письме к жене из Болдина – последнем из его поездки – Пушкин писал об Уральске: «...тамошний атаман (В. А. Покотилов, предупреждённый Перовским. – В. К.) и казаки приняли меня славно, дали мне два обеда, подпили за моё здоровье, наперерыв давали мне все известия, в которых имел нужду, и накормили меня свежей икрой, при мне изготовленной».
Из своего путешествия поэт увёз в записной книжке две таинственных строфы. Где, на какой версте его дороги не написался – выдохнулся этот мучительно-счастливый избыток жизни?
Когда б не смутное влеченье
Чего-то жаждущей души,
Я здесь остался б –
                наслажденье
Вкушать в неведомой тиши:
Забыл бы всех желаний трепет,
Мечтою б целый мир назвал –
И всё бы слушал этот лепет,
Всё б эти ножки целовал...
Он сам определил вдохновение как расположение души к живейшему принятию впечатлений. Мир впечатлений неполон без творческих импровизаций фантазии. Для полноты мира Пушкину – поэту действительности, поэту ясности – не хватало неизъяснимого: «И забываю мир – и в сладкой тишине я сладко усыплён моим воображеньем...». В минуты вдохновенья он готов был дополнить воображением любой неординарный образ до совершенства – в промелькнувшем девичьем лице разглядеть лик мадонны. Гений творит красоту...
Не стала ли героиня этих четверостиший прообразом Маши Мироновой – «капитанской дочки»? Та, которой это было суждено, могла увидеться или пригрезиться поэту в любом месте его дороги от Нижнего Новгорода до Болдина, не это ли подтверждает и неопределённая географическая пометка под стихами: «1833, сентябрь, дорога»? «Лицом» этим могли стать и упоминаемая в пушкинском письме городничиха, и поэтесса Фукс (двадцативосьмилетняя, а не «сорокалетняя», как в письме к жене), и «капитанская племянница» Артюхова Анна Ивановна Миллер, которую дядя мог познакомить с поэтом...
От образа Маши Мироновой, не поражающей ни умом, ни красотой, веет неизъяснимой душевной прелестью. Этот образ, как магнитом – металлические опилки, выстроил все сюжетные линии повести, и найден он, один из главных образов повести, в уральской поездке поэта.
«Путешествие нужно мне нравственно и физически» ... Он не случайно рвался сюда, к миру искренних, сильных и цельных людей, у которых слово не расходится с делом... Дорога не обманула его, дав ему всё, к чему он стремился – он переполнен («дурь на меня находит») нарастающей полифонией образов Петровской и Екатерининской эпох.
 В уже приводимом письме от 2 октября из Болдина поэт в своей манере шутливого снижения как бы в последний раз освобождается от дорожно-художественных наваждений:
«Честь имею донести тебе, что с моей стороны я перед тобою чист, как новорожденный младенец. Дорогою волочился я за одними 70- или 80-летними старухами  -  а на молоденьких...... шестидесятилетних и не глядел. В деревне Берде, где Пугачёв простоял шесть месяцев, имел я une bonn fortune (удачу (франц.)- Ред.) – нашёл 75-летнюю казачку, которая помнит это время, как мы с тобой помним 1830 год. Я от неё не отставал, виноват: и про тебя не подумал. Теперь надеюсь многое привести в порядок, многое написать и потом к тебе с добычею» ...
 Он ещё не знает: пройдёт несколько дней – и до конца октября, державно взламывая творческие приготовления к пугачёвской теме, его захватит поэма «Медный всадник»...
После счастливой «творческой командировки» на Урал за месяц с небольшим  необыкновенно плодотворной второй болдинской осени, кроме поэмы «Медный всадник», написаны «Сказка о рыбаке и рыбке», «Сказка о мёртвой царевне и семи богатырях», поэма  «Анджело», вчерне закончена «История Пугачёва». Пушкинский избыток бытия стал явлением русской литературы.
Весной 1835 года  Пушкин писал В.А. Перовскому в Оренбург: «Посылаю тебе "Историю Пугачёва" в память прогулки нашей в Бёрды; и ещё 3 экземпляра, Далю, Покатилову и тому охотнику, что вальдшнепов сравнивает с Валленштейном или с Кесарем. Жалею, что в Петербурге удалось нам встретиться только на бале. До свидания в степях или над Уралом».