Великому Тургеневу. Певцы!

Серж Пьетро 1
...Яков ... глубоко вздохнул и запел…
Первый звук его голоса был слаб и неровен слегка
и, казалось, не выходил из его груди,
но принёсся откуда-то издалека...
   Странно подействовал этот трепещущий, звенящий звук на всех нас...
За этим первым звуком последовал другой,
более твёрдый и протяжный такой,
но всё ещё видимо дрожащий, как струна, не простой,
когда, внезапно прозвенев под сильным пальцем,
она колеблется последним, быстро замирающим колебаньем, – не зря,
за вторым — третий, и, понемногу разгорячаясь и расширяясь,
полилась заунывная песня–заря.
     «Не одна во поле дороженька пролегала»  –
пел он и душа трепетала...
и всем нам становилось сладко
и даже жутко...
  Редко слыхивал подобный голос:
он был слегка разбит и звенел, как надтреснутый;
он даже сначала отзывался чем-то, как болезненный;
но в нём была и неподдельная глубокая страсть
и молодость, и сила, и сладость,
и какая-то увлекательно-беспечная, грустная скорбь и забытая радость...
    Русская, правдивая, горячая душа 
звучала и дышала в нём и так и хватала вас за сердце! Ах, хороша! –
Хватала сердце прямо за его русские струны!
Песнь росла, разливалась,  как волны света в покоях Луны...
  Видел однажды, вечером, во время отлива,
на плоском песчаном берегу моря,
грозно и тяжко шумевшего вдали,
большую белую чайку, где  замерли корабли:
   она сидела неподвижно, подставив шелковистую грудь
алому сиянью зари, и только изредка, с бризом споря,
медленно расширяла свои длинные крылья –
навстречу низкому, багровому Солнцу, навстречу знакомому морю.
    Я вспомнил о ней, слушая Якова.
Он пел, совершенно позабыв и своего соперника,
и всех нас, но, видимо, поднимаемый, как бодрый пловец, волнами,
нашим молчаливым, страстным участьем с затаившимися голосами.
   Он пел и от каждого звука его голоса
веяло чем-то родным и необозримо широким, уносящим печаль,
словно знакомая степь раскрывалась перед вами,
уходя в бесконечную даль...
––––––––––
Иван Сергеевич Тургенев. Записки охотника. Певцы (отрывок).
Когда же наконец Яков открыл свое лицо — оно было бледно, как у мертвого; глаза едва мерцали сквозь опущенные ресницы. Он глубоко вздохнул и запел… Первый звук его голоса был слаб и неровен и, казалось, не выходил из его груди, но принесся откуда-то издалека, словно залетел случайно в комнату. Странно подействовал этот трепещущий, звенящий звук на всех нас; мы взглянули друг на друга, а жена Николая Иваныча так и выпрямилась. За этим первым звуком последовал другой, более твердый и протяжный, но все еще видимо дрожащий, как струна, когда, внезапно прозвенев под сильным пальцем, она колеблется последним, быстро замирающим колебаньем, за вторым — третий, и, понемногу разгорячаясь и расширяясь, полилась заунывная песня. «Не одна во поле дороженька пролегала», — пел он, и всем нам сладко становилось и жутко. Я, признаюсь, редко слыхивал подобный голос: он был слегка разбит и звенел, как надтреснутый; он даже сначала отзывался чем-то болезненным; но в нем была и неподдельная глубокая страсть, и молодость, и сила, и сладость, и какая-то увлекательно-беспечная, грустная скорбь. Русская, правдивая, горячая душа звучала и дышала в нем и так и хватала вас за сердце, хватала прямо за его русские струны. Песнь росла, разливалась. Яковом, видимо, овладевало упоение: он уже не робел, он отдавался весь своему счастью; голос его не трепетал более — он дрожал, но той едва заметной внутренней дрожью страсти, которая стрелой вонзается в душу слушателя, и беспрестанно крепчал, твердел и расширялся. Помнится, я видел однажды, вечером, во время отлива, на плоском песчаном берегу моря, грозно и тяжко шумевшего вдали, большую белую чайку: она сидела неподвижно, подставив шелковистую грудь алому сиянью зари, и только изредка медленно расширяла свои длинные крылья навстречу знакомому морю, навстречу низкому, багровому солнцу: я вспомнил о ней, слушая Якова. Он пел, совершенно позабыв и своего соперника, и всех нас, но, видимо, поднимаемый, как бодрый пловец волнами, нашим молчаливым, страстным участьем. Он пел, и от каждого звука его голоса веяло чем-то родным и необозримо широким, словно знакомая степь раскрывалась перед вами, уходя в бесконечную даль.