Концептуализация Не-Бытия II

Газета Суть Времени
ыть или не быть, вот в чем вопрос.
У.;Шекспир. «Гамлет»

Человечество застали врасплох. Оно слишком привыкло к тому, что атаковать можно Берлин или Сталинград. На худой конец, чью-то линию обороны. Но не какую-то там онтологию.  Но в том-то и беда, что уже к середине XX века онтологию (то есть бытие вещей, символов, идей и т.;д.) можно атаковать так же, как линию Мажино или Брестскую крепость.

Концептуальная война — не выдумка. Человечество еще не научилось распознавать атаки врага на такие «нематериальные объекты», уничтожение которых впоследствии оборачивается колоссальными издержками для рода человеческого. А также для отдельных входящих в него народов. Природу катастрофы, в результате которой мы потеряли СССР, нельзя понять, не научившись распознавать атаки на, казалось бы, столь далекие от реальности объекты, как онтология.

В предыдущей статье мы уже говорили об атаке постмодернизма на онтологию. Мы говорили о том, что, осуществляя эту концептуальную спецоперацию, постмодернизм убеждает своих адептов отказаться от того самого «быть», которое мучительно осмысливал Гамлет.

Философы много говорили о «фаустианском человечестве», то есть о человечестве, стремящемся к научному постижению всего и вся. Но ведь можно ввести и понятие «гамлетианское человечество», назвав таковым человечество, для которого есть и понятие «быть», и понятие «не быть».

Бытие — это не быт. Это определенное отношение человека к миру. Вторгаясь в мир, испытуя его, терзая его своими научными экспериментами, человечество говорит миру: «Я понимаю, что ты есть, и что ты содержишь в себе великие тайны. Я существую для того, чтобы эти тайны из тебя извлечь. Я понимаю, что ты не хочешь их мне отдавать. Что ты сопротивляешься. Но я преодолею твое сопротивление и добуду эти великие тайны, потому что я — человечество».

Постмодернист, усмехаясь, спрашивает: «А кто вам говорит, что мир есть? Что он обладает этим самым бытием? Что он содержит в себе искомое? Это вы, наверное, из Книги Бытия почерпнули? Опомнитесь! Мы с вами находимся в совершенно иной ситуации, нежели те, кто ориентировался на эту самую Книгу Бытия. На наших глазах потеряло право утверждать свою сопричастность бытию очень и очень многое. И кто вам сказал, что в итоге все не потеряет сопричастность бытию? А если все потеряет сопричастность бытию, то что такое бытие? И чем оно отличается от небытия?

Этот ваш Гамлет жил в совсем другое время. Для него еще была четкая грань между «быть» и «не быть». Он еще верил в «быть», и потому выходил на бой с Фортинбрасом, клялся отомстить за отца, переживал по поводу своей любви к Офелии и так далее. Но мы же понимаем, что это все архаика. Что если на наших глазах статус «быть» теряет очень и очень многое, то это происходит не по причине иллюзорности «очень и очень многого», а по причине иллюзорности самого этого «быть».

Нет никакого «быть», понимаете! Есть только вещи и идеи. Вещи вступают в определенные отношения с идеями. Отношения между идеями и вещами могут меняться. Эти изменчивые отношения спутываются в какой-то зыбкий клубок. Внутри клубка все пребывает в состоянии, промежуточном между «быть» или «не быть». То, что сегодня обладает статусом «быть», завтра обладает статусом «не быть», и наоборот.

Постоянно меняется все. Не только отношения между вещами и идеями, но и принципы функционирования того, что мы именуем «вещами» и «идеями». Если хотите называть бытием это клубящееся лукавое нечто, пребывающее в состоянии фундаментальной неустойчивости, сотканное из сомнительности и изменчивости, — ваше право. Но признайте, что именно это, клубящееся и содержащее в себе фундаментальную неопределенность, вы называете бытием. Это — и не что другое. Откажитесь от других представлений о великом бытии, содержащем в себе ответы на ваши мучительные вопросы. Выкиньте на помойку не только «Фауста», но и «Гамлета». И тогда мы вас причислим к числу тех немногих, кто вырвался из позорного капкана архаики».

Выслушав что-то подобное, вы соглашаетесь на такую онтологическую капитуляцию во имя приобщения к тем избранным, кто не прикован к архаике.

Тогда вам говорят: «А почему вы так держитесь за зыбкий клубок, в котором якобы все же обитает остаточная бытийственность? Разве есть в нашем с вами распоряжении что-то, кроме языка? Давайте расковыряем все то, что называется «не язык». И мы увидим, что это в каком-то смысле тоже язык.

А значит, все — язык. А значит, в этом зыбком клубке нет ничего, кроме текстов. Это архаическому Гамлету казалось, что есть определенное бытие и столь же определенное небытие. Но мы-то с вами согласились отбросить это архаическое заблуждение и признали, что бытие — это зыбкий клубок неопределенности. Давайте теперь согласимся и с тем, что невероятно подвижное, коварное и изменчивое нечто, из которого состоит этот клубок, представляет собой просто совокупность текстов — и ничего более. Лишь если вы согласитесь и с этим, вы выберетесь из капкана архаики окончательно».

Вы соглашаетесь и с этим? И тогда выбираетесь вовсе не из капкана архаики. Вы покидаете территорию модерна и премодерна. Потому что и модерн, и премодерн отказывались приравнять ткань, из которой соткано бытие, к совокупности текстов. Люди модерна и премодерна понимали, что такое приравнивание имеет далеко идущие последствия. Что существование культуры, противостоящей природе, возможно только тогда, когда у природы есть онтологический статус. А если его нет, то нет ни природы, ни культуры. Нет ничего.

А значит, отказавшись от онтологии, вы вырываетесь не из капкана архаики. Вы вырываетесь из капкана человечности, которую постмодернист называет архаикой. А вырвавшись из этого капкана, вы попадаете на территорию Ничто. Оказавшись же на этой территории, вы абсолютно беспомощны. Потому что вы соблазненный человек, а тот, кто вас заманил на эту территорию, — это нелюдь. И нелюдь будет разбираться с вами, как с человеком, — сообразно ее, нелюди, очень конкретному интересу. Который существует отдельно от проблемы онтологии. И к этой проблеме не имеет никакого отношения.

Нелюдь не интересует, существует ли бытие. Или, точнее, она знает, что бытие существует. И ее задача — забрать у вас ваше бытие. Забрав же, усмехнуться: «Ох уж мне эти совки, с их страхом оказаться чересчур архаичными!»

Если бытие существует, то весь ваш опыт — как личный, так и всечеловеческий — это отражение или проявление испытуемого вами бытия. Вы ведете с бытием диалог. Заставляете его отвечать на ваши вопросы. Оно отвечает. При этом иногда лжет, иногда не договаривает. Вы все это записываете. Ваши записи — это и есть тексты. Таким образом, в сфере языка находятся ответы бытия на ваши вопросы, но не само бытие.

Если же бытия нет, а есть только тексты, то грош им цена. Ибо вы разговариваете не с бытием, а с самим собой. Существует совершенно полноправная аналогия между диалогом с бытием и полноценным половым актом. С древнейших времен это называется соитием. Коль скоро эта аналогия существует, то совершенно ясно, чем именно заменяется соитие в случае отсутствия бытия. Оно заменяется онанизмом. Постмодернизм предлагает эту замену и называет ее «освобождением от архаики». От архаики? Премодерн и модерн — это архаика?

Но предположим, что постмодернизм освобождает вас не от архаики, а от премодерна и модерна. Но только ли от них? И во имя чего он вас освобождает от них? Во имя восхождения на какую новую ступень постижения... чего? Чего-то, лишенного бытийственности и сотканного из чистой текстуальности.

Тогда, если бытия вообще нет, то ваши тексты создают суррогат бытия. Лишаясь возможности говорить с бытием, вы приобретаете другую возможность — творить суррогат бытия, вкладывая свою лепту в сотворение клубка из самодостаточной болтовни. Она же пантекстуальность.

У вас нет реальности. Но зато вы можете творить ее суррогат. И называть этот суррогат реальностью.

Постмодернистский враг, атакующий ваше бытие, побуждает вас признать (как я много раз уже говорил, во имя преодоления архаики), что все, имевшее и имеющее место, в том числе природа и история человечества, а также жизнь человечества вообще, культурное и научное творчество, — это всего лишь «текстики».

Далее вы должны признать, что «нет ничего вне текста».

А затем утверждается, что этот текст (в том числе, любое выраженное в человеческих творениях знание, включая написанное) требует понимающей расшифровки/интерпретации. И что только эта интерпретация и выявляет, и творит единственную реальность, которая скрыта за текстом, на краях («в маргиналиях») текста. А также вокруг текста — в «интертексте» (во всех контекстах, в которые возможно поместить этот текст).

Но что такое постмодернистская интерпретация? Это ЛЮБЫЕ поиски/нахождения в тексте «скрытых» смыслов, которые, как правило, и не собирался высказывать (и даже, в отличие от постмодернистского интерпретатора, не подозревал, не видел) автор текста.

Создатель понятия «деконструкция» Жак Деррида утверждал, что смысл конструируется только в процессе прочтения текста. Автор же текста всегда выступает «репрессивной инстанцией», которая навязывает смыслы читателю. Поэтому при прочтении текста требуется его деконструкция — провокационные операции с текстом и вокруг текста, которые «расковывают мысль» и тем самым освобождают смыслы, которые скрываются в тексте и не контролируются автором.

Один из «инструментов», которые для этого предлагает Деррида, — так называемый метод черенков и прививок. Суть метода — в произвольном расчленении авторского текста и «прививке» к его фрагментам/обрывкам столь же произвольно выбранных «деконструктором» обрывков («черенков») других текстов, в том числе не имеющих никакого отношения к данному тексту.

То есть концепт деконструкции предлагает в отношении любого текста любого автора следующие операции:

выискивать (или предполагать) в каком-либо фрагменте авторского текста скрытый (подавленный автором) боковой, маргинальный смысл;
выискивать аналогичный (или возникающий по ассоциации) смысл во фрагментах других текстов (в том числе других авторов);
«означивать» интерпретируемые тексты. То есть соединять выявленные/выдуманные смысловые акценты разных текстов в собственную смысловую «конструкцию прочтения».
При этом «деконструктор» в своих новых конструкциях либо просто говорит о чем-то, не имеющем отношения к смыслам, вложенным авторами в их тексты, либо заставляет авторов говорить что-то совершенно другое. В том числе, строго обратное тому, что они сами сказали в своих текстах. И потому постмодернизм заявляет о «смерти Автора».

По сути, такой же подход к чужим текстам использовали и другие «классики» постмодернизма.

Наиболее ярко это, видимо, выразил Жиль Делёз, описывая свой подход к расшифровке смысла философских текстов: «Я вообразил себя подходящим к автору сзади и дарующим ему ребенка, но так, чтобы это был именно его ребенок, который притом оказался бы еще и чудовищем. Очень важно, чтобы ребенок был его, поскольку необходимо, чтобы автор в самом деле говорил то, что я его заставляю говорить».

Позже Делёз, обсуждая интерпретацию текстов в рамках концепта деконструкции, написал: «Занимаясь историей философии, вполне можно мыслить бородатого Гегеля, безбородого Маркса и усатую Джоконду».

При этом подчеркивается, что результат деконструкции нельзя воспринимать как нахождение некоего окончательного смысла. Это непрерывный и бесконечный процесс, исключающий обобщение и подведение какого-либо смыслового итога.

Вы тонете в болоте этого самодостаточного бессмыслия, а постмодернистские кикиморы, которые завели вас в это болото, хихикают: «Ведь вы же хотели преодолеть архаику и согласились ради этого отказаться от онтологии, от модерна и премодерна, от несамодостаточной текстуальности! Вы уже отказались от Автора как инстанции, создающей тексты. Теперь отказывайтесь еще и от смысла!»

Но и отказавшись от смысла, вы еще не осуществляете полной капитуляции перед постмодернистским врагом. Потому что враг атакует не только онтологию, предыдущие форматы существования человечества, связь текста с авторством и наличие в тексте смысла. Взяв штурмом эти крепости, враг продолжает развивать наступление.

Как именно? Об этом — в следующей статье.