За мёдом

Борис Гинзбург
     Назавтра был путч. Понедельничек. Утро.
     Утром врубил телек и даже не по словам, а по деревянно-гробовому, сырому голосу диктора понял, что – всё… Всё-таки это произошло. Доболтались.
     И словно въяве зазвучал никогда им не слышанный, но  поселившийся в его нутре безысходной неизбывной тоскливостью заводской гудок. Сделалось тошно.
     На завод шёл как на эшафот… Ох, как не хотелось. Ох, как маловероятным казалось возвращение из этого «Бухенвальда» (работяги прозвали). Болтал слишком много и вольно, а главное – глупо. Но достаточно, чтобы… Довыёживался. Ежок. Самая, конечно, мелкая сошка, да лавина покатит – не побрезгует и пустобрёхом.
     Много чего было потом.И радостные, ехидные лица сторонников путча, и серые – других сторонников. Потом всё поменялось. Потом…
     До «потом» был сбор вечером вспутченного понедельника на квартире у Славки, намылевшегося на землю обетованную, на свою историческую, так сказать… (нужна она ему…); и мыслишка: «не пришлось бы размыливаться…». Было угрюмое потребление водки и бесконечное курево под неумолкающее радио «Свобода». И маленький израильский флажок на тоненьком древке, уликой лежащий среди прочих игрушек в детской у Славки, куда определили поспать…
     И утро вторника, и демонстрация, и разгон её, где впервые ощутил ужас от того, что раньше – только в телевизоре, а сейчас – вот оно – только улицу перейди. Перейди – перейди! Что стоишь?! Ведь ту часть этой дурацкой, нашпигованной сексотами и провокаторами, демонстрации бьют по чём ни попадя стальные каски – щиты, бронежилеты – дубины, а эту, где - ты, не бьют, а ненавязчиво просят  идти по домам (ненавязчиво – глядите!), и ты смотришь, и дрожишь, и не переходишь к тем, несчастным, вон уже понесли одного… От трусости и беспомощности тошнило.

Но ты что-то забыл!
Ты что-то забыл?
Что-то было перед всем этим!

     Потом была победа, быстро превращавшаяся в фарс. Если бы ещё не трупы… «Кровавая клоунада» - так потом он определит это для себя.
     Это только краткое мгновение, сразу после победы, казалось, что затяжная тошниловка закончилась очистительной рвотой, кровавой… А потом опять замутило. Пуще прежнего. И на сколько лет! Бесконечно.
     Но ты что-то забыл!
Ведь до понедельника было воскресенье…

     х х х

     Они прошли вглубь леса, в пятницу, потемну, в полночь. Расположились в малой избушке. Пасечники, натрудившись, давно спали в своей большой избе.
     Утром Федя, главный у пасечников, зайдя к ним в избушку здороваться, сказал ко всему, что продаст банку мёда только ему, а Маше и Анатолию отказал – уговору не было. «Сходите к Зое, может, у неё будет лишний на продажу…». Это ещё пяток километров лесом на восток. Мисочку, правда, свежевыгнанного, жиденького душистого принёс потом – побаловать. Сделалось неловко. Что топали сюда пятнадцать километров вместе, а  с мёдом теперь только он.
     День был пасмурный, морось.  Толя  с Машей решили сегодня не ходить в надежде на лучшую погоду назавтра.
     К вечеру влажность сгустилась, пошёл плотный затяжной дождь, под него и уснули.
     Ночью, выйдя по нужде, он увидел свежеумытые звзды по всему куску чёрного неба, обрамлённому  ещё более чёрными лесными вершинами. С крыши избушки  и с ближайшей орешины обильно капало. Было так сыро, что даже игриво подумалось: «Природа уже не в состоянии принять ещё и твою влагу…»
     Раннее ясное утро оказалось ещё более сырым, чем ночь. Воздух был напитан настолько, что, казалось, - сожми его в горсти, как губку, и сквозь пальцы закапает.
     Анатолий и Маша оставались теперь уже до вечернего поезда. Завидные умельцы при возможности поспать допоздна, дрыхали они сейчас по разные углы избушки. «Везёт же людям, - подумал он,- какой денёк достаётся. Вчера – вона что, а сегодня – вона!..» Преград для восхода солнца на небе не было ни малейших.
     Да, а ему надо с такого ранья скакать сквозь такую губку. Ещё и тропа ближайшие полчаса, до первой пасеки, узка, деревья нависают в основном лиственные…  Пройдёшься как под хорошим дождём. Соберёшься только посуху, в избе.
     Выскочил из избы – как нырнул – мокнуть так сразу. Одежды на себе минимум, всё в рюкзак. Чтоб не мочить, а значит – ходу, чтоб не мёрзнуть. Поплыл, как на рекорд, даже стало нравиться. В кишках, правда, давило…  А перед первой пасекой припёрло – невмоготу. «Эх-ма! Вот тут, под дождём с листвы и придётся… мёрзнуть. С тропы ещё – в траву сойти – не на тропе же…»
     Ну, порядок. Умытый, полегчавший – дуй без привала, рюкзачок не тянет. Вскинул, дальше поплыл. Вон уже и поляна первой пасеки светлеет – солнышко поднялось.
     Пасеку сворачивали – доходу не даёт. Домик стоял запертым. (Когда-то сюда приходила Она… Со своей компанией. Но на встречу здесь не везло… Боже! Как давно это было…)
     Ульи все были убраны, покошенная трава уже не подрастала – август.
     Ох, и в красотищу же он вплывал! Тропа проборчиком проходила по середине стриженного затылка поляны и там, у домика, поворачивала влево - в овраг. Солнце, едва показавшееся над ельником справа, поливало из мельчайшего душика радужно искрящимися тугими струйками под острым углом  половину поляны (до тропы лежала тень ельника); щедро покрывало жиденько расплавленным   золотистым мёдом всё что ни попадя под голубым загадочным купольным пространством: и бревенчатую стену пасечного домика;  и стену противостоящих ельнику высоких старых медоносных лип, превращая их из ещё зелёных  августовских в жёлто-сентябрьские; и каждый волосик на темечке поляны…; «и на моём темечке…», - пригнул он голову, глянул на  сделавшуюся плоской текучей от толстого слоя слепящего медового покрытия стену лип прямо в направлении своей длиннющей тени. Он и не заметил, как остановился, обалдевший, и развернулся туда лицом…  Каждую щепочку, каждую гнилушку поливало без разбору медовым золотом солнца. Всё влажно поблёскивало, и самый воздух тоже. Птицы молчали, запахи тоже были подавлены влагой. Лишь бесконечно сытая свежесть дополняла зримое. Он оглядел всю панораму и полнеющую голубизну… «Надо же, - подумал он, - сорок лет, а всё как впервые, в четыре…» И вспомнил себя ребёнком, сидящим на крылечке в старом дворе рано утром, глядящим косо, сощурившись, на солнышко, прыгающее на влажно лоснящихся липких листьях огромного тополя.
     И его охватила тоска: никто кроме него не испытывает сейчас этого восторга, никто не разделяет с ним Этого… И его затрясло, и он закурил, и ему захотелось вскинуть… да нет! – бросить тут, давно уже машинально, как шапку, скинутый рюкзак и бежать за Анатолием и Марией. Сейчас же бежать, разбудить, притащить сю-да! Да! Да – Господи ж Боже! – пока туда, пока обратно – это же всё будет не так!.. И вдруг, совершенно явственно  почувствовал  и даже не испугался, а восторженно удивился:  как это велико и просто, и замер в восхищении, как захлебнувшийся счастьем ребёнок, которому – вот – подают, наконец, великолепную, недоступную ранее игрушку…  Он вдруг бесконечно явственно ощутил, что он – не один. И даже не воскликнул Того, кого только что воскликнул всуе, настолько это было просто и велико! Это было как вручение престижнейшего приза мирового значения. Только почему – мне? Ведь я не заслужил!.. Нет, я, конечно, возьму…
     А между тем неслышимый мягкий голос давно уже без слов касался его мозга и души: «Ну. Что ты, глупый? Ну зачем побежишь?.. Стой, как стоишь… Не шевелись – кончится. Это – только для тебя…  А – так – нипочему! Может, ты тут случайно… Сейчас докуришь, глупый, и пойдёшь… Тебе ж на поезд… И не жалей… Всё равно сейчас кончится… Но пока стой, вбирай – это навсегда, это – непреходящее…»

     х х х

     Впрочем, это я сейчас перевожу всё в слова и что-то искажаю. А тогда это было бесконечно величественней слов. Вначале, всё-таки, было не слово… Вначале было чувство…  Хотя, конечно, - Бог!

     х х х

     И ведь ни намёка  - про завтра. А и зачем. Такое утро портить. Завтра – это завтра. Да и что – завтра?..
     Путч был назавтра.

Август 1991