Сны о Старом Доме

Виноградова Татьяна Евгеньевна
Писалось-собиралось-перебелялось к моему вечеру «СНЫ О СТАРОМ ДОМЕ»
15 сентября 2015 г. в Доме-музее Марины Цветаевой на Борисоглебском переулке


Татьяна Виноградова
из цикла «СНЫ О СТАРОМ ДОМЕ»

Мучительное, болезненное чувство связывает меня с этим городом. Городом, которого уже почти нет. Городом, поминутно исчезающим, пожирающим самого себя, в самого себя проваливающимся, схлопывающимся. Городом, входящим в коллапс.
От этого города хочется убежать. Спрятаться. Не видеть, как он пульсирует и колышется, постоянно изменяя очертанья. Если смотреть с Воробьёвых гор, кажется, сиренево-розово-жёлтая громада мегаполиса дрожит, трескается, пузырится – то там домище вспучится, то тут домишко пропадёт. Город в постоянном движении. А я хочу говорить о застое. О запустении. Когда время стояло. Стояли и дома. Ветшали потихоньку, но, в сущности, не менялись десятилетиями. И в них жили люди. Преимущественно в коммунальных квартирах. Я хочу вспомнить фрагменты, отзвуки, тени того времени, когда нежнейшая прелесть запустения конца 1960-х – начала 1970-х осеняла мой Центр.

Два дерева хотят друг к другу.
Два дерева. Напротив дом мой.
Деревья старые. Дом старый.
Я молода, а то б, пожалуй,
Чужих деревьев не жалела.

Для Цветаевой эти тополя были чужими. Для меня – нет. Почему? Потому что я родилась в этом доме (ну, точнее в роддоме № 1 имени Грауэрмана), но выросла здесь, под тополями. И мама моя здесь же родилась. Бабушка и дедушка заселились в квартиру номер 3 дома 6 по Борисоглебскому переулку в 1923 году. По ордеру, который дедушке выдали как бывшему красноармейцу. И волею судеб из пяти квартир они попали именно в ту, двухэтажную, где до этого жила Марина Ивановна. В итоге, десятилетия спустя, нашей семье, в дополнение к первой комнате, достались ещё две. Одна верхняя, на антресолях, называемая у нас «Бабушкиной». Она принадлежала во времена Цветаевой Сергею Эфрону. Именно оттуда, через окно, был выход на плоскую крышу флигеля, где, говорят, Марина танцевала.
Я помню, как оглушительно там ворковали голуби, неправдоподобно ворковали, почти отчётливо-членораздельно, любовно как-то и загадочно. Это была целая голубиная цивилизация – на этих крышах и подоконниках. Больше я нигде и никогда такой голубиной симфонии не слышала.

В этой верхней комнате у меня была целая стенка с полками, забитыми игрушками. Одна из полок располагалась в нише замурованного окна. Мишки всеразличные, кукла-негритёнок, кукла-монголёнок (шестидесятые годы, время дружбы народов! да ещё Монгольское посольство напротив!), кукла-гибрид, страшноватенькая и таинственная: вроде коричневая шкурка медвежья, лапки беспалые вместо ручек-ножек, но при этом девочкино лицо выглядывает из меха…
Жёлтый игрушечный телефон на перевёрнутом красненьком ведёрке для куличиков – у кровати в кукольной комнате. Я знала, что Телефон Ставят На Тумбочку, именно знала, но, покуда не пошла в школу, никогда такого не видела. У нас в квартире телефон был один на всех, чёрный, с тяжеленной, «убойной» трубкой, с диском, на котором помимо цифр были начертаны ещё и какие-то загадочные буквы. Висел он в конце общего коридора, прикрученный к стене намертво. Мне нравилось по нему звонить –  я чувствовала себя солидной…
В этой верхней комнате жил удивительный, «андерсеновский» книжный шкаф тёмного дерева, со стеклянными створками в резных рамах. Когда меня, совсем ещё маленькую, там, посреди этой верхней комнаты, мыли в ванночке, поставленной на венский стул и табуретку, я разглядывала книжные корешки. Особенно мне нравились четыре серых с витиеватыми золотыми буквами «Сага о Форсайтах». Я придумывала, что это за сага такая (сказка, наверное?), мечтала, что когда-нибудь прочитаю эти загадочные книги… Был там ещё дубовый резной буфет с мерцавшими в нём зеленого стекла рюмочками («царские ещё» – говорила про них бабушка, почему-то пригорюнившись), стоял огромный тяжеленный дубовый же стол…

А позже, за выездом соседей (мать называла их «старики Рихтеры») нашей стала и та комната, что с окном-фонарём в потолке. Стёкла в этом необыкновенном окне к тому времени были повыбиты, заколочены фанерой, и комната получила у нас прозвище «тёмной». В ней стояли холодильник и обеденный стол, висел дачный умывальник с тазиком. Потому что наверх, на антресоли, каждый раз умываться не находишься, далековато, да и одна раковина на всех, к тому же с холодной водой. Я впервые увидела настоящую ванную комнату (с ванной! с горячей водой!) в восемь лет, в гостях у школьной подружки. Было трудно не показывать удивление. Но я старалась.
Когда я подросла, стала ходить мыться вместе с бабушкой и мамой в Краснопресненские бани… О! Какие впечатления! Тела, тела… Толстые,  сухие, красивые, жуткие, старушешьи, девичьи, бабьи… Детей в бане было на удивление мало. Нелогичные скамейки для переодевания в предбаннике: спинка красная, сиденье синее. Или наоборот, не помню уж сейчас, но – раздражало отсутствие логики, неуместная, на мой детский взгляд, пестрота. Скамьи должны быть либо только красными, либо только синими.  А внутри, в клубах пара и плеске воды – страшные серые тазы с воровским названием «шайки», какие-то древние, осклизло-заскорузлые… Скользкий плиточный пол, залитый водой по щиколотку, – по нему было удивительно противно и брезгливо шлёпать босиком. И – тела, тела… Мокрые, распаренные, беззастенчиво, всем скопом вторгавшиеся в мой маленький упорядоченный мир, они были повсюду, их было видно даже сквозь закрытые глаза… Ощущения радостной чистоты, короче, как-то не возникало.

Одно из самых первых моих сознательных воспоминаний – золотой осенний день (но, кажется, я ещё не знаю таких понятия, как «осень» и «золото»). Мне, наверное, года четыре. Я сосредоточенно еду на трехколёсном велосипедике по тротуарчику вдоль «нашего газона», лежащего между улицей Писемского и зданием Монгольского посольства. О, эти благословенные газоны! Они – моя первая встреча с природой, да что там – с жизнью вообще! А в этот день на мне надета розово-серебристая переливающаяся курточка (видимо, из модной тогда болоньи, как я теперь понимаю). Курточку мне подарила бубушкина сестра, которую я звала Баба Лиза. Она была очень добрая и веселая, беспрерывно курила папиросы «Беломорканал». Потом, когда я повзрослела, мама мне рассказала, что Баба Лиза в молодости была революционеркой, состояла в партии эсеров…  Но пока я об этом ничего не знаю. Курточка мне ужасно нравится. Я еду на своём трёхколёснике по опавшим кленовым листьям, чувствую их сладкий, пронзительный и мягкий запах. До сих пор для меня этот аромат – пряный, пьянящий и нежный, – лучший на свете. Но в ту осень я не знаю ещё, как его определить. Для меня он слит воедино с солнцем и с моей новой курточкой, и с ощущением ветерка на щеках, когда я стараюсь ехать быстрее. И, чтобы уж все органы чувств были задействованы, помнится, что дома бабушка угощала меня  – в этот ли день или в другой, но примерно тогда же – «Невским» пирогом с кремом. Продавался он в кулинарии на Старом Арбате – такой восхитительный, высоченный и круглый пирог. По форме напоминает кекс (или кулич), а внутри у него – белый, неприлично жирный и невообразимо вкусный крем. Причем уже тогда я знала название, и в названии был отдельный интерес и загадочность: «Невский» – значит, не принадлежащий Москве! Из Ленинграда!  И, может быть, его любил есть с чаем сам князь Александр Невский! (Родители иногда рассказывали мне исторические сказки на ночь.)

Теперь подробней о самом газоне или «газончике». Перпендикулярно к проезжей части улицы шла подъездная дорожка к стоявшему в глубине зданию посольства. По сторонам её тянулись две озелененных полосы, окаймлённые узенькими тротуарчиками, как раз подходящими для детей. Правый, ближний к дому, тротуарчик, так и назывался «наш», и на нём мне разрешалось играть одной – в основном, под двумя достопамятными тополями. Левый же именовался «дальний» (!) или просто «Тот». Это был мой огромный мир.
Мир этот был населён различными обитателями. В нём жила Липа, очень прямая, пышная, под которой я впервые поняла, что такое «шатёр листвы». Ещё была Роса На Траве, на каких-то милых мохнатеньких листочках  – в середине  ОДНА ртутная капля-линза, и я слизывала эти линзы… Капельки на кремовых цветочках «глухой крапивы» – не жгучей, доброй в отличие от крапивы обыкновенной…
Иногда я приносила в этот мир жестокость, – просто из любопытства, ещё не понимая, что так поступать нельзя. Муравьиные бои, которые я устраивала, прилежно стравливая рыжих муравьёв с чёрными и наблюдая за результатом. Побеждали всегда рыжие, они были крупнее и злее чёрных. И маленькие чернушки, смешно посопротивлявшись, неизменно затихали, опрокинувшись на спинку или скрючившись на боку. Иногда я на время перекрывала входы в муравейник стёклышками, и с интересом смотрела, как муравьи толпятся и суетятся, пытаясь сдвинуть неподъёмную прозрачную преграду.
Напоминаю, все эти развлечения юной натуралистки происходили в самом центре Москвы, в арбатских переулках. Теперь, сорок лет спустя, на этих газонах и травы-то почти не осталось. Какие уж тут муравейники!

Были в моём мире и менее жестокие игры. Например, собирание тополиных серёжек в полосатый жестяной расписной баульчик… Мои тополя были без пуха, только серёжки с них опадали, тёмно-алые, мягкие, красивые. Я их называла «червячками». Настоящих червяков и гусениц боялась (кроме дождевых, их я спасала после дождя, относила с асфальта в траву). А эти, тополиные, были милые, «понарошку».

Деланье «секретиков» под тополем и в его дупле, расположенном низко, как раз на удобном для нас, малышей, уровне.

Брошечка с деревянными висюльками (две маленькие «матрёшки», но с талией). Желание подарить эту брошку самой страшной и уродливой из всех старух, похожей на слона в своём плаще, серого, пыльного, слоновьего цвета. Старухи сидели на стульях на нашем газоне. Скамеек почему-то не было. Про эту, в сером шептались, что у неё «диабет». С тех пор осталось: диабет – это ужасно, лучше что угодно, но только не это. Ещё была добрая старушка Татьяна Ивановна, в белом платочке в горошек. Она всегда нас звала, чтоб приласкать, дать чего-нибудь сладенького, вкусненького... Мы, дети, этих старух не боялись, мы с ними друг другу не мешали. Они сидели, нет, восседали на своих стульях-тронах. Мы копошились рядом.
Разглядывание загадочных извилистых трещин в асфальте и гадание по ним – подробностей уже не помню.

Серьёзные, обстоятельные разговоры с милиционерами (о чём, Господи?!), охранявшими Монгольское посольство (ни одного ростом с Дядю Стёпу, к сожалению, зато все добрые).

Снежинки под качающимся конусом света из подвешенного (на проводах, никаких столбов!) над переулком, поперёк него конического же, жестяного (наверное?) фонаря…

Я помню ночь на склоне ноября.
Туман и дождь. При свете фонаря
Ваш нежный лик – сомнительный и странный,
По-диккенсовски – тусклый и туманный,
Знобящий грудь, как зимние моря…
–  Ваш нежный лик при свете фонаря. –

не об этом ли именно фонаре писала Цветаева?

...Вообще – чувство зимы. Большой снежной зимы.
Снежинки, мерцавшие на сугробе под моим самым любимым «тронным» деревцем (с низкой развилкой, в которой можно было сравнительно удобно усесться).
Ольга Сергеевна, моя первая учительница музыки, очень-очень молодая. Худая, сутулая, в очках, она играла мне на пианино хрустальную мелодию песни – слова (хотя и явно не цветаевские) помню до сих пор:

Мерцают снежинки и падают прочь.
Идем мы с тобой в новогоднюю ночь.
Идём, а кругом – тишина и покой,
и только снежинки ты ловишь рукой…

Огромные сугробы, выше меня. Я в них рыла пещерки, выстилала вязаными салфеточками и атласными подушечками-думками, и селила туда тепло одетых кукол. Снег сахарно искрился, было сказочно, хотя и холодно. Таких огромных, переливающихся всеми цветами, удивительных снежных искр-звёзд-мерцаний после уже никогда не было.

Дворник с ломиком и огромным блестящим, зеркальным почти скребком из жести. Асфальт на тротуарах зимой был чист, без наледей. Эти дворники ездили на смешных грузовых, бирюзового цвета, мотороллерах, очень шумных. Нынче такие мотороллеры остались, кажется, только на кладбищах. Мама рассказывала, что до войны переулок наш был мощён брусчаткой (асфальт появился лишь в конце войны). А в довоенные времена по брусчатке со страшным грохотом проезжал извозчик, с железными (почему-то) ободами колёс. И если проедет один автомобиль в день по нашему переулку, то это было много.

…Тётя Наташа (дочка Бабы Лизы и, соответственно, мамина двоюродная сестра), бывавшая в Москве в командировках, шумная и модная, однажды подарила мне брошь чешского стекла. Я любила «собирать драгоценности», года в четыре уже распотрошила двое маминых бус – из горного хрусталя и из искусственного жемчуга, соорудив себе «потрясающее» ожерелье. Одной из любимых книг моих была «Малахитовая шкатулка» Бажова. Тётина брошь была дивная, с тремя подвесками, стекляшки играли роль, как я сразу определила взглядом знатока, хризолитов и изумрудов.
Стоял весёлый май, и я пошла гулять (мне было уже шесть лет, и меня отпускали пастись одну уже не только на газончике, но и в окрестностях дома). Пошла я через Проходной двор, это был ещё один мир, находившийся между нашим домом и Ржевским переулком.
И тут я увидела, как ломают дом. Тяжеленным шаром на толстенной цепи. (Потом я узнала, что шар, оказывается, чугунный, и называется странно и страшно: «баба».) И вот этим шаром – по стене дома – р-раз! Пыль. Дом стоит. – Р-раз! – Пыль. – Р-раз! – Отвалился кусок стены. А я стою почти напротив, на другой стороне переулка, любуюсь приколотой на груди брошкой (три подвески качаются, солнце слепит, от солнца хорошо, от тяжелого шара – плохо и непонятно: зачем ломают дом? Он же хороший! Нормальный! Чтобы как-то объяснить себе происходящее я шептала: взрослым, наверное, виднее, им лучше знать. Может, на самом деле дом совсем не такой хороший. Я не боялась и не грустила. Я просто не понимала –  ЗАЧЕМ.   

..А потом, годы спустя, уже переехав на окраину и лишь изредка навещая свои переулки, я каждый раз недосчитывалась – дерева, дома, газона. И наконец перестала приезжать совсем. И тот зачарованный мир детства остался лишь в памяти. И в этих строчках.


2015



Фото Дома (ещё домузейного, моего) взято здесь:
http: // cozymoscow.me/ekskursii-2/moskva-mariny-cvetaevoj-premera.html