Под музыку вивальди

Владимир Акатьев
                ОТРЫВКИ ИЗ ДНЕВНИКА ОДИНОКОГО ЧЕЛОВЕКА
               

  Фантастическое составляет сущность действительности.

  Ф.М. Достоевский


Я зажег лампу и посмотрел вокруг. Все было по-прежнему.               
 Да ничего и не должно было измениться в моей комнате.
 Должно измениться что-то во мне.

Даниил Хармс. «Утро»



                * * *

  Утром, когда мы с Дашкой  завтракали, я, как обычно, включил телевизор. Дашка ойкнула: «Смотри, пап, мамина любимая передача!» И правда, Ленина «Пока все дома». Вон и ведущий, Кизяков со своими остротами – она смеялась над  его «приколами»  и часто их цитировала. Но, увы – сейчас уже не «все дома». В нашем доме теперь не комплект, зрителей этой передачи  убавилось на одного человека. Вот мы сидим с дочкой на кухне, пьем чай с бутербродами, Кизякова смотрим, а стул Лены стоит пустой, и сама она – далеко за чертой города, на кладбище, под свеженасыпанным земляным холмиком.
    Я встал из-за стола и, чтобы дочка не заметила, вышел, будто в туалет, а на самом деле в ванную и включил кран…

  Вот написал сейчас об этом – и мысленно увидел кладбище, каким видел его в последний раз, когда ездил к Лене на могилу неделю назад. И меня впервые поразило: про кладбище принято говорить как о грустном, печальном месте: хмурый осенний пейзаж, поникшие в скорби цветы, возле могилы сына стоят одинокие старичок и старушка (у какого художника я видел эту картину?). А ведь кладбищенский пейзаж вовсе не грустный.  Сияющий от апрельского солнца день, всюду, куда ни глянь, пестрит  от ярких цветов и  черных лент с золотыми надписями на могильных венках. Будто первомайская демонстрация  из далекого детства, когда еще были демонстрации на первое мая. Как радостно было шагать в первомайской  колонне, - потому что праздник, потому что весна, и музыка играет, и пестро от ярких разноцветных знамен, воздушных шариков, цветов, и вокруг веселые, праздничные лица, и папа шагает рядом, держа меня за руку – живой, не умерший, и вся-то жизнь впереди!
    Помню: мне, наверно, лет пять, мы с папой дошли только до цирка и повернули домой, а демонстрация ушла вперед. Мне жалко было покидать веселую, праздничную колонну, но у меня устали ножки. И вот идем мы с папой за ручку, а звуки оркестра все дальше, все тише. Пришли домой, и я подумал: вот мы дома, и праздник кончился, а где-то там демонстрация продолжает идти. Все идет, идет. На другое утро, проснувшись, сел на постели и подумал: «А демонстлация все идет, идет». И потом иногда вспоминал: «А демонстлация все идет, идет». И потом еще долго верил в это. Смешно сказать: вспомнишь иногда ту демонстрацию, и так и кажется: вот я вырос, и нет больше того пятилетнего мальчика, и жизнь ушла вперед, но где-то там все так же идет демонстрация. Все идет, идет…
    Вот и кладбище вроде «демонстлации». Многие из тех, кто здесь похоронен, тоже когда-то шагали в первомайских колоннах, а теперь в иных колоннах шагают в вечность, и среди них моя Лена. И демонстрация эта все идет, идет…

                * * *

  Наверно, никогда не забуду ту ночь, когда стоял перед мертвым Лениным телом. Будто кто-то незримый властно и безжалостно щелкнул выключателем, и Ленина жизнь мгновенно погасла, как свет в электрической лампе. И вот стою я над ее навеки погасшим телом, охваченный самыми разными чувствами, и среди них - непривычным, никогда ранее не испытанным чувством… обиды, что ли. Не знаю, как назвать это чувство, да и есть ли для него название? Понимаю, что несправедливо и глупо на нее обижаться за то, что она умерла. Как у Рубцова: «Разве в этом кто-то виноват, что с деревьев листья облетели?». И все равно недоумение: как же так!? Ведь мы всегда были вместе, и даже когда на время расставались, все равно были вместе. Когда она уезжала в Нижний Тагил к брату в первые годы нашей женитьбы, я оставался дома один, но я знал, что все равно нас было двое, и знал, что Лена в своем Тагиле думает обо мне: как там Сережа? какую рубашку надел на работу и не забывает ли вовремя менять носки? А вот сейчас она рядом, можно к ней прикоснуться – и в то же время ее нет. Но как это нет? Этого же просто не может быть! Ведь я-то есть, значит, и она должна быть. Те двадцать с лишним лет, что прошли после свадьбы, мы всегда были вместе. Для меня это было так же естественно, как то, что у меня есть рука или нога. А тут меня будто расчленили, отсекли какую-то важную часть меня, не спросив моего согласия и не предупредив о предстоящей ампутации. И вот лежит передо мною часть меня, еще недавно мое, родное и понятное, а теперь чужое и недоступное.
  В детстве, помню, очень обижался, когда от меня были секреты. В детском саду однажды собрали несколько мальчиков из нашей группы и куда-то увели. Всем детям стало любопытно, и когда мальчики вернулись, мы их спросили, где они были, но они хитро улыбались и говорили, что это секрет. Я потом расспрашивал своего лучшего друга Сашку Пономаренко, который был в той группе мальчиков. Я был уверен, что он-то мне скажет, но он ответил: «Нельзя говорить, это секрет». И так  было обидно! Уж от него-то я не ожидал. Этот «секрет» разделил нас с Сашкой, будто пролегла глубокая траншея, и я на одной стороне, а он на другой, и никакая дружба тут не в счет. Меня потрясла его непреклонность, жестокость даже. Это была игра не по правилам, такая дружба не бывает! Было бы понятно, если бы мы поссорились, но ссоры не было. Это как предательство. А мальчиков снова и снова забирали и куда-то уводили, и что-то они там делали. У них был какой-то свой, мне не доступный мир.  Но однажды Сашка, что называется, «раскололся». Оказывается, они к утреннику готовили матросский танец, и музыкальный работник (как, бишь, ее звали?) наказала им никому об этом не рассказывать. Как только Сашка раскрыл тайну, исчезла обида, и траншея, разделявшая нас, моментально затянулась, как зажившая рана. Мне даже было не очень обидно, что меня не взяли в моряки, хотя я мечтал быть моряком и в моих глазах все моряки были героями и носили самую красивую на свете одежду – одна бескозырка с ленточками чего стоит. И когда мальчишки на утреннике в матросских костюмах, счастливые и гордые, отплясывали свой номер, я глядел на них с восхищением и от души рад был и за Сашку, и за остальных.
    И вот лежит передо мной моя Лена, и между нами уже не траншея, а зияющая пропасть, космическая бездна. Кто-то, как когда-то мальчишек в детском саду, ее позвал в таинственное и неведомое и не велел говорить, куда. И родная стала чужой. Осталось только ее погашенное, будто электрическая лампа, тело, бывшая ее оболочка, теперь ей уже не нужная, как ее оболочки – платья, висящие в шкафу. А когда я вернулся с дочкой после похорон и поминок в осиротевшую квартиру, где уже не было ее погашенного тела, - вот тут я окончательно почувствовал себя покинутым.

                * * *

  Вчера написал о том, как я после похорон Лены впервые почувствовал себя брошенным, но сегодня днем мне подумалось, что это произошло на день раньше. Лена еще лежала в гробу, и квартира была полна родственников и подруг, и я решил сходить на базар купить себе ботинки. В последние дни жизни Лены моя обувь все более приходила в негодность, и мне, занятому  уходом за больной женой, никак не удавалось вырваться на базар и купить новую. А в день похорон ботинки развалились до такой степени, что и последний бомж погнушался бы их надеть. Было ясно, что до кладбища я в них не дойду. И вот, оставив  переполненную людьми квартиру, я отправился на наш базарчик, куда мы с Леной ходили за продуктами  (она выбирала, что купить, а я использовался как рабсила). Вот тогда я и проникся: впервые за двадцать с половиной лет я самостоятельно покупаю себе ботинки, а раньше мы всегда покупали  вместе. И выбирала всегда она сама,  я не вмешивался (она женщина, ей виднее) и послушно примерял то, что ей казалось подходящим. А сейчас вот лежит она в зале в гробу, и дела ей нет, в чем я хожу. Хоть босиком по снегу иди до кладбища, - не встанет, не позаботится. Разошлись наши пути-дорожки.
    В этом эпизоде было нечто символическое. Старые ботинки за год до этого мне, как всегда, выбрала Лена, не подозревая, что делает это в последний раз, и в них я шел вместе с ней, говоря «высоким штилем», по дороге жизни, и дотопал до пункта, где Ленин земной путь оборвался. «Где стол был яств, там гроб стоит». И именно перед ее гробом моя прежняя обувь тоже «закончила свое земное существование». Дальше мне топать по жизненной дороге уже без Лены. Это будет другая жизнь, и для этого мне будет нужна другая обувь, которую я выбрал один, без Лены.
    Лена всегда сама решала, какую рубашку мне надеть, когда мы собирались в гости, какой повязать галстук. Я охотно предоставил ей это право, потому что отболел дендизмом еще в юности, и теперь к внешнему виду относительно равнодушен. «Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей». Но можно не думать о красе ногтей и быть дельным человеком. Тут каждый решает сам. Лишь бы все были здоровы, как говорят в Одессе. А Лена была женщина, то есть, умела и любила быть хорошо одетой и недоумевала – как это все равно, какая на мне рубашка!? Ей хотелось, чтобы ее муж выглядел перед людьми «комиль фо», как говорят французы. А я отшучивался: ну нельзя же, чтобы муж – и вдруг без недостатков. Идеальный муж - как дистиллированная вода.  Дистиллированную воду нельзя пить, и с дистиллированным мужем жить невозможно.
         И вот некому мне выбрать, какие ботинки купить и какие надеть рубашку и галстук. Как там у Высоцкого: 
                Нам и места в землянке хватало вполне,
                Нам и время текло для обоих.
                Все теперь одному…
    Что-то расписался я сегодня. На часах уже час ночи, а завтра рано вставать на работу…
                * * *

   Второй день не могу забыть свой сон, и вот решил его записать. Идут похороны Лены но гроб с ее телом стоит не в нашей реальной квартире, а в каком-то старом деревянном доме с запутанной планировкой и множеством помещений. В доме темно, мрачно и даже жутковато. Много родственников – кажется, Лаптевы, Маша и еще кто-то, кого я знаю во сне, но наяву понятия не имею, кто они такие.
  И вдруг я оказываюсь на улице. Вечереет, по вечернему свежо, и после душноты мрачного дома эта свежесть и легкий предзакатный сумрак, чуть голубоватый и лиловый, действуют на душу умиротворяющее. Мне хорошо. Про похороны Лены я уже не помню, сон течет по новому руслу.  Нужно ехать домой, но эта часть города мне не знакома и я не знаю, где остановка автобуса. Иду наугад, по наитию – и прямоходом выхожу на остановку. Во сне меня это не удивляет.
    Вдруг я обнаруживаю, что не знаю, какой номер автобуса мне нужен. Решаю: буду читать на автобусных табличках названия остановок, и как попадется название моей остановки, на том автобусе и поеду. Но остановка, на которой я нахожусь сейчас, как в Москве возле Казанского вокзала, то есть целая цепочка остановок, и к ним подъезжают множество автобусов с разными номерами (и однозначными, и двузначными, и трехзначными). Я хожу по тротуару от остановки к остановке, а моего автобуса все нет, и я не знаю, какой номер инее нужен.  Мой дом далеко, где-то в новом районе, куда я недавно переехал, и я уже начинаю беспокоиться. На этом и кончается сон: я стою одинокий в вечернем сумраке на остановке. Автобусов много, и каждый едет в свою сторону, но какой автобус мой – не известно.
    Два дня хожу под впечатлением сна. Мысленно вижу подземельный мрак дома, где Лена лежит в гробу. А то, что я не знаю, как мне доехать до дома, наверно, есть символическое выражение моего теперешнего состояния. Я сейчас как витязь на распутье. Дом, где я жил раньше, стал стар и дряхл, и там идут похороны моего прошлого в лице Лены.  А где-то в новом городском районе мой новый дом – моя новая жизнь. Но где он?
    Вечер, я стою один на остановке и не знаю, куда мне ехать…

                * * *
               

  Я сижу на скамейке, вдруг приходит Лена – молодая, примерно из того времени, когда мы только еще начинали с ней жить. Вроде бы она уходила  в магазин за покупками, оставив меня ждать на скамейке, и вот вернулась. Так бывало, когда мы ездили в Москву, Ленинград, Таллин – она ходила по женским отделам магазинов, а я ждал ее, чтобы зря не таскать тяжелые сумки с покупками. И вот приходит она, что-то говорит и не замечает, что я в другом настроении и не могу подстроиться. Вдруг она умолкла. Мы посмотрели друг другу в глаза – и я ВСЕ понял. А что понял? Сейчас я не могу вспомнить, сколько ни пытался, а тогда, во сне мне это было очевидно. Это было как озарение светом: посмотрел ей в глава – и ПОНЯЛ. Я подхожу к ней, беру за руки, и мы начинаем плавно подниматься над землей. И вот мы летим в горизонтальном положении по воздуху, как на картине Шагала, она сверху, я под ней, между нами около полуметра. Я спрашиваю ее ласково: ну что, Леночка, как тебе ТАМ?» Она молчит, но я понимаю, что ей без нас плохо.

                * * *

  Вчера принимал экзамен по зарубежной литературе, и вдруг посреди экзамена пришло прозрение, что я, прожив с Леной двадцать лет, в сущности, и не знал ее. Андропов говорил, что «мы не знаем страну, в которой живем». Вот и я - жил в семье и не знал, в какой семье я живу и что за человек моя жена. Думал, что знаю, но мое знание было легендой, мифом. Дело не в том, что реальная семья оказалась лучше или хуже мифа, она оказалась ДРУГАЯ.
  А знала ли меня Лена? Ведь то, что она обо мне думала, тоже было мифом. После ее ухода мой миф потихоньку рассеивается, и все более проступают черты реальности (а может, это просто новый миф?). Это как старинная икона: реставратор убирает с древней иконы золоченый, весь в узорах и драгоценных каменьях металлический оклад, полностью закрывающую древнюю живопись, оставив только прорези для лица и рук, и вот взору открывается скрытое, заветное. Была в нашей семье какая-то метафизическая тайна, скрытая за «окладом» физической реальности, «окладом» повседневной жизни, бытовухи, и Лена, как Андропов, ушла «в страну камыша», как говорили древние египтяне, так и не прикоснувшись к этой тайне.
  Получается, что вместо одной было как бы три семьи: одна семья  - мой миф о семье, мой «оклад», которым  «аз многогрешный» жил, частью которой был, который любил, хотя часто и тяготился, и который теперь навеки утратил. Другая семья – «оклад» Лены, и если положить рядом наши два «оклада», можно подумать, что это две разные, совершенно не похожие друг на друга семьи. И была третья – настоящая, без «окладов» семья, о которой мы понятия не имели, как Андропов об СССР.
  А была ведь еще и четвертая семья – такая, какой она виделась глазами моей матери – та даже и отдаленно не напоминала ни одну из трех перечисленных семей, и мама ушла в «страну камыша» абсолютно уверенная, что ее миф, ее «оклад» и есть самая подлинная-расподлинная семья ее сына, и любое другое мнение о нашей семье - неправильное. И пятая семья была – семья глазами тещи, и шестая – глазами моего старинного друга и собутыльника Мишки, и семья глазами Лаптевых, и Маши, и нашей собаки Соньки, и…, и…, и… У-у, сколько семей получается, несть числа! И все это одна единственная семья – та, что прописана в нашем свидетельстве о браке. Но какая же она все-таки, наша семья?
  Вот вспомнился сон, когда мы с Леной посмотрели друг другу в глаза и вдруг я ВСЕ понял, а потом поднялись над землей и полетели, как два облачка, «как пух из уст Эола» у Пушкина (кстати, а кто такой этот Эол?). Во сне я знал, ЧТО я понял. И то, ЧТО я понял, было что-то важное для нас, заветное. Сейчас перечитал вчерашнюю запись: сначала хождение по магазинам, я жду Лену на скамейке с полными сумками покупок, - то есть повседневная жизнь, бытовуха, и вдруг слияние наших взглядов - и я наконец-то ВСЕ понял. А что понял? Что?!
  Как у Толстого: Пьер Безухов на постоялом дворе  после пережитого Бородинского кошмара, тоже, образно выражаясь, как я на автобусной остановке, не зная, куда и на каком автобусе ехать,  слышит во сне голос, который говорит ему, что надо «сопрягать»: «Сопрягать надо, сопрягать надо». И во сне Пьеру все было понятно: «надо сопрягать»,  а проснулся – и оказалось, что надо не сопрягать, а запрягать. Кто то на улице говорил, что надо запрягать лошадь. Пьер пришел в себя, увидел срач постоялого двора, то есть, бытовуху, - и то, что было понятно во сне, что было каким-то важным открытием, прозрением,  стало не понятно. Надо запрягать и снова катить по жизненной дороге, не зная чего-то самого важного, неразгаданного, зашифрованного в слове «сопрягать». Может, когда-то я и наяву пойму то, что понял в том сне? Будем надеяться.

                * * *
  Семейная жизнь, навсегда изменившая меня, обрушилась камнепадом. И я сам сбросил вниз первый камешек, когда однажды вечером, придя, как обычно, к Лене, сделал ей предложение. Вышло как-то неловко, сам себе я казался нелепым и смешным, и, наверно, так и было, и вспоминать об этом как-то неприятно. И камешек покатился вниз, увлекая за собой все новые и новые камни: разговор с ее матерью и отцом, знакомство ее и моих родителей, обсуждение будущей свадьбы, хождение по магазинам за продуктами для свадебного стола, знакомство с родственниками и подругами, и так далее, и так далее. И как горный обвал – свадьба. Множество людей, о существовании которых я и не знал, Ленины родственники, подруги с мужьями – и все они улыбаются, поздравляют, дарят цветы. И всем надо улыбаться, благодарить, и трудно было поверить, что всему виной я, что все это столпотворение гостей, знакомых и не знакомых, сотворил я. Если бы я в тот вечер, неловкий и неуклюжий как Пьер  Безухов, не сделал Лене предложения, все эти люди сидели бы сейчас дома, «точили бы свои веретена», и сама Лена, вся в белом платье и газовом облачке фаты, величавая и прекрасная, как жена Пушкина, не стояла бы сейчас под руку со мной, а сидела бы дома в своем домашнем халате с подругой Ольгой Луниной. И я бы не стоял рядом с ней, весь в черном, как ворона на снегу, как язык жирафа, а сидел бы дома.
  Меня все эти поздравления утомили, но я терпеливо сносил их, как неизбежное зло, и, не смотря на очевидное, все не мог поверить, что я теперь муж. Странно все-таки: ведь вот все уже было готово, вот приехал я к Лене, чтобы вместе ехать в ЗАГС, поднимаемся мы по лестнице с Мишкой и Димкой, с цветами, нарядные, как дураки – а мне не верится, и свербит дурацкая мысль: вот откроет сейчас Лена дверь - и удивится: «А вы чего пришли, да еще с цветами!? Какая свадьба? С ума вы сошли, что ли?» Вот сраму-то будет. А вышло все просто. Мы-то приготовились «выкупать» невесту, рассовали по карманам мелочь, но, слава богу, ничего этого не было (не люблю я это шутовство с выкупанием). Дверь открыл ее брат, засмущался, сказал: «Вроде бы надо…» Мы не возражали – раз надо, так надо, у нас для этого полны карманы мелочи. Но Лена, сама не любительница всех этих «выкупаний невест», вышла в своем белом платье, просто и буднично сказала: «Ну что, поехали?» Прям как Гагарин – сел в ракету, и сказал «Поехали!» - и взмахнул рукой. И мы с Леной под это гагаринское «Поехали» стартовали в семейную жизнь…

                * * *

  Сейчас я понимаю: мы были красивой парой, и это замечали многие. Помню, ходили мы к Лениной подруге Ирине Бакатиной на день рождения. За столом напротив нас сидела молоденькая девушка, сестра именинницы. Лица ее не помню, но помню, что была она довольно миленькая. После Лена передала мне свой разговор с Ириной. Оказывается, после дня рождения наша соседка по столу плакала, говорила сестре, что хочет, чтобы у нее была такая же семья, как у нас. И когда мой кузен Вовка вернулся из армии и познакомился с моей Леной, он сказал матери: хочу такую же жену. Он, я догадываюсь, потому и женился на Лениной двоюродной сестре, что она напоминала ему Лену, и он надеялся, что и у него семья будет как у нас (а семья получилась – не дай бог!). Это только те случаи, которые я знаю, а сколько мне не известно!
   В том же году Лена через своих знакомых достала билеты на какого-то, уж сейчас не помню, знаменитого немецкого пианиста (до рождения Даши мы иногда ходили в консерваторию). Справа и слева от сцены стояли два оператора, снимали концерт, время от времени поворачивая камеры в зал и снимая зрителей. Спустя какое-то время я приехал по какому-то делу к сестре, вхожу – мой племянник Артемка, с горящими глазами, кричит: «Ой, дядь Сережа, вас с тетей Леной по телевизору показывали!». Смотрю – включен телевизор, а там как раз тот самый концерт, и, по словам Артема, два или три раза показали нас с Леной, сидящих в зрительном зале. Я сел досматривать концерт, и спустя какое-то время на экране возник зрительный зал и, крупным планом, мы с Леной. А через сколько-то минут – одна Лена, потом – один я. И до конца концерта мы снова и снова, уж не помню сколько раз, появлялись на телеэкране, и лишь иногда на экран попадали другие зрители.
   Я заметил, что когда по телевизору показывают какой-нибудь концерт или лекцию по «Культуре», операторы обязательно покажут сидящих в зале, и не абы кого, а выберут кого-то поинтереснее, повыразительнее. Особенно любят показать крупным планом красивых, одухотворенных девушек, и, облюбовав какую ни будь красавицу, снова и снова наводят на нее объектив. Эти девушки служат телевизионному блюду своеобразной приправой, придают ему дополнительный вкус и аромат. Так же и в цирке – фокусники, чтобы украсить свое выступление, сделать его более зрелищным, берут в ассистенты  красивых фигуристых девушек и одевают их в эротические наряды.
    И если на съемках того концерта без конца снимали нас с Леной, значит, мы были красивой парой. Я-то чего уж там! - а Лена действительно была хороша. И дело не столько в  красоте лица. Как я теперь понимаю, суть была в том, что мы были переполнены счастьем обладания друг другом и излучали энергию счастья. А кто может быть красивее счастливого человека? И люди выделяли нас в толпе и тянулись к нам, как растения к солнышку.
  Я, конечно, и тогда это чувствовал и даже, может быть, втайне гордился, но не особо обращал на это  внимания. Мне было не до того, я был весь поглощен главным – нашей любовью. Я сиял и светился изнутри счастьем и эгоистично не обращал внимания, кто там, расчувствовавшись от нашего счастья, заплакал, кто без конца сверлит на нас объективом телекамеры, и что говорят о нас за нашими спинами. Все это было не важно. А между тем, как я сейчас начинаю понимать, именно это-то и было важно. Я, как тот любопытный из басни Крылова, любовался разными букашками-таракашками, а слона-то и не приметил. Положим, моя любовь к Лене – не «букашки-таракашки», но та энергия, тот свет, которые мы излучали на окружающих – сейчас я это ясно вижу – и были тем «слоном» в кунсткамере жизни. Можно написать «Джоконду», «Ромео и Джульетту» или «Я вас любил», и свет, исходящий от этих произведений осветит мир и, может быть, сделает его чуточку лучше, светлее, человечнее. А можно осветить мир своей любовью и он, может быть, тоже станет чуточку светлее и человечнее.
  Тогда я, конечно, этого не понимал, я украшал мир неосознанно, но ведь и цветок, украшая мир, тоже не понимает, что украшает. Он занят тем, чтобы, по закону жизни растения, вовремя расцвесть, подарить пчелам сладкий нектар, получив взамен пыльцу другого цветка, завязать и вырастить плод и обеспечить продолжение своего цветочного рода через семена – и не знает, что своей красотой дарит людям радость, надежду и, может быть, спасение.

                * * *

  Вот так живешь, живешь – и вдруг как накатит! Попадется ли в доме какая-то вещь из прошлого, или так, ни с того ни с сего – идешь ли по улице, читаешь ли книгу или телевизор смотришь  - и вдруг… И не обязательно какое-то конкретное воспоминание, зрительный образ или фраза, а будто бы легкое дуновение, эфирный аромат из прошлого – и обволакивает душу. Это даже не ностальгия, не тоска по прошлому, утраченному. А, может, и ностальгия. Ностальгия о чем? О моей молодости? Вспомнила старуха девишник! Молодость-то, она когда еще ушла! Все так, но пока Лена была жива, об этом еще не думалось, не тосковалось, душу не обволакивало. Время думать, тосковать и обволакивать еще не пришло. А вот оставила меня Лена – настала пора подводить итоги, черту подводить, ставить верстовой столб с обозначением: за этим столбом моя молодость. И я, как пушкинский Пимен, «сызнова живу, минувшее проходит предо мною, волнуется, как море – окиян».
  Щемяще-грустно, что я со своими воспоминаниями один. Людей, кроме прочего, связывают еще и общие воспоминания. У друзей ли, у семейной пары есть в прошлом нечто, что знают только они, и больше никто не знает, и дорого только им, а больше никому не дорого, даже если бы они это знали. Когда мы с Леной поженились, оказалось, что у нас есть общие, только нам двоим дорогие воспоминания, и на них, как на фундаменте, строилась наша новорожденная семья. В медовый месяц мы не спали целыми ночами, все говорили, говорили до утра. И вспоминали, вспоминали все, что было меж нами до свадьбы, по многу раз возвращаясь к одному и тому же: «А помнишь, как мы с тобой ходили?…», - «А помнишь, как ты мне сказал… Я еще тогда подумала… А что ты тогда подумал?» - «А я подумал…»
  Потом это ушло, говорили все больше о настоящем, о насущном, по ночам все больше спали, потому что утром надо на работу, и каждый все больше жил своей жизнью. И мои неуклюжие попытки вернуть поэзию и аромат тех первых лет не встречали ответного желания. Лена будто умерла и вместо нее родилась другая женщина, которая уже не помнила, что и кому когда-то сказал, и что та при этом подумала.
  Впервые я это почувствовал в первый же день, когда она пришла с Дашкой из роддома. В роддоме мне явно подменили жену: провожал я одну женщину, а вернулась совсем другая. Понятно, ей сейчас стало не до меня, она вся была поглощена новорожденной, но ведь и я был поглощен своей дочуркой и готов был помогать Лене изо всех сил, и считал, что рождение дочери еще больше нас сблизит, как еще больше сблизил нас период Лениной беременности. Но на деле все было наоборот – я почувствовал себя лишним, и это меня огорчило и оскорбило. Вроде как бы я и не отец, и Дашутка принадлежит только ей, а все другие «отдыхают». Потом, конечно, это ушло и отношения вошли в прежнюю колею, и лишь теперь я понимаю, что колея уже не была прежней, и мы катили нашу семейную кибитку совсем по другой дороге. Недавно листал Горького, и в повести «Детство» нашел фразу: «Жена – друг до первого ребенка». Если бы молодость знала! Прямо хоть детей не заводи. Жили бы вдвоем, как бездетные старосветские помещики: «Это  вы  продавили  стул,  Афанасий  Иванович?»  -  «Ничего,  не сердитесь, Пульхерия Ивановна: это я».

                * * *
            
  Вот и второй майский праздник встречаю без нее. На улице, как писал Чехов, «май, милый май», и каждое утро, гуляя с собакой, я вижу, как все больше становится зелени, и молодые листья крапивы, одуванчиков и других разных трав на газонах, коих названия я не знаю, с каждым днем все крупнее, все сочнее. И среди юной травки желтеют солнечными пуговками цветочки мать-и-мачехи. И Солнце такое же молодое, веселое, как всегда в мае, а мне второй день грустно. Грустно, что того, что должно быть, и что каждый год было - нет. Будто новый год без елки. Все есть: и мороз есть, и снег – вот он, пожалуйста, а елки нет – и не праздник. А как у Шукшина в «Калине красной»: «Душе праздник нужен».
    Вчера смотрел первый наш семейный альбом. Свадебные фотографии, «медовый месяц», «медовый год». Какие мы там еще молодые! И счастья у нас – не меряно, как в пещере Алибабы: набивай доверху переметные сумы на спине ишака – не убудет; и небо над нами – в алмазах, и Лена вся такая молодая, как майская зелень и такая красивая, что мужчины оглядываются, и подружки ее нам завидуют. И не ссорились мы еще ни разу и уверены, что не поссоримся никогда, и Дашка еще не родилась. И вот сижу я, один листаю альбом, и никто не спросит: «А помнишь?», и я в ответ не спрошу: «А ты помнишь?» Все я помню. Все, что мы помнили вместе, теперь я помню один.
    И все-таки верится, что никуда это не ушло и где-то существует: и небо в алмазах, и глаза мужчин, охочих до сладкого, и вздохи подруг завидущие, и демонстрация все так же идет. Все идет, идет…

                * * *

   Меня продолжают преследовать запахи. В прошлое  воскресенье приходили Беляевы. Сидим в зале, разговариваем, вдруг Зина говорит испуганно:
    - Сережа, у тебя что-то на кухне горит на плите!
    - Ничего у меня там не может гореть, плита выключена.
    - Да нет же, я чувствую запах!
    Олег тоже:
    - И правда, печеным хлебом пахнет.
    А я и сам чувствую – отчетливо пахнет только что испеченным, вынутым из печи, ржаным караваем. Пошел проверить на кухне – там пахнет только зимней свежестью из раскрытой форточки; выглянул за входную дверь – на лестничной клетке несет куревом, кто-то дымит этажом ниже. Вернулся в зал – и снова ощутил чарующий хлебный дух, так что слюнки потекли.
    - Это тебе Лена знак подает, - объяснила суеверная Зина. – Она ведь сейчас с нами, и все слышит, что мы говорим.
    А эрудит, умница и зануда Олег объяснил по-своему.  Он что-то говорил о телепатии, экстрасенсорике; говорил, как всегда, долго, скучно и безэмоционально, да к тому же так тихо, что приходилось напрягать слух. Так что я мало что понял из его тягомотины, но понял главное – что такое бывает, хотя и редко. Еще он говорил о телекинезе, о преобразовании психической энергии в кинетическую, от чего в по столу могут двигаться чашки, летать по комнате предметы, выключаться свет и прочее. И я вспомнил: дня за три до смерти Лены сломались часы, а после ее похорон перегорали лампочки, упала табуретка, и как-то странно лаяла собака Сонька: не как обычно, на входную дверь, когда слышала чужие шаги на лестничной площадке, а в сторону зала, хотя там никого не было.
    Этот случай меня успокоил: хорошо, что присутствовали посторонние и тоже почувствовали запах хлеба, а то уж я подозревал – не схожу ли с ума. Впервые это со мной произошло в новогоднюю ночь. Я решил: никуда не пойду, буду встречать Новый год один. Звали Беляевы, можно было пойти к сестре, но почему-то захотелось тишины, одиночества. И  сентиментальное желание – встретить новый год мысленно вдвоем с Леной. Все годы нашей совместной жизни мы в Новый год всегда к кому-то уходили, было шумно, суетно и скучно. Говорят, Новый год – семейный праздник, вот я и решил: встретим его вдвоем, по-семейному. Я вдохновился этой затеей, весь день 31-го был в особом настроении, вспоминал один за другим все прошлые новогодние праздники, что мы праздновали с Леной, и от этого в груди приятно щекотало, и было волнительно, как когда-то в юности перед свиданием с девушкой. В одиннадцать, за час до Нового года, я накрыл в зале стол на двоих, поставил два прибора, поставил два стула и на спинку Лениного стула повесил ее выходное голубое платье, которое она непременно надела бы в этот вечер, будь она жива. Видел бы кто все это – сказал бы: чудит Сергей. Ну и пусть, кому какое дело. Дашки нет – ушла встречать праздник к подругам, я никому не мешаю и имею право раз в жизни почудить.
    Все готово, на соседнем стуле волнительно голубеет платье Лены – вроде как она там сидит. Налил в две рюмки, чтобы проводить старый год («У всех нОлито?» - спрашивала Лена во время застолий перед тем, как поднять рюмки - такая у нее шутка была: «нолито» вместо «налито»). «Нолито» было у всех; как и положено кавалеру, положил ей в тарелку салатик «Оливье», «Селедку под шубой», сырку, колбаски, потом уж себе. Ну, за старый год.. Стоп! А про спички забыл. Рядом с ее прибором пепельница, пачка сигарет. Я-то уж лет десять не курю, а она но конца жизни, пока не слегла, курила: как соберутся с соседками Верой и Розой вечером на кухне – дым коромыслом, хоть топор вешай. И будь она жива и сиди сейчас со мной рядом в своем голубом платье, непременно бы курила. Потому и купил специально для нее пачку дамских сигарет.
  Сигареты купил, и пепельницу поставил, кури-не хочу, а спички забыл положить. Опустил на стол «нолитую» рюмку, пошел на кухню за спичками (фильм такой есть у Гайдая – «За спичками»), возвращаюсь в зал – четкий запах курева, как тогда, когда она с соседками на кухне «дым коромыслом, хоть топор вешай»! Ну, скажите, откуда он мог взяться? Тут поневоле подумаешь: «Не пора ли мне в палату номер шесть?» Этот запах держался полтора часа, с одиннадцати до половины первого Нового года, а потом вдруг исчез: бац! – и нет его. Зато во рту сразу возникло ощущение, какое раньше бывало, когда основательно накуришься после длительного перерыва. И всю новогоднюю ночь во рту было вкус никотина. И утром, когда выгуливал собаку, вспомнил о чудесах новогодней ночи. И тут же во рту сразу возник вкус никотина. И впоследствии еще долго: как вспомню ту новогоднюю ночь – и сразу полный рот никотина.
  Но и это еще не все. Утром первого января, я вдруг начал писать стихи. Я не стихотворец. В подростковом возрасте и ранней юности, начитавшись до одури Есенина, Лермонтова и Блока, сам стал сочинять, и не хуже чем Есенин, Лермонтов и Блок вместе взятые.  Не хуже в том смысле, что воспринимал я их стихи, как Есенин революцию. В своих автобиографиях Есенин писал, что воспринимал он ее «по-своему, с крестьянским уклоном». Читатель я тогда был совсем зеленый и очень чувствительный, и стихи воспринимал «по-своему, с подростковым уклоном». И если сравнить мое тогдашнее восприятие поэзии, то отражение стихов, которое отпечатывалось в моем незрелом сознании, с моими собственными виршами, то писал я действительно не хуже этого отражения. Потом я подрос, увлекся уже прозой, моими кумирами стали Чехов, Белинский, Толстой и т.д.,  и я уже видел истинную цену своих пиитических поделок. И больше у меня никогда не возникало желания рифмовать.    И вот, на утро после новогодней ночи, во время завтрака, мне вдруг, ни с того – ни с сего, пришли в голову строчки:
                А стерва та костлявая – разлука
                Уж подошла к порогу твоему.
  Эти строчки мне понравились, и я сразу почувствовал, что это часть стихотворения. Они похожи на заключительные строчки четверостишья. Я люблю четверостишья, эти прелестные миниатюрки, где за кажущейся недосказанностью полнота сказанного. И я без труда досочинил две недостающие строчки:
                Не мог я знать, откуда эта мука,
                Подобных в жизни не знавал я мук.
                А стерва та костлявая – разлука
                Уж подошла к порогу твоему.
  Сочинив это, я, как библейский Яхве, «увидел, что это хорошо». Но в стихах не было законченности, явно не хватало еще одной строфы. И пошло-поехало! Написал еще строфу – но и в ней не было завершенности. В течение дня я время от времени подбегал к письменному столу, чтобы записать невесть откуда свалившуюся мне на голову, как Ньютону яблоко, мысль, рифму или готовую строчку. Стихотворение выросло из тех двух строк, как растение из семени, распустилось, как цветок из маленького бутона. В течение двух дней – первого и второго января – я писал и отделывал новорожденное стихотворение. В итоге получилось совсем не то, что мне виделось вначале. И первую строфу – «бутон» я переделал, и стало лучше:
                Не мог я знать, откуда эта мука,
                За лесом скрылся журавлиный строй,
                А стерва та костлявая – разлука
                Уж заносила косу над тобой.
  Я назвал стихотворение «Прощание». По-моему, это романс. Хорошо бы к нему и музыку соответствующую, но сочинять музыку я не умею, пою еще хуже, чем сочиняю музыку, а аккомпонирую еще хуже, чем пою.
  «И увидел я, что это хорошо». Хорошо потому  (сами-то стихи, может, и дрянь), что они пришли, хотя их не звали, подобно табачному запаху в новогоднюю ночь. Явились, как послание, как мимолетное виденье, как дар таинственного благодетеля. Хорошо уже потому, что радость была, когда слагались эти строки, что сладко щекотало в груди и, как модно сейчас говорить к месту и не к месту, был прилив адреналина, когда распускалось стихотворение, как цветок из бутона. И ведь откуда что взялось! – журавли, костлявая с косой… Так и вижу, будто на киноэкране: осенний лес, двое стоят, взявшись за руки, а в закатном розовом и сиреневом небе – живой, вибрирующий от движения журавлиный клин. И кричат они, и кличут, и тоска от их клика, и жутко, и радостно, будто сам возносишься, как в том сне, когда я что-то там понял

                ...И снова в памяти всплывают очертанья
                Унылых образов  тех  незабвенных дней...
                Мы молча любовались увяданьем
                Последней в жизни осени твоей.

                Смеркалось. Солнце скрылось за овином.
                За речкой лес багрянился вдали.
                Брели по небу, выстроившись клином,
                С курлыканьем тоскливым журавли.

                И было что-то жуткое в том звуке,
                Как будто он с собой кого-то звал.
                И вдруг соединились наши руки,
                И я тебя Журавушкой назвал.

                Казалось, с ними что-то улетало
                И больше не воротится назад...
                И мне такой тоскою сердце сжало,
                Что слёзы навернулись на глаза.

                И я не знал, откуда эта мука.
                За лесом скрылся журавлиный строй.
                А стерва та костлявая - разлука               
                Уж заносила косу над тобой.

    Сейчас у меня этих стихов штук двадцать. Сначала писал их на отдельных листах, потом стал записывать в тетрадь. А все началось с той новогодней ночи. И запахи разные чувствую время от времени. То в квартире запах пирогов с капустой, которые Лена была мастерица печь, то яблоками душисто запахнет. А однажды вдруг запахло каким-то резким запахом непонятного происхождения. В природе нет такого запаха, и в то же время он казался мне странно знакомым, вроде бы когда-то в прошлом я уже с ним встречался. А на другой день я купил в аптеке какое-то средство от пота для ног, дома открываю тюбик, - оттуда червячком вылазит белая мазь и издает тот самый запах! И вспомнилось: лет десять назад Лена покупала мне эту самую мазь. Расскажи кому – не поверят.
    Хорошо, что приходили Беляевы – теперь я точно знаю: все эти запахи реально существуют, и палата номер шесть мне не грозит. Вот только не знаю, как это объяснить. «Вот загадка, мудрый Эдип, разреши», как писал Пушкин.

                * * *

  Давненько я не брал в руки шашек, давненько не писал ничего в своем дневнике. Но в четверг произошло событие, которое, я чувствую, надо зафиксировать, чтобы оно не забылось, как забылось много непонятных случаев, оставив в памяти лишь общие воспоминания, а детали стерлись.
   В прошлый четверг вечером у меня вдруг возникло желание посмотреть видеозаписи, где снята Лена. Четыре года назад, после ее похорон, на сороковины, ее подруги – коллеги по работе в музыкальной школе  принесли мне кассету, куда они собрали записи с их отчетных и концертов и совместных праздничных учительских вечеринок, выбрав специально для меня эпизоды, где есть Лена. Тогда я посмотрел кассету мельком и положил ее до лучших времен  - слишком свежи были впечатления от ее ухода, слишком тяжело было видеть ее на экране живой, зная, что ее больше нет, и никогда не будет. Эпоха видеомагнитофонов ушла в прошлое, «видак», что мы покупали с Леной, вышел из строя, я его выбросил, вместо него купил компьютер, а запись с Леной переписал на диск.
    Четыре года запись ждала своего часа. И вот я вставляю тонкий серебристый диск в привод компьютера, и появляется изображение. Я вижу крупным планом поющую Лену:

                Под музыку Вивальди, Вивальди, Вивальди,
                Под музыку Вивальди, под вьюгу за окном…

    Она вся погружена в музыку. Поет не только ее голос. Поют ее губы, глаза, все ее лицо, чуть подавшееся вперед.

                Печалиться давайте, давайте, давайте…

    Как давно я не слышал ее голоса, как соскучился по этому голосу, по этим глазам, этим губам, этому лицу! И, кажется, будто она и не уходила вовсе, будто не было этих четырех лет разлуки, они промелькнули как один день. А последние месяцы ее жизни, когда она угасала от страшной болезни, похороны, могила с черным гранитным памятником – все кажется каким-то не реальным. Будто утренний сон, который не успел запомнить: вспоминаются какие-то обрывки слов, сцен, образов; одни четче, другие – будто в тумане. И все эти разрозненные куски не складываются в единый сюжет, и нет о том сожаления. Ну, был сон, который почти забылся – и бог с ним!
                …А после говорила: Поставьте все сначала,
                Мы все начнем сначала, любимый мой, и так…

    Запись можно поставить на начало и снова увидеть Лену живой, не умиравшей, а жизнь не диск DVD, ее не поставишь сначала.
    Музыка льется ровной волной, чуть печальная и необычайно красивая. Есть в ней какая-то тайна, какая-то недосказанность. Песня, кажется, Никитина, а кто автор текста? Наверно, кто-то из известных. Лена лет десять назад репетировала эту песню дома, аккомпонируя себе на пианино. Волновалась, как всегда волновалась перед концертом, а потом ушла в свою «музыкалку» на очередную праздничную вечеринку для учителей, а я в это время был дома и не знал, не видел, что там без меня происходило. И вот теперь я вижу то, чего не видел тогда. Где-то там, за пределами видимости экрана, я ожидаю ее дома, а она поет, и ее снимают на видеокамеру, чтобы я  увидел спустя десять лет отражение того концерта.
    Глаза ее устремлены куда-то в даль, не на что-то конкретное, что находится перед ней за пределами экрана, а как бы сквозь, куда-то в другую реальность, где, может быть, живут герои этой песни. И мне немного не по себе, и как-то даже по-детски обидно: вот я смотрю на нее, а она на меня не смотрит, не видит меня, меня для нее не существует. Она живет в своем мире, куда мне нет доступа, где есть только музыка, а меня нет.
    Но вот взгляд ее вышел из таинственного мира, куда он был устремлен  и скользнул в мою сторону. Видимо, Лена не выдержала  пристального взгляда направленной на нее камеры и бессознательно на долю секунды посмотрела в объектив. Так это было тогда, но не так это воспринимается мною сейчас. Мне кажется, что именно на меня она сейчас посмотрела, и наши глаза встретились на мгновенье. И меня будто обожгло: мы видим друг друга! Кажется,  что она знает, что я за ней наблюдаю, но не может остановиться, посмотреть в мою сторону, помахать рукой, сказать что-нибудь, ведь она поет на сцене и ей нельзя отвлекаться. И все же она улучила мгновение, чтобы встретиться со мной глазами, сказать мне своим взглядом: «Все в порядке, я с тобой». Послала мне этот мимолетный привет – и снова погрузилась в пение, но теперь мне уже не так обидно. Я почти уверен, что она знает о моем присутствии, знает, что я за ней наблюдаю. Вот взгляд ее снова скользнул в мою сторону, и мы опять на миг встретились глазами. И снова она смотрит куда-то вдаль, и под конец песни опять посмотрела на меня и, кажется, чуть улыбнулась мне.
    Конечно, я не сумасшедший и понимаю, что это только кино, и мой контакт с Леной – иллюзия. Ну и что? Театральный спектакль или кинофильм – тоже иллюзия, однако люди в зрительном зале испытывают реальные, а отнюдь не иллюзорные чувства. А иные реальные события оставляют нас абсолютно равнодушными, забываются, будто их и не было.
    Перед сном я, как обычно, вышел погулять с собакой, и снова выплыли впечатления от просмотра видеофильма. И я увидел мысленно поющее лицо Лены, и вновь в мозгу зазвучало: «Под музыку Вивальди…». И вдруг пришла в голову крамольная мысль: а что, если это была не иллюзия, не игра воображения, а реальная встреча?! Что если Лена и в самом деле видела меня по ту сторону экрана, из своего зазеркалья, как я видел ее, и наши глаза действительно встречались? Невероятно? Но я читал в последнее время так много о невероятном,  так много со мной самим произошло такого, что невозможно объяснить «нормальным», «здравомыслящим» рассудком, что давно уже перестал удивляться.
    Потом я лег спать, и ночь была какая-то странная. Не то, чтобы у меня была бессонница, а будто кто-то специально не давал мне уснуть. Я лежу, перебираю в воображении образы, которые всегда быстро погружают меня в сон. Обычно я представляю свое детство, нашу старую квартиру на «Суконной», разглядываю мебель, вещи, погружаюсь в этот навсегда ушедший мир. Вот эти образы привычно становятся все более вязкими, путаются, вот я уже засыпа… И вдруг  вздрагиваю, словно меня кто-то толкнул – и сонного состояния как не бывало. Снова закрываю глаза и погружаюсь в дрему – наш старый телевизор, мои школьные учебники на письменном столе, обшарпанный футбольный мяч в углу.. еще мгновение – и я уплыву в мир сновидений… И опять, помимо своей воли, делаю резкое движение – и пулей вылетаю из сна. И так еще, и еще раз, снова и снова…Смотрю на часы: без четверти два. Состояние бодрое. Вечером чувствовал себя усталым, сонным, ложился в постель с намерением хорошо выспаться, и вот на тебе – как говорится, «ни в одном глазу». Но спать-то надо, утром рано вставать на работу. Снова погружаю себя в сонное состояние, погружаюсь, погружаюсь … и в этот момент вдруг резко зачесалась спина, и я выскакиваю из сна, как ошпаренный, чтобы почесаться.
    Бог с ним, со сном. Буду просто лежать – ничего лучшего в таком положении не придумаешь. Собака Сонька, лежащая на коврике возле входной двери, вдруг подает голос. Она всегда с энтузиазмом исполняет свои собачьи обязанности, и когда за дверью, на лестничной площадке кто-то чужой, она заливается звонким лаем, и никакие запреты не заставят ее прекратить выполнят свой долг. Сейчас же лай был другой: короткий, тихий, отрывистый. Что там за дверью? Вид у Соньки настороженный, таинственный. Я не поленился встать с постели и выглянуть за дверь – никого ни на нашей лестничной площадке, ни на соседних этажах. Но Сонька еще раз отрывисто подала голос: «Р-р-раф!» Кого она там чует?
    Снова ложусь в постель. Светает, а спать все так же не хочется. Минут через двадцать новый сюрприз: звонок телефону. Кого там бог несет звонить в такую пору!?  Беру трубку: «Алло!» - в трубке молчание, где-то тихо играет музыка. «Алло!» - снова нет ответа, только далекие звуки фортепьяно позванивают, как крошечные колокольчики. Кажется, это ноктюрн Шопена. Потом гудки.
    Снова в постель - и вдруг сразу, без перехода провалился в сон, будто с вышки нырнул в воду. Сон короткий, как выстрел, и очень материальный. То есть все, как в физическом мире – ощущения от осязания предметов, зрительные образы, звуки. Все очень реально, вещественно, четко – даже четче, чем наяву. Оглядываюсь вокруг – только что со мной была Лена, вижу все ту же комнату, письменный стол, фотографии на стене, потикивание будильника, а Лены нет. И я понимаю, что только что видел ее во сне.
    За окном совсем светло. На будильнике пять без пяти минут, а в семь уже надо вставать. Хоть бы два оставшихся часа поспать! Состояние – «ни в одном глазу». Лена все так же лежит рядом со мной. Ее теплая мягкая ладошка в моей руке. Такое знакомое ощущение этого тепла и мягкости, такое привычное. Я знаю, что она вернулась, пришла окончательно, насовсем, но мне хочется, чтобы она сама сказала об этом. «Ты вернулась? Ты больше не уйдешь?» - спрашиваю я. Вдруг резко вздрагиваю, смотрю – место в постели рядом со мной пусто. Только что Лена лежала здесь – и вот ее нет. Опять сон! Смотрю на будильник – ровно пять. Выходит, я спал всего пять минут, если это можно назвать сном. Никогда не видел подобных снов – чтобы все так реально.
    А что, если это и есть реальность? Ну, не такая, как та, в которой я пребываю сейчас, а какая-то другая, но – реальность. Скажем, вот я ем котлету, запиваю компотом из сухофруктов. Я чувствую в своей руке тяжесть вилки, которой ем котлету, глазами вижу котлету, ее цвет, форму, носом вдыхаю ее аппетитный запах, жую ее и чувствую вкус. Запиваю сладким душистым компотом, вытираю жирные от масла губы белой бумажной салфеткой. И – как результат всех моих действий, ощущений, впечатлений – чувство сытости. Я поел, и теперь сыт. А теперь предположим, что вся эта обеденная процедура происходила во сне. Я просыпаюсь и четко помню все впечатления – зрительные, обонятельные, осязательные, вкусовые и главное – чувствую сытость, будто и вправду поел. Но если я и в самом деле сыт, то какая разница, во сне я ел или дома на кухне? Результат-то один и тот же. А, может, сон – это не просто пустое брожение в спящем мозгу, а какая-то другая реальность? Может, такой сон (если это действительно сон, а не что-то другое, чему и названия-то нет в русском языке) – это некое промежуточное пространство между живущими и умершими (а, может, и не умершими, а просто перешедшими в какое-то иное состояние)? Что-то вроде нейтральной полосы на границе между двумя государствами. Или лучше сказать – как  в больнице. Близкий мне человек лег в больницу и меня к нему не пускают, а его не пускают домой. Но есть промежуточная территория,  где в дни свиданий  можно с ним встретиться, обнять его, подержать за руку, посмотреть в глаза, поговорить. Только все это доступно в специальное время для свиданий. Вот и мы с Леной встретились в таком «приемном покое», потому что сегодняшняя ночь – время свидания. А, может, это свидание началось немного раньше, когда она пела: «Жди меня, и я вернусь» и послала привет глазами?... И почему так странно вела себя ночью собака Сонька? Кого она чуяла за дверью, что хотела сказать мне на своем собачьем языке?
    Ровно в семь ноль-ноль я просыпаюсь. Будильник еще не зазвонил, а я уже готов – бодр, свеж, словно всю ночь спал без просыпу. Вот и будильник звонит. Напрасно, я уже сам проснулся. Как же я заснул в пять утра? Не помню. Обычного промежуточного состояния между сном и бодрствованием не было, будто щелкнули выключателем: только что горел свет – и вдруг темнота. За эти два часа не видел никаких снов, полный ноль. И проснулся бодрый, выспавшийся, тот же самый, что и вчера утром, когда вот так же проснулся в семь утра. Впрочем, действительно ли тот же самый? И буду ли я после сегодняшней ночи тем же самым, прежним?...
    Как всегда, ставлю на кухне чайник, ставлю на стол завтрак, включаю телевизор. Включаю – и, как говорится, глазам своим не верю, ушам своим не верю: на телеэкране Сергей Никитин под перебор гитары поет:
                Под музыку Вивальди, Вивальди, Вивальди,
                Под музыку Вивальди, под вьюгу за окном…

  ОТ ИЗДАТЕЛЯ

  На этом записи в тетради обрываются, дальше – чистые листы. Кто знает, что еще будет на них записано. Но что-то, видимо, будет. Поживем – увидим и прочитаем.