Городская эклога

Гримо
Городская эклога (летняя)

                А. Я.

Я потом буду смеяться над этим, но заведя блокнот,
бывает, вношу туда  всякие мои тебе прозвища, типа,
«козявка», «жизнь-похожа-на-тумблер», «ленивый автопилот»,
например тогда, когда в сквере вдыхаю медвяную похоть липы,
присев на лавку лицом к лицу (к лицу ли со мной к лицу ему сидеть и
смотреть на меня, на траву подо мной и на птичий осадок сизый
на частях того его, чему, как водится, птицы и есть свидетели)
с бравым Ермоловым на коне, достигшим высот карниза
второго, даже третьего этажа, и оттуда ему виднее.
Точка. Просто виднее. Фонарь, заведя роман
с мотыльком загорается, чтобы сделать закат меднее;
он в отличие от мотылька не сгорит от любви, он – эротоман.

Вечер, хромая по нотам жасмина (их где-то нахрипывает гобой),
делает сам себя, как поэт, решивший читать в воскресенье у входа в аллею.
Вечер, скорей англичанин, точно не грек, не любит ходить гурьбой;
вечер всегда старик, умудренный днем, спокойнее дня, точнее
в чувствах, в желаниях, в этаком комильфо, не щенок, но пес,
почуявший дичь и принявший стойку, натасканный и матерый,
но уже по инерции; и достало бы сил хотя б на одну гетеру.
Если да, то он прекрасно знает параметры борозды, и в какие темы засунуть нос.
Я люблю вечера; вечерами в городе и происходит то,
что, спустя, называют жизнью, что потом отдается эхом утром,
в следующей жизни и остается в памяти, в этом мозга отростке гордом:
ведь когда время издохнуть помнишь не то, как шил, но как носил пальто.

Мой блокнот меняет меня на тебя, пока я пишу, пока я
вдыхаю твой аромат от каждой написанной мной строки.
Пастырь сказал когда-то: пиши, как дышишь, в суть не вникая,
веди рукой эту линию, ну а живи, как пишешь, как ласточки от стрехи
улетают, падая из гнезда и ложась на воздух: не сеют, не жнут;
отпусти, если нужно оставить, держи, если хочешь прогнать.
Круто. Только вот нервы к вечеру сплетаются в эластичный жгут
и думаешь: интересно, а мог этот пастырь, к примеру, лгать?
Все мы дети эмоций. Нервов густая слизь плевелы накрепко клеит к просу.
Можешь выйти на крышу, попробовать лечь на ветер, но не полетишь, увы;
перефразируя Заратустру: вопрос перспективы здесь растет из вопроса
чистых рук и что-то там о температуре сердца и головы.

Я жив еще только благодаря лету, благодаря ему,
хотя близится та смешная пора, когда
сморщусь, стану маленький, нудный, буду болтаться с носа да на корму
от легкого дуновения ветерка, цепляться за провода,
якобы в беспорядке опутавшие объем города, легких, комнаты,
осени, чего-нибудь там еще, что всегда будешь помнить ты,
что навечно запомню я, вслед улетев за вечерним бризом
ближе к морю в ту страну, куда не просрочишь визу.
Лето – всегда суета, даже, когда ты дремлешь и полный штиль;
куча дел: ему нужно многих прожить, прожевать, обилетив, отправить в зиму.
Лето – труженик, года желудок и…  летом ты так красива невыносимо –
я пою тебе в мой блокнот этот самый высокий штиль.

Оттого, что смотришься в зеркало, тебя не станет вдвое
больше числом, но кто знает, что притаилось за амальгамой…
Город смотрится в реку, примеряет разные панорамы:
яркий вечерний костюм, строгий кэжл дневной, легкая липовая пижама;
обувь: асфальт удобен, брусчатка стильна; куранты с тяжелым боем;
вроде все (трамвайный звон облегчения), колокольни кружатся от красоты;
последний штрих: браслеты на длинных руках – мосты;
город смотрится в реку, в город смотришься ты,
а я в тебя – Казанова правой своей руки, плюшевый, молью побитый плейбой
этого сквера, где я, практически, бронзовый, как Ермолов, сидящий со мной к лицу.
…Там притаилось время, между ушей коня в виде птичьих какашек, вечер идет к концу.
Переменится ветер и кто знает, какую из Мери он заберет с собой…