Служу Советскому Союзу

Игорь Ткачев
 
          
Гражданка

Когда Егору пошел восемнадцатый год и его вызвали в военкомат для прохождения медицинской комиссии, там у него, раздетого до трусов, растерянного и непривычно униженного, робко стоявшего у холодной, облупившейся от времени серой стены, среди гомона своих однолетков, мельтешащих белых халатов медицинских работников военкомата, прокисшего запаха пота и неясного, но все же ощутимого, витавшего в воздухе адреналина, впервые смутно и как-то нехорошо заныло под ложечкой, словно от надвигающейся угрозы, неминуемой опасности, которая ему откуда-то угрожала. Только тогда, впервые и всерьез, после того как чьи-то незнакомые шершавые пальцы бесстыже и равнодушно прикасались к его озябшему, в гусиной коже телу, как будто осматривали раба или какую скотину перед тем, как купить, словно невидящие его в упор и смотрящие поверх него чьи-то глаза заглядывали ему в уши, рот, нос, а чьи-то сиплые голоса приказывали перед всеми снимать и одевать трусы, поворачиваться, приседать и снова вставать, при этом их владельцы не переставали разговаривать о каких-то своих, очень важных делах – о пришедших за полночь пьяных мужьях и непутевых сыновьях, глупых подругах и недавних покупках, как если бы там никого, кроме них и не было, Егор впервые серьезно задумался о том, что недалек тот день, когда и его призовут выполнять свой долг перед Родиной. Этот странный долг перед Родиной.   

В тот же день, видя его задумчивое состояние и не с первого раза выведав причину этой задумчивости, мать, заглянув ему в глаза, серьезным тоном сказала: «Егор, подумай хорошенько, надо ли тебе идти в армию». «А что, мама, есть варианты?» – бесхитростно поинтересовался Егор. «Ну, я могу поговорить с нужными людьми» – так же откровенно ответила мать.

На дворе стоял девяносто второй год – то самое время, когда огромная страна с треском и грохотом только распалась на куски – независимые государства, порядка становилось все меньше и меньше, и если еще недавно молодые парни тоже «косили» от армии, то делали это с большим трудом и еще как-то стыдились этого, то в девяностые в армию шли только либо те, кто «откосить» не мог, либо «откровенные лохи», как говорили.
Дня три Егор думал над тем, «надо ли ему идти в армию»: в нем боролись его воспитание со всеми этими известными с детства истинами вроде «долга перед Родиной», «школы мужества» и тому подобной гражданской романтикой и здравый рассудок, который подсказывал, что идти никуда не надо.
 
В конце концов, он принял решение тогда единственно возможное и правильное для еще неиспорченного жизнью молодого юноши и сказал матери, чтобы она ни о чем не беспокоилась: долг свой Родине он отдаст и вернется настоящим мужчиной.

В начале лета, сразу по окончании учебы в училище и после небольшой отсрочки на наделю Егор прибыл в указанное место сбора и уже на следующий день оказался по месту прохождения службы, всего километрах пятидесяти от дома, в маленьком местечке под названием Бикторва, где находилась его часть.
Армия

На КПП Егора принял средних лет, неулыбчивый прапорщик, проигнорировавший его еще гражданское «Здравствуйте» и лишь невесело буркнувший «Иди за мной».

Первым делом он отвел Егора на вещевой склад, спросил его размер и, выбрав размера на два больше положенного новенькую форму, так как нужного размера не оказалось, а также пару кирзовых сапог, ремень и панаму, небрежно швырнул их Егору, сухо выдавив: «Переодевайся». Под суровым взглядом прапорщика Егор быстро натянул на себя новенькую мятую форму, наспех подвернул длинные рукава, не снимая носков всунул ноги в тяжелые сапоги, застегнул ремень, при этом почти с болью в сердце ощущая, как его вчерашняя, уютная и понятная жизнь на гражданке неумолимо уплывает в прошлое, быстро уступая место неизвестному.
Заперев склад на висячий амбарный замок и закурив сигарету без фильтра, прапорщик повел Егора по направлению к продолговатым зданиям бледно желтого цвета, отчего-то напоминавшим конюшни, как подумал Егор, хотя толком и не знал, как конюшни должны выглядеть. Стояла страшная жара градусов под тридцать пять, они шагали по выжженному солнцу полю, заросшему низкой колючкой и покрытому толстым слоем почти белой, алебастровой пыли, которая в самых глубоких местах издавала звук похожий на хлопок, если на нее с размаху наступить, и Егор чувствовал, как по его спине, под неуютной, из толстой хлопчатобумажной материи «афганки», висящей на нем мешком, медленно стекают ручейки пота. «Ну вот, хотел в армию – теперь не жалуйся, привыкай» – с трудом преодолевая наваливающуюся тоску, невесело думалось Егору, отмеривающему хлопки на белой, алебастровой пыли.

По прибытию на место, к баракам, Егор увидел странную картину: у стен бараков, в мало спасающей от нещадной жары тени, кто на корточках, кто прямо на земле, кружками и полукругами сидело человек сто. Бритые головы, неулыбчивые лица под тонким слоем пыли, обветренные, потрескавшиеся губы. Старая, с чужого плеча униформа, у кого на размер меньше, у кого, напротив, на два больше. Все взоры жадно обернулись на Егора, словно ожидая чего-то – какого спасения или доброго слова, так что Егору стало не по себе. Он понял, что это карантин, а все эти парни, так же как и он, еще вчера молодые, свободные люди на гражданке, а уже сегодня бойцы какой-то там, пока никому непонятной армии.

Впечатление они производили удручающее, и для Егора только что прибывшего с гражданки почти сюрреалистичное. Походили они скорее на голодных оборванцев или военнопленных вражеской, поверженной армии, чем на молодых бойцов. Как позже выяснилось, их новенькую форму, выданную им, как и Егору, на складе, по прибытию на карантин посдирали с них «деды», взамен вручив свою, старую и рваную. Кто-то сидел в сапогах, кто-то в старых «берцах», кто-то с чужой ноги армейских тапочках на босу ногу. У тех, кто не догадался и прихватил с собой деньги или какие личные вещи, их также немедленно отобрали и поделили между собой их старшие товарищи. А для более скорого привыкания всех выгнали на солнцепек, не давая им воды, пока держали там.

«Вот это твоя рота, боец. Вон там твой командир. И попроси кого-нибудь побрить тебя» – сказал прапорщик и, развернувшись, молча направился туда, откуда только что пришел. Егор не понял, зачем просить кого-то побрить его. Но видя его растерянный взгляд, ближайший к нему боец, не поднимаясь с корточек, пояснил: «Побрить – значит нужно, чтобы тебе кто-то голову обрил». И тут же добавил: «Сигареты есть?» Егор протянул ему пачку «Pall Mall», полагая, что тот возьмет сигарету-другую и пачку вернет, но тот, взяв одну сигарету, вторую заложил себе за поле панамы, передав пачку дальше, а тот дальше, так что уже через десять секунд пачки и след простыл.

Тем временем к нему приблизился тот, кого прапорщик обозначил, как его командира: коренастый парень казахской внешности. На нем были обрезанные и подвернутые сапоги, расстегнутая до середины новенькая «афганка» и свободно висящий с отполированной до золотого блеска и выгнутой бляшкой кожаный ремень – все по последней «дедовской» моде, как понял Егор.

«Бега, принеси станок» – не поворачивая головы, бросил он кому-то, и Егору, когда Бега передал ему бритвенный станок – «Падай на коры». Егор сел на корточки, не до конца понимая, что с ним будут делать. Но все получилось быстро и почти не страшно: командир закурил Егорову «палпалину», намочил его короткие волосы, которые он остриг в парикмахерской в центре за два дня до этого, наивно полагая, что это его короткая стрижка спасет его от армейского бритья наголо, взял станок и, не вынимая сигареты изо рта, принялся со знанием дела скоблить ему череп.

Пять минут спустя, в клочьях волос и кровавых подтеках, которые покрыли все темя, шею и лоб, превратив голову Егора в страшное, кровавое зрелище, командир раз-другой сбрызнул водой из фляги окровавленную, в волосах голову Егора, намочил кусок ткани для подворотничков и положил ее на голову Егора, и криво улыбаясь, произнес: «За тобой должок, интеллигент».
 
К вечеру Егор узнал, что его новых товарищей держат на солнцепеке в поучительных целях: в казарме кто-то ненароком сел на свою койку, был замечен «дедами», за что был избит, а все остальные в назидание были выгнаны на улицу, где они могли сидеть сколько угодно, но уже не на удобных койках, а на пыльной земле. Кроме того, все страдали от жажды, так как воды в казарме не было, за ней надо было идти к колонке, что была в трехстах метрах от казармы, а когда туда кого-то все же посылали, увешанного флягами на ремне и он возвращался, то воду выпивали в первые пять минут. На личную гигиену воды не хватало – там умыться или почистить зубы. Да и чистить зубы, честно говоря, было нечем, так как зубные щетки и пасту у всех отобрали в самом начале.

Позже выяснилось, что случалось так, что тот, кого посылали за водой, так и не возвращался – словно пропадал без вести. По всей видимости, он отправлялся в самоволку или, поддавшись чувству отчаяния от таких условий, перемахнув через близстоящий забор, бежал домой (ведь не инопланетяне же его забирали с собой). В военной форме, без документов, грязный и голодный он добирался до близлежащей деревни, где о нем сообщали в милицию, и оттуда он уже отправлялся в штрафбат или еще куда.
 
Вечером их повели на ужин в столовую, где в строю поставили ожидать своей очереди. Когда подошла очередь Егора, прошло минут тридцать. Первый ужин состоял из куска слипшейся перловки и куска отварного сала, отвратительного на вид, двух кусков серого хлеба и стакана жидкого черного чая без сахара. Пока Егор задумчиво ковырял вилкой в алюминиевой тарелке, стараясь найти там то, что было съедобно, раздалась команда «Прием пищи окончить!» «Минут пять, не больше» – подумал Егор, поднимаясь из-за стола и из всего обеда съев только кусок хлеба и залпом выпив остывший чай. Второй кусок он засунул в карман «афганки», чтобы съесть его перед сном.

После ужина их все же впустили в казарму, но сесть на койку так и не разрешили. Вернее, кто-то все же сесть поторопился, и уже через минуту был нещадно бит бляхой на ремне: один из дедов, как выяснилось, самый невменяемый, увидев, что кто-то пристроился на краешке своей койки, с криком кинулся к нему, размахивая ремнем, нанес один удар в области бедра, от чего несчастный взвыл нечеловеческим голосом, потом другой, третий… Для всех это было наглядным уроком, что будет с каждым, кто ослушается.
 
Впрочем, надо сказать, что уже в первый вечер Егор обнаружил, что среди них были все же те Юпитеры, которым было позволено и сидеть, и лежать. Это были чьи-то земляки или особы по каким-то причинам приближенные к властьимущим. Пока товарищи Егора стояли, столпившись у окон, или сидели «на корах» у своих коек, те с гордым видом расхаживали по казарме, курили там же или даже лежали на койках, не снимая сапог. Как было видно, классовое расслоение было даже среди «духов» на карантине.

Часов в десять им дали команду отбой, и все изможденные от отупляющего стояния или сидения, крючившись на полу, буквально попадали в койки и провалились в тяжелое забытье. Егору в ту ночь, несмотря на сильную духоту и спертый воздух, уснуть не помешало ничто: ему ничего не снилось, не было даже сил пожалеть себя, вспоминая о доме и родных – до шести утра он спал как убитый.

В шесть утра, как только забрезжило, раздалась команда «Подъем!» Едва продравших глаза, раздетых до пояса, их построили у входа и бегом направили на плац для проведения утренней зарядки. Здесь нужно отметить одну деликатную и важную деталь: между пробуждением и зарядкой им забыли дать возможность оправиться, и все время, что Егор бежал по направлению на плац, он думал об одном, куда бы отбежать, чтобы опорожнить мочевой пузырь. Но на просьбу отойти по нужде ему ответили отказом и он, как и все остальные, вынужден был заниматься утренней гимнастикой, думая лишь об одном: о человеческой глупости доходящей до идиотизма. Отойти в сторону было дозволено единицам, по всей видимости, тем же, которым вечером было дозволено лежать на своих койках, и они, отбежав впопыхах, кто под ближайшее дерево, а кто становился прямо в трех шагах, потому как уже терпения не было, облегчались.

Как позже выяснилось, в туалет их водили, как и в столовую – по расписанию, а не по нужде, раза два в день. На следующее утро, чтобы не бежать на зарядку с полным мочевым пузырем, Егор встал на полчаса раньше, чтобы спокойно отлучиться в туалет, но путь ему преградила койка дежурного «деда», стоявшая прямо поперек выхода. Егор попытался обогнуть ее, но разбудил спящего в ней старослужащего, который схватился, было, за ремень, чтобы, как обычно, дать Егору бляхой по чем попадя, но тот поторопился заверить «деда», что бежать не собирался, и вообще ничего дурного на уме не имел и ему попросту очень нужно в туалет. Рассерженный сослуживец смилостивился и Егора в туалет отпустил.

В то утро, второе по счету утро вдали от родного дома, свежее и прохладное, еще свободное от раскалившегося южного солнца утро, Егор бежал в туалет и плакал. Может, от унижения, может, от тоски по дому, а может от того и другого – кто скажет? Тогда он понял, что и такие элементарные естественные потребности, как естественное оправление – и не по команде, и не в присутствии десятка таких же, как он, плечом к плечу, а в нормальных, человеческих условиях могут сделать человека счастливым. И как просто человека этих условий лишить.

Смерть

Прошло полгода. За эти полгода Егор окончательно избавился от своих юношеских иллюзий, понял цену всем этим громким воззваниям, вроде «долга перед Родиной», «армии – школы для настоящих мужчин» и т.п. Одним из поворотных моментов, до которого он все еще как-то сомневался в своих оценках и пытался подстроить свое понимание под существующую реальность, была смерть лейтенанта Фролова. Алексея Петровича, как он его называл, до момента гибели он знал не более месяца. Тот приехал свежим, неиспорченным лейтенантом с голубыми глазами и по-девичьи длинными ресницами, которые отбрасывали тень на его румяные щеки в вечернем свете единственного фонаря рядом с курилкой, где они собирались каждый вечер, чтобы, откинув армейскую субординацию, поболтать по душам.

Рыжий кучерявый чубчик, выглядывающий из-под фуражки и какая-то детская наивность взглядов, даже милая, подкупающая своей искренностью детскость, когда верится в судьбу, гадания по руке и верховную справедливость, и довершавший дело еще мальчишеский голосок, вызывали непроизвольное доверие к этому еще совсем пацану. Он почти каждый вечер, когда дежурил, приходил к ним в курилку, раздетый по пояс, но в фуражке, делился сигаретами, при этом застенчиво улыбаясь, что-то рассказывал про жену и дочку, которой было полгода или около того, сидел с ними до полуночи, несмотря на отбой, а потом шел к себе, все также застенчиво улыбаясь, словно виноватый в чем-то.

Все случилось в карауле. Лейтенант Фролов заступил в свой то ли второй, то ли третий караул, выдал боекомплект караульным, проверил их боеготовность, проинструктировал, а наутро мы узнали страшную весть: в карауле случилось ЧП – кто-то из молодых расстрелял двух «дедов», а когда на первые выстрелы в караулку вбежал Фролов, то тот для ровного счета и ему выдал очередь из трех выстрелов прямехонько в живот.

Приезжала следственная комиссия, ходила по гарнизону, задавала вопросы, что-то писала в блокнот. А потом, дня через три, уехала. И все стихло. Командир дивизии ушел в отпуск, его зам на больничный. Бойца, расстрелявшего «дедов» и лейтенанта Фролова, конечно, отдали под трибунал. Им оказался малограмотный чабан из песков, даже не говоривший по-русски, который устал терпеть издевательства от своих старших сослуживцев, и, как истинное дитя гор и песков, получив в руки автомат с полным магазином, взял и недолго раздумывая, отомстил своим мучителям. А Фролов просто под горячую руку попал.

Были в части и другие трагические, и не совсем, инциденты. Например, в самом начале, когда Егор был еще на картине и их повезли на стрельбы, на обратном пути, машина, груженная трубами, нарушила правила обгона и одной из труб попросту снесла голову одному из братьев Гавриловых. Удар быль столь силен, что несчастному просто проломило череп – его потом выходили в реанимации военного госпиталя, но из состояния «овоща» вернуть его так и не удалось. Приезжали его и его брата многочисленные родственники, мама, папа, дяди, тети. Но, как и в других случаях, все было списано на трагическое стечение обстоятельств – никто не был наказан.

В другой раз «деды» так избили молодого, что того через месяц комиссовали с концами: разрыв тканей селезенки, печени, отбитые почки – Егор сам читал заключение медкомиссии и общался со стариком-отцом, который приехал за сыном.

Таких «трагических стечений обстоятельств» – когда молодой пошел вечером в туалет пописать, а вернулся с ножевым ранением в ногу – споткнулся, упал, в ноге нож, или когда «ударился о косяк» – на два фингала на оба глаза и поломанную руку, было множество – на них давно перестали обращать серьезное внимание, разве что как-то еще формально относились, такой обыденностью они стали.
 
Однажды, уже когда Егор был на втором году службы и имел по всем блатным законам армейского положения некоторые привилегии – например, ходить в самоволки или не ходить на построения, к ним вечером в казарму пришел лейтенант Беленький – был он действительно маленький и белобрысый и словно от этих своих особенностей, как закомплексованный подросток, страдающий. Пришел он со свитой второгодков – самых наглых и беспринципных «дедов», и принялся откровенно придираться: то ему кровать не заправлена – хотя время отбоя, то ему боец не побрит, то погода не та… Одним словом, откровенный беспредел, на их же языке. А придирки свои стал сопровождать ударами ремня, тем самым концом, что с бляхой, да по самым болезненным местам: придирка – неправильный ответ – удар по бедру, придирка – неправильный ответ – удар по груди. Одного, ненароком или как, ударил ремнем по лицу – трудно было, даже при всем его сволочизме, принять, что удар был намеренный – но кто знает, что было в голове у Беленького. 

После таких манифестаций неприкрытой, невитринной армейской реальности, принять и полюбить армию, с ее как бы несуществующей дедовщиной, неоправданной жестокостью и прикрытой ложью было сложно. Тем более, столкнувшись лично, а не рассказам тех, кто никогда в армии и не был.

Пьянство

Другой бедой для всех и самым неприглядным непотребством у них было жуткое, беспредельное офицерское пьянство. Часто беспробудное, запойное, звериное пьянство, для молодых голов, вроде Егора, воспетое глупостью и наивностью творцов от искусства в виде гусарского кутежа, веселых офицерских попоек, пьяных удали и бравады. Там, где служил Егор, весело и удало пили мало. По большей части, там напивались, надирались, ужирались в усмерть, до кровавого мордобоя и иногда напрасных смертей.

Например, один из командиров Егора, подполковник Шевченко, ожидая перевода в другое место, месяцами беспробудно квасил коньяк, водку и все, чем его угощали, каждый день к вечеру набираясь от утренней хмельной веселости до тяжелой вечерней осоловелости и невосприимчивости ко всему, что вокруг происходило. Бутылка коньяка, и больше, была его ежедневным хлебом.

А полковник Богданов, находясь на очередном дежурстве и в очередной раз нажравшись до чертей, потерял связку служебных ключей, и всему взводу Егора вместо положенного отдыха пришлось их искать по всему военному городку, пока краснорожая скотина Богданов хрюкала в пьяном угаре у себя в кресле в кабинете, медленно просыхая, а его помощник капитан Оганесян держал эту связку у себя в кармане все это время, желая проучить своего начальника.

Ну, а сожитель Жанны Арцебашевой, татарин по крови, после очередной безбашенной попойки, приревновав свою сожительницу вертихвостку Жанну, в угаре попросту перерезал ей глотку ножом для хлеба: наутро их соседи снизу забили тревогу, увидав потеки крови с потолка. Ну, а татарин дал деру, как только проспался.
Не раз, разбуженному и сонному, к полуночи, приходилось Егору мотаться на служебном транспорте в город за водкой для своего гуляющего на всю Ивановскую руководства – иногда это был трясучий «ГАЗик», иногда здоровенный «Камаз».

Запотевшая бутылочка русской водки, три стакана, краюха черного хлеба с луком и банкой балтийских килек в дружной компании добрых приятелей-вояк под задушевную беседу, разговорах о судьбах России-матушки, была в реальности часто просто трехлитровой банкой спирта из медсанчасти и бесплатной тушенкой из столовой со звериными, посиневшими рожами, которые шли после в казарму лупасить бойцов, а потом домой своих жен или друг друга.
   
Образ русского офицера, человека безграничной доблести и высокой чести, взлелеянный с детства благодаря книгам и фильмам, а также тот неприметный факт, что сам Егор был из семьи военнослужащих и провел большую часть своего детства в военном городке, посредством такого близкого и жестоко соприкосновения уже не с патриотической литературой и фальшивым искусством, а с самой настоящей грубостью неприукрашенной жизни, быстро померк и стал внушать отвращение. Отвращение уже к непридуманной армии, к некиношным офицерам, к грубому солдатскому быту и бессмысленному насилию, которое было нормой. К общепринятой лжи и обману, за которые стояли горой часто даже те, кто от них пострадал, но не готов был избавиться от своих иллюзий.

Единственной пользой, которую Егор находил – с трудом и недоумением, но все же как-то выискивал, во всем этом душевно-телесном раздрае, была та философская мысль, что отрицательный опыт – лучший опыт. Лучший учитель. Если, конечно, от него не приходится гибнуть, как это было с некоторыми, кого Егор знал. Во всем остальном приходилось только сжимать зубы, глотать слезы и как-то держаться, чтобы не сбежать или не сойти с ума.

Встречались, конечно, на пути Егора и хорошие, настоящие люди. Подполковник Калмыков, который вытаскивал Егора с «губы», подполковник Бондаренко, который никогда не позволял повысить голос или обратиться уничижительно, прапорщик Терехова, милая и добрая мамочка, которая после гулянок норовила сунуть Егору кусок хлеба с колбасой или яблоко. Но их, как правило, было меньшинство, да и их «настоящесть», в обычных гражданских условиях, была лишь их нормальным человеческим отношением к другим нормальным людям – не больше, и лишь на фоне общепринятой, нормальной деградации казалось чем-то уникальным.