Часть 3. Ухабы и завалы

Сергей Аствацатуров
Часть 3. УХАБЫ И ЗАВАЛЫ

* * *
В лесах затерянный посёлок —
четыре дома, два колодца.
Ни врач не нужен, ни психолог —
немного северного солнца,

и жизнь уже довольно сносна.
Пойдёшь ли, друг, в библиотеку
или на кладбище, где сосны, —
везде раздолье человеку.

Вот если б только по случайной
какой-то прихоти в болотах
здесь были, как в Китае чайном,
в трудах чжуани и в заботах.

Но заросли поля бурьяном,
и по дороге опустевшей
кой-как бредёт в угаре пьяном
домой безумный русский Леший.

Хрипит он: — Ё-моё, засадим
болтяру мы интеллигенту!
Да громыхают трижды за день
по лужам «пазики» к райцентру.

В какую Хайфу с Тель-Авивом,
в какую солнечную Мекку,
лететь на «боинге» красивом
отсюда можно человеку?

* * *
Чекисты нас ещё не убивают
в упор из пулемёта на заре
на лопухом заросшем пустыре,
но душно жить, и слёзы выступают,
когда про Гальку думаю, про то,
как вечером из нашего сельпо
она выходит: сумка с картофаном
и сапоги кирзовые, Иваном
подаренные — женский всё же день!
А дома сын — со школой мутотень:
как хочешь, а купи ему учебник!
Не напастись на это лишних денег,
но ехать в город — глупая мечта:
электропоезд «Ласточка». Не та,
которая свила гнездо под крышей,
а знак цивилизации, прибывшей
из космоса далёкого угла —
пронзает лес, как швейная игла!..

Пойду кирну с Михалычем — упруги
всё так же тут мучительные вьюги,
белее, чем русалки молоко.
Бог высоко, столица далеко.

* * *
Где клёны стоят, увядая огнисто,
в кустах из-под водки белеет канистра.
Грунтовкой изрытой сквозь морок лесной
на почту шагает в китайской ветровке
соседка-дурёха — Ватагину Вовке
всё пишет на зону. Любовь или, ой,
не знаю, какая напасть приключилась,
но только осенняя даль замутилась,
и сердце болит потому, что сама
судьба Антониной играет. А где-то
есть остров коралловой розы рассвета,
где горе — не горе, тюрьма — не тюрьма,
где может быть, нас и простят… Сигарета,
опухшие веки, в руке письмецо:

«Скучаю. Курить выхожу на крыльцо
и думаю: помнишь того соловья?
О, чудо моё, кракозяба твоя
дождётся тебя обязательно, понял.
Держись! Нехорошая девочка Тоня».

Осенняя гулкая хижина ветра
роняет листву. — О, спасибо за это!..
Не слышно ответа.
               
* * *
Хрульков Серёга, тихий алкоголик,
Веруне говорит: — А ну тя, бля…
Она его домой зовёт: — Соколик,
пойдём уже! Ох, горюшко, рубля
последнего не жалко?.. Перегаром
тяжёлым на жену свою дыша,
бредёт Серёга. Небо всё пожаром
охвачено. Лишь бедная душа
не видит ничего — не различает
Добра и Зла. Но так недалеко
шумит сосновый лес, необычаен,
необъясним, прозрачен, как стекло!
Он ближе нас к мерцанию и безднам,
по-прежнему он будет на Земле,
когда в червеобразное желе
мы превратимся, а потом…
когда-нибудь потом…
мы, наконец,
исчезнем.

* * *
Забытый посёлок Житково.
Выходишь в дождливое Нечто.
— Здорово, Михалыч!.. — Здорово.
Блинков хорошо бы напечь-то!..

А там, за домами, у речки,
в тумане молчат, как солдаты,
то ельника хмурые свечки,
то зверь-мухомор конопатый.

Посмотрит Михалыч весёлый
глазищами русского беса:
— Э-ёп, портвешок-то за школой
мы квасили с Пашкой у леса.

А то! Малохольные нешто?
За Русь! И за Клавку! За сына!..
Болото. Дождливое Нечто.
Трескучий валежник. Трясина.

* * *
У позёмки лёгкая побежка,
снеговой искрящийся подбой.
Маленький старательный Олежка
саночки таскает за собой.
И совсем не холодно в китайской
курточке ему, а впереди
воровайка-жизнь с медвежьей лаской,
с дырочкой, простреленной в груди.
Или, может быть, она с парашей,
с вышками, с баландой?.. Ни фига,
он в семье ответственный и старший.
А батяня... этот... Шлёп-нога,
третий срок мотает, и в бутылку
мать кладёт — ну может, на крайняк —
мелочь. Пригодится: по затылку
стукнут за сараем — и мертвяк!
Будет на столе лежать обмытый,
будет мать снотворное глотать…
Снег летит на досками забитый
сельсовет. — Спалить бы! — Да иди ты,
чтоб его медведям
раз***ть!

* * *
Мела пурга на Рождество —
кругом ухабы и завалы!
Семь дней забвенья вещество
все пили и про свадьбу Аллы
до хрипа спорили: «Максим
невесте выроет могилу?»
А после сделалось косым
всё до звезды, и лишь насилу
к утру девятого числа
охолонули, аки звери.
А над посёлком небеса
так безысходно розовели.
Младенец плакал и глядел
на землю узников поддатых,
и звёздный выводок редел
средь облаков —
                средь клочковатых.

* * *
Там, над миром обветшалым,
ночь томительней недуга.
Под верблюжьим одеялом
тихо спит моя подруга.

На столе черняшка, кильки,
чай, бумага, авторучка,
томик Бродского и Рильке.
Так сижу я — самоучка,

сочиняю — не даётся
рифма, лягу — и не спится.
Ветер-псих о стёкла бьётся:
где ты, жёлтая больница?

Матом водку злую кроют
люди пьяные во мраке.
А в лесу метельном воют
одичавшие собаки.

Ночь губительная — пляска
смерти, снега и созвучий!
МентовскАя синеглазка,
свет фонарный, холод щучий.

* * *
Прокуренный, хмурый водитель в кабине.
— Да тут пропадёшь ни за грош, — говорит, —
а наша сосна — не подруга для пиний...
То белый, а то и лавандово-синий
заснеженный лес молчалив, и горит
над ним одинокое солнце пустыни.

На заднем сиденье слипаются веки
под рокот мотора и злой разговор
о том, что звериная суть в человеке.
А я бы добавил, что божья — раствор
восторга и ужаса в маленьком теле,
а то и печали, когда пелена
метели закроет дорогу: хотели
вы счастья? А вот вам Россия — страна,
в которой сгорает душа, как лучина.
И крепко вцепившись в тяжёлый мешок,
я слышу: — У жизни какая причина?
— Смеёшься, Михалыч?
— С утра портвешок!

* * *
Ходит-бродит
дождик меленький
по посёлку там и тут.
На войну в безумном телеке
смотрят жители, живут
непонятным чем-то — озером,
огородами, лесной
пищей, дети — Гарри Поттером
(делать нечего зимой).
А когда сойдутся несколько,
всё о трупах говорят —
то у них от горя петелька,
то напитки все подряд.
Трое умерло — четвёртого
откачали. Таракан
дали кличку. Ходит он… того…
обещает: к облакам
скоро все мы в путь отправимся.
Нет в прокуренном мозгу
то ли косинуса-тангенса,
то ли тормоза. Угу,
видно, гикнемся,
забанимся!