Манька-самоходка

Татьяна Васса
1.

- Эх не сидится тебе, девка! Самоходкой* пошла! Позорище-то, позорище како-о-о-е.... - выла Матвеевна, уже лет десять как честная вдова с семью детьми.
И вот теперь её старшенькая Манька, прельстившись заезжим каторжанином, собирала в узелок свои нехитрые пожитки.
- Мама! Да какой же он каторжанин?! Он не уголовник какой, а политический, понимаешь, политический! В Питер с ним еду, в столицу!
- Ох, горюшко моё... Да ить он - безбожник! Да как можно-то невенчанной! Ведь грех-то како-о-ой... - продолжала причитать мать, пытаясь вытащить узелок из цепких рук Маньки: - Забил он тебе головушку! Забил, очаровал, окаянный! Новым этим сатанинским! Отдай, отступись, говорю! - Наконец, Матвеевна так дёрнула узелок, что он оказался в её руках. Манька, не удержав равновесия, повалилась на лавку, больно ударивших о край спиной.
- Да и подавитесь Вы! Да и так уйду, как есть! - И Манька, держась за спину, другой рукой прихватила у двери свой полушубок, прыгнула в валенки и, хлопнув дверью, выскочила из избы, оставив воющую мать с бесполезным узелком в руках.

"Каторжанин" этот появился в их селе около года назад. Был он лет тридцати, невысок, крепок в плечах, всегда чисто брит и острижен. Большее время он молчал, смотрел внимательно из-под густых бровей. От этого взгляда людям было не по себе, он как бы говорил: "Я-то знаю самое главное, а вы, голубчик, этого не знаете". Другими словами, было в нём какое-то глухое превосходство, сильное, глубинное, которое давило и не давало рядом с ним никому быть свободным. Его сторонились, недолюбливали и немного боялись.

Никто не понимал белобрысую Маньку, которая втюрилась в «каторжанина» с первого взгляда и бегала за ним как собачка, таская из дома в его постой то горячей картошки в сметане, то жареной щуки и прочую снедь, зачастую отрывая от своей доли. Или, как бы это сказать, недоедала сама, потому что семья безотцовная была большая и достатка не имела никакого. Хозяйка постоя при виде раскрасневшейся Маньки с очередным гостинцем в руках поджимала губы, сокрушенно качала головой и молча отходила от двери, ведущей в комнату каторжанина, сложив на груди руки. В этот же день, а если поздно было, то и назавтра она, прийдя на беседу к очередной товарке, оговаривала Маньку: "Глянь-ко, сама-от голытьба голытьбой, а басурманину энтому таскат еду разну. Небось от сиротиночик отрыват недоумка-девка. Ищо и в подоле притащит, ей-бо, притащит".
- Матвеевна ей притащит за вихры, за вихры! Сама-от Матвеевна-то чесна вдова, себя блюдёт, а энта сама повешалась мужику на шею. Позорище. Тьфу! - Так порой и мыли бабы Манькины косточки. Однако оговаривать самого каторжанина побаивались, мало ли...

В русском человеке, известное дело, если чего не понятно, то лучше обождать, рассмотреть со вниманием, а уж потом и склочничать. Бывают, однако, и смельчаки на такой счёт, сразу высказываются. Ну да веры таковым особенной не было, хотя могли и поддакнуть, так, вежливости и порядка ради.

Между тем, у каторжанина заканчивался в начале весны срок поселения, и он, сжалившись над бестолковой Манькой, решил всё же взять её с собой в Петербург в качестве помощницы по хозяйству, ну и для других редких интимных вещей. Дело в том, что Ефим (так звали "каторжанина") свято верил в то, что при светлом будущем, которое он и его товарищи по партии саможертвенно желали построить, всё будет общее, и жёны, разумеется, тоже. Он скупо и, как ему показалось, очень доходчиво разъяснил это Маньке. Манька головой кивнула, а про себя подумала, что подурит и перестанет, а там, глядишь, детишки пойдут и под венец согласится, и вся эта дурь у него из головы как-нибудь растечётся.
___________________________________

* Самоходкой уничижительно называли на Руси девушку, вышедшую самовольно замуж вопреки воле родителей.

2.
У избы, где проживал во время своей ссылки Ефим, уже стояла гнедая кобылка, запряженная в сани. Транспорт этот нанял сам каторжанин ещё неделю назад, уговорившись с Васьком, братом хозяйки, который уже месяц как вернулся с отходных работ и перебивался случайными приработками. Мужик он был холостой, невидный, росту плюгавенького и лыс, как колено. Кроме того, не имел пяти передних зубов, которые ещё в юности ему выбили в драке на Прощёное воскресенье.
Васёк был постоянно чем-то недоволен, поэтому поносные слова Ефима в адрес царя и всё его правительство, падали на благодатную почву. Васёк даже реже стал ходить в церковь к обедне, вспоминая, что Ефим ругал попов, называя их кровопийцами, будто они только наживаются и дурят простой народ. И всё же внутри Васька что-то останавливало от того, чтобы уж совсем-то сказать, что Бога нет.
С каждым годом слабее, а всё же и до сих помнил он, как подростком заблудился в лесу. Пошел за груздями, а посерело, дождь пошёл, Васёк солнце потерял и пошёл выходить в другую сторону. Так промёрз за ночь, клацая зубами от холода, молил святого Николу, чтобы помог выбраться. А утром, как рассвело, всё та же серь, никак не понимал куда идти. И тут услышал как будто конь ржёт. Подхватился, грузди все из корзины опрокинул наземь и помчался в ту сторону. Временами исчезал звук, потом снова начинался, словно как убегает от него лошадь эта. Через час такого бега вынесло его на опушку, а внизу и сельцо их лежит. Да вынесло со стороны старого оврага, куда сроду никто не хаживал.
А коня и нет никакого, да тут и не пасли никогда и не ездили, чащоба глухая, никуда в пользу не ведущая. Понял тогда Васёк, что Никола-святой ему помог, вывел, ответил на слёзную молитву. Поэтому хоть умом он и соглашался с Ефимом про богатейство попов, а от Бога отречься было всё же как-то неудобно.
Васёк уж и сена в сани побольше настелил, оглянулся, а мчится Манька к саням, расхристанная вся, платок набок, полушубок на ходу натягивает.
- Знать, со скандалом убежала девка. Задала небось ей Матвеевна трёпку. Да и как не задать. Знамо, позор на семью.
Манька тем временем добежала до саней и остановилась отдышаться. Васёк не торопился поздороваться, в его глазах Манька из-за дочерней дерзости стала уже человеком иного, худшего сорта, не заслуживающим, чтобы первым оказать ей почтение.
- Ишь, - думал про себя Васёк, - даёт дёру из дома, а матери-то кто поможет сирот поднимать. Неблагодарная девка, непуть.
Он ещё больше насупился и упрятал поглубже голову в широкий воротник тулупа, чтобы не встречаться с Манькой глазами.

Да Маньке и было не до него. Она думала, здесь ей обождать своего любимого соколика, или в избу зайти. Но, вспомнив про ледяные глаза хозяйки, решила всё же обождать на улице, не замечая из-за своего разгоряченного состояния ни мороза, ни даже нахохленного Васька.
Да вскоре на крыльце показался и сам Ефим, которого вышла проводить хозяйка постоя, укутавшись в широкий парадный белый пуховой платок.
- Ну, с Богом, - независимо и настойчиво сказала хозяйка, перекрестив недовольного этими действиями Ефима. Тот зыркнул в ответ и процедил:
- Могли бы и обойтись без этих ваших пережитков.
- Ой, парень, глуп ты, как доска, глуп да туп, - отрезала она, явно пожалев, что истратила своё душевное благословение впустую: - Правильно говорят, не мечи бисер перед свиньями. - Она резко развернулась, успев послать ледяные искры ещё и в сторону оробевшей Маньки, и скрылась в сенях, громко хлопнув дверью.

- Ну, готова, что ль? - спросил Ефим у Маньки, отметив отсутствие у неё какой-нибудь поклажи.
- Готова, Ефимушка, голубчик, готова уже совсем. Маманя узелок отобрала. Ругались очень.
- Да ладно с этим узелком, невелики у тебя ценности, - снисходительно проворчал Ефим и жестом пригласил Маньку усаживаться в сани. Затем сам сел и коротко сказал Ваську: - Трогай!

До станции было не так далеко – часа три по зимнику. Доехали они ещё до сумерек, замерзшие, и сразу пошли в станционный буфет отогреться горячим чаем. У Васька были с собой пироги со щукой, заботливо сунутые сестрой за пазуху тулупа. Он выложил их на стол, развернув из рогожки, не пожадничал. Пироги от тепла Васькиного тела были ещё чуть тёплые, духовитые.

После чая Васёк, отвесив поклон и пожелав доброй дороги путникам, отбыл на ночлег к племяннику, что проживал недалеко от станции. Обратно ехать он опасался из-за темноты и волков. Прошлый год вот так Петрович поехал со станции и был застигнут потёмками. Потом, уже утром, при розысках обнаружили зарезанного волками Петровича и обглоданную прямо в оглоблях лошадь. Оставил он четверых пацанов мал мала меньше да вдовицу молодую. На селе с тех пор её стали прозывать Петровной. Хорошо, что у той были родители да братья неженатые, помогали поднимать сирот.

Ефим с Манькой пристроились в зале, вернее, большой комнате ожидания, поближе к тёплой изразцовой печке-голландке. Ефим позаботился раньше купить билеты в сидячий вагон, самый дешевый, они обошлись ему в 6 рублей, по 3 рубля каждый. Деньги эти он заработал, нанимаясь в селе на разные работы. Оставалось у него ещё 5 рублей на первое время, чего вполне должно было хватить, чтобы снять на месяц какую-нибудь комнатёнку и худо-бедно пропитаться.
«А там, - думал Ефим, - и работу какую-нибудь найду. Товарищи по партии помогут. И дуру эту куда-нибудь пристроят, да хоть прачкой в бани».
Он, слегка поморщившись, посмотрел на раскрасневшуюся счастливую Маньку.
Манька пребывала в своеобразной эйфории. Мало того, что с ней был её любимый Ефимушка, так она ещё и ехала жить в сам Санкт-Петербург, столицу! Её воображение рисовало ей картины, одну счастливее другой: вот она едет в барском платье на извозчике, вот они с Ефимом и детишками обедают за большим столом в большой светлой комнате, а на столе яств разных...
Манькины мечтания прервал тягучий гудок паровоза и оживлённое движение пассажиров и провожающих.

3.
Проснулись Ефим и Манька от того, что "серая бабёнка" трясла их поочерёдно за плечи.
- Чё спим-то?! Приехали!
Манька просыпалась с трудом, норовя снова провалиться в тяжёлый душный сон, но тут до неё дошла холодная морозная струя из открытой вагонной двери, и она, тряхнув головой, окончательно взбодрилась.
Ефим просыпался тоже тяжело. Всю ночь он спал сидя, к чему никак и нигде не мог привыкнуть. От неудобной позы тело затекло и было как будто ватным.

За окном был заснеженный Московский вокзал. С перрона покрикивали носильщики. Их голоса перемежались с зазывающими возгласами извозчиков.
Манька смотрела на большой город во все глаза. У неё перехватывало дух и от морозного воздуха и от обилия впечатлений.
Ефим, понимая, что его спутница находится в ошеломлении, крепко взял её за руку и повёл по перрону к тому месту, где было определено стоять извозчикам.
- Сколько до Литейного возьмёшь? - сердито спросил он у крайнего лохматого извозчика, также сердито осматривающегося по сторонам.
- Двои? За двоих 10 копеек дашь.
Ефим согласно кивнул и, подсадив Маньку, сел рядом с ней на пассажирские места в высоких санях и укрыл её и себя до пояса большим полушубком, лежащим в санях для этого случая.
- Но! - извозчик натянул поводья и взмахнул над парой лошадей кнутом. Те послушно тронулись и потом уже бежали так ладно, да ловко, что и вовсе не нуждались ни в каком понукании.
- Ой, Ефимушка, глянь, лошадки-то каковы! Умные, справные лошадки! И город-то каков! Сколько много здесь всего! - не могла удержать восхищения Манька, выворачивая шею то направо, то налево, желая рассмотреть всё и сразу. От этого у неё в голове все впечатления путались, не оставляя, в конечном итоге, совсем ничего, только один пёстрый шум.
Вскоре извозчик свернул направо на Литейный и там через три квартала остановился у пятиэтажного желтого дома с аркой.
- Стой. В арку не надо. - Ефим расплатился с извозчиком и помог Маньке выбраться из саней.
- Благодарствую, - буркнул мужик и тронул вверх по Литейному.
- Пошли, - скомандовал Ефим застывшей на месте Маньке, и она пошла за ним покорно, чуть сзади, будто овца на заклание. Вместо восхищения в её сердце как-то сразу прокрался страх.
- "И чё будет, куды идём?" - думала она, поднимаясь за Ефимом по железной лестнице на второй этаж.

В подъезде пахло затхлой сыростью. На лестничной площадке было три двери приличного вида, свежеокрашенные. И этот окрашенный вид так не вязался с затхлостью, что Маньке стало ещё страшнее.
Ефим дёрнул верёвку дверного звонка. Там где-то глухо звякнуло и молодой мужской голос за дверью отозвался:
- Сейчас, сейчас. Открою.

Затем что-то ещё погремело и звякнуло, и дверь отворилась. За ней стоял лет двадцати пяти черноволосый коротко стриженый молодой человек, который окинул пару весёлым взглядом.
- Ефим! Ты ли это?! - вскричал он и крепко, от души, прижал не успевшего ничего ответить Ефима к себе, да так крепко, что у того, казалось, сейчас лопнут рёбра.
- Да отпусти, Иван, разомнёшь всего. Худ, а обниматься горазд, как медведь!
- А то! Я же атлетикой занимаюсь каждое утро. Должен быть и результат! Дай-ко ещё тебя обниму, - и Иван снова попытался схватить теперь уже ловко увернувшегося от него Ефима.
- "Чисто мальчишки", - подумала про себя Манька, у которой весь страх куда-то исчез, и она поняла, что её здесь никто не обидит, а примут по-людски.
- А это что у тебя за красавица за спиной? Не пройдёте ли в комнаты, сударыня? - спросил Иван, давая всем войти и внимательно разглядывая незнакомку. Он увидел, подробнее, что она сероглаза, лицом кругла и румяна, статью крепка, о такой сказали бы пошляки высшего света: "Эдакий бутончик".
- Знакомьтесь, это - Маня, Мария Осиповна Жукова, потомственная крестьянка, можно сказать.
- Маня, - смущённо протянул руку "бутончик" в ответ на протянутую крепкую руку Ивана.
- Ну, будем знакомы! Я - Ваня, потомственный рабочий, можно сказать пролетариат.
- Пролетат? - переспросила Манька, с мучительным выражением лица, пытаясь выговорить незнакомое слово.
Ну, пока, можно сказать, пролетат, - засмеялся Иван. - Ничего, это дело мы поправим, политическую и всякую другую грамотность.
- Боюсь, что это будет некоторым образом затруднительно, - буркнул Ефим, раздражаясь на Манькину бестолковость.
Ну-с, чайку горяченького с дороги, обедец сейчас какой-нибудь соорудим. У меня картошечка да говядинка отварная имеется...
- Говядинка? Так ведь пост сейчас... - растерянно протянула Манька.
 О-о-о... Да и впрямь будет затруднительно, - весело ответил Иван. - Мы, сударыня, никакие постники, можно сказать, не постничаем совершенно. Разве когда денег нет.  - Тогда уж приходится.- Иван ловко доставал из буфета тарелки, приборы. Раздул самовар, на который ловко надел трубу, выводящуюся в печку-столбянку.
- А нет ли нужды с дороги помыться? Вода сейчас согреется. Вот тут у нас моются, сударыня, - Иван показал ей двери ванной и гостеприимно их приоткрыл.
Манька смущённо закашлялась и затопталась на месте.
- А до ветру ходют где здеся? - залилась она густой краской.
- О, не извольте смущаться, сударыня. Это - одна и та же дверь, там такой необычный белый предмет, на него садятся, а потом всё это смывают, дёрнув за ручку на цепочке.
Манька при этих словах готова была провалиться на месте, но, сделав над собой усилие, прошла в приоткрытую дверь и плотно её за собой закрыла.

Пока Манька разбиралась с новыми предметами её жизни, между Ефимом и Иваном состоялся вполне секретный партийный разговор.

4.
Ночевали Ефим и Манька у Ивана на тулупах прямо на полу.
Петербуржское утро постучалось в окно плотными сумерками и выхватило из пространства белый бок почти остывшей печки-голландки. Привыкшая к раннему подъёму Манька перед самым рассветом совсем замёрзла и всем своим упругим телом прижалась к боку Ефима, так что они оказались под одним тулупом. Согревшись сама и согрев своего "каторжника", она незаметно снова уснула и проснулась уже когда Иван вовсю возился с самоваром, а в голландке дружно трещали дрова.
- Что, проснулась, барыня-сударыня? Долго спать изволите, - весёлый тон Ивана смутил Маньку, тем более что она не увидела рядом с собой Ефима.
- Так это... я обычно рано встаю. Тут что-то заспалась с непривычки. А Ефимушко-то где?
- Пошёл Ефимушко твой на фабрику работу искать. Товарищи должны помочь. Жить-то вам на что-то надо.
- Ой, Ваня, а мне-то с работой можно пособить? Я ведь всё по хозяйству могу делать.
- Попробуем. Тут на первом этаже вдовая купчиха сдаёт квартиры, ну как наподобие постоялого двора, так ей туда нужна работница по уборке и стирке. Платит немного, ну да ведь вы не привередливы, сударыня? Тем более, что есть у неё там и комнатёнка недорого. Давай-ка умывайся, чаю попьём, и я тебя к ней сведу.
Манька согласно кивнула, поднялась, отряхнула и оправила платье, собрала за собой тулупы, сложив их в угол на сундук, и только после этого, под одобрительный взгляд Ивана, прошла уже за знакомую дверь.

К чаю у Ивана были вчерашние баранки, кусковой сахар. Манька, хоть и нечасто баловалась сахарком, а колоть его специальными щипцами могла ловко. Наколов щепоть и для Ивана, она плеснула чаю в блюдце, засунула кусок сахару за щёку и стала с шумом втягивать горячую жидкость внутрь вытянутыми губами. Ей казалось, что чем больше она производит шума, тем манернее и столичнее получается.
- Сударыня! - расхохотался Иван, - Вы эдак всех распугаете чаёвников, да и купчихиных постояльцев! Чай-то чем тише пьёшь, тем и лучше.
Манька покраснела и, словно в оправдание, сказала:
- Я так-то с одним куском могу шесть чашек кряду выпить."
- Не выпить, а выдуть, или, позвольте сказать, выхлебать. Тише, аккуратнее нужно. Ну-ка попробуйте-ка.
Манька сосредоточилась и поднесла блюдце к губам, скосив на его край оба глаза, и снова с шумом, но уже потише втянула в себя чай. Иван чуть не повалился со смеху от этих скошенных глаз и Манькиного старания.
- Сударыня, здесь не очень-то принято из блюдца; из чашки, может, сподручней будет? Здесь всё больше из чашек пьют, а чашку на блюдце ставят.
- Так ведь горячо!
- Горячо или нет, а уж придётся потерпеть, сударыня вы моя.
На пятой чашке у Маньки уже стало получаться тише и пристойнее, Иван одобрительно кивал головой, только удивляясь, сколько же чаю вмещается за раз в "этакий бутончик".
Покончив с чаепитием, они оделись и спустились к купчихе на первый этаж.
Дверь им открыла сама хозяйка, дородная женщина лет сорока. Окинув взглядом пришедших, коротким кивком пригласила в комнату. Обстановка тут была простая. Видно было, что хозяйка использует комнату и как приёмную, и как кабинет. В углу у окна стоял дубовый письменный стол со множеством ящичков, на столе - массивный малахитовый письменный прибор, стопка чистых листов, две большие книги для записей. У стола занимал своё место такой же массивный стул с резной спинкой. Посреди комнаты - большой овальный стол, покрытый белоснежной скатертью с чайными приборами и стульями в белых чехлах кругом стола. Знать, хозяйка за ним чаёвничала с гостями. У противоположной стены рядом с консолью было большое зеркало и вешалка для одежды, и дальше вдоль стены стояли стулья уже без чехлов, куда хозяйка и указала им сесть, не предложив раздеться.
- Чем обязана? - холодно спросила хозяйка, располагаясь за письменным столом, сразу придав деловой тон беседе.
- Позвольте представить, Мария Осиповна Жукова, - начал Иван, уже знавший хозяйку, хотя бы потому, что снимал именно ей принадлежавшую комнату и исправно за неё платил.
- Так. Что далее? - холода в хозяйкином тоне не убавилось. Она уже видела, что молодка - тетёха деревенская, неизвестно ещё кто такова и с каким характером.
- Ищет куда подрядиться. Приехали вчера с моим приятелем. Да и жильём интересуются. Не тревожьтесь, девушка аккуратная, всё может по хозяйству, и деньги у них на первое время есть на проживание.
- Вот как. С приятелем они супруги, что ль?
- Вроде того...
- Всё у вас «вроде того», добалуетесь с этим вольномыслием да новыми манерами. Старое легко рушить, да без него легко и пропасть. Ладно. Сегодня попробуй, девка, потрудись, а я к тебе присмотрюсь. Да сколько присматриваться буду, пока не скажу. Комнату дам для прислуги, тут же, в первом этаже. Пока будет платная, а если придёшься ко двору, то и без оплаты живите с "вроде того" супругом. Поняла?
Манька часто с готовностью закивала.
- Ну ладно, Иван, иди давай, а девку тут оставь.

Через неделю купчиха, Василина Степановна, была без Маньки как без рук. Манька оказалась не только вынослива, но и понятлива необычайно. Скоро она усвоила не только, когда и в каких комнатах производить уборку, но и выстирывала и крахмалила бельё так, что оно хрустело и пахло морозцем. И сама Манька, приодетая из гардероба прошлой купчихиной прислуги, сияла как медный пятак и дышала таким здоровьем, что на фоне серой Питерской зимы была просто своеобразным источником энергии, к которой тянулись жильцы, да и сама купчиха. Она за эту неделю успела перезнакомиться со всеми лавочниками в округе и своей безыскусной простотой и добротой снискала репутацию глуповатой, но хорошей девки. Все поучения и наставления Манька принимала с благодарной искренностью, так что каждый из охотливых "наставников" считал себя очень умным, сотворившим для Маньки неоценимое благо. Поэтому из всех лавок и магазинчиков Манька всегда доставляла самые свежие и качественные продукты по обычным ценам, к тому же её ни разу не обвесили и не обсчитали.
Только вот Ефима этого странного никак Василина Степановна не могла принять.
- Не пойму, девка, как ты с ним живёшь. Ни кожи, ни рожи, вечно насупленный, молчит, смотрит как вражина какой. Нет, девка, не пойму... Ты при своей-то дородности можешь себе такого мужичка привадить. Да хоть давай познакомлю тебя с Петром Ивановичем, тут же, на Литейном, живёт. Вдовец, приличный, приказчик у Леонтьевых. И молод, и лицом приятен. Добр, опять же, бить не будет. Да и зарабатывает пристойно.
- Ну что, Вы, Василина Степановна, я Ефимушку-то своего жалею, голубчика. Это он с виду такой нелюдим, а сердце-то у него доброе...
- Тьфу ты! Ничего ты, Маняша, в людях не понимаешь. Он даже и прилюдно тебя Манькой зовёт, как собачку какую.
- А кто же я? Я ведь Манька-то и есть. Правильно зовёт, - и Манька, желая уйти от неприятной беседы, сообщала о каком-нибудь деле и уходила из комнаты.
Купчиха с сожалением смотрела ей вслед и вздыхала: "Пропадёт деваха, ой, пропадёт..."

5.
Ефим и в самом деле устроился на фабрику грузчиком. Однако работу эту не выполнял, а только числился и получал еженедельное жалованье, которое всё отдавал для партийных дел. Местная ячейка решила полностью освободить его от работы, поручив заниматься только партийной деятельностью.

Жили они на Манькино жалованье. Так что расчёты его по поводу того, что она пригодится, оказались вполне верными. Кроме того, он раз в неделю «справлял мужскую нужду» без особенных ласк. Маньку он никогда не уважал, только терпел все её ахи и вздохи. Ещё в селе она бегала за ним собачкой, никакого женского достоинства. А ему всегда нравились женщины недоступные, строгие, себя царственно несущие. Да только жаль, что такие ему никогда не оказывали благосклонности. Хотя слово «такие» весьма преувеличенно употреблено. Была из таковых у него только одна зазноба – Вера Усольцева, соседка по двору. На неё не только он засматривался. Она принимала его знаки ухаживания как само собой разумеющееся, с лёгкой насмешкой. А когда он, наконец, решился на объяснение, она рассмеялась ему в лицо и сказала, что эдаких бурундуков только деревенские девки любят. С тех пор эти «деревенские девки» сидели в нём занозой, и он зарёкся вообще хоть когда-нибудь открыть своё сердце женщине. В глубине души Ефим боялся даже себе признаться, что и до сих пор в нём тлеет желание мщения и этой Вере Усольцевой и подобным ей дамочкам. Эта подспудная, ноющая болезнь точила его изнутри, но он давил её бравурными заявлениями, что любовь и все эти нежности – для сопляков, что в тот момент, когда весь мир ждёт освобождения от оков капитализма, не стоит тратить силы и время на такие пустяки.

Среди партийных товарищей он слыл надёжным, крепким, ответственным, способным отдать даже жизнь свою во имя священного дела. Да и на самом деле, при всей внешней сдержанности сердце Ефима горело ненавистью к «тиранам, беспощадно эксплуатирующим трудовой народ». Целыми днями он ходил по рабочим ячейкам, готовил и проводил собрания, писал прокламации и помогал в подпольной типографии. Замёрзший, с охрипшим голосом, он возвращался в Манькин крахмальный уют, который так не вязался с его «трудовыми» закопчёнными опасными буднями, что от этой разницы ему хотелось выть, разорвать все эти крахмальные простыни и полотенца, исхлестать ими румяную чистую Маньку.
«Пока сироты прозябают в нищете, а товарищи отдают свои последние силы в невыносимых условиях труда, эта жирует. Ишь, раскормилась на купчихиных харчах».

Ефим стискивал зубы, понимал, что во имя священного дела ему нужно всё это терпеть. На все Манькины вопросы он отвечал коротко, раздражённо до такой степени, чтобы отбить у неё охоту к любым разговорам.

Когда на агитационных собраниях некоторые из собравшихся указывали ему, что нельзя же всё так красить в чёрный цвет, что квалифицированные рабочие на Путиловском получают до 120 рублей в месяц, при ценах на мясо по 25 копеек за фунт, да мука по 8 копеек за фунт, и за жильё берут по-божески, за 25 рублей в месяц можно квартиру приличную, аж в 100 аршин снять. Конечно, все подешевле стараются жильё найти. Одним словом, возражали Ефиму, что вполне можно жить. От этих возражений Ефим приходил в бешенство, повышал голос и, надрываясь, буквально кричал о самых ужасных, самых непереносимых примерах нищеты и бесправия народного.

Не оставлял без внимания он и религиозную тему:
- Товарищи, где же это видано, чтобы за «небытие на исповеди» с разночинцев и посадских людей в первый раз взимать рубль, во второй раз – 2 руб., в третий раз – 3 руб.; с крестьян – соответственно 5, 10 и 15 копеек, а за сокрытие «небытейщиков» священника наказывать на первый случай 5 рублями, затем 10 и 15, а в четвертый раз – лишением сана и отсылкой в каторжные работы?! - цитировал наизусть Ефим Законы Российской империи.
- Да это что! Вот, дальше читайте: «Отвлечение от веры: ненасильственное — ссылка до 10 лет, телесные наказания, клеймение; насильственное — ссылка до 15 лет, телесные наказания, клеймение. Статья 191. Отступление от веры — лишение прав на время отступления от веры. Статья 192. Если один из родителей не христианской веры воспитывает детей не в Православной вере — расторжение брака, ссылка в Сибирь. Статья 195. Совращение из Православия в иное вероисповедание — ссылка, телесные наказания, исправительные работы до 2 лет. При насильственном принуждении — ссылка в Сибирь, телесные наказания. Статья 196. Вероотступничество — запрет на контакты с детьми, до возвращения в веру».
- Это что?! И думать не смей свободно?! - бушевал Ефим - Кровопийцы тоже эти попы! И пусть меня снова в каторгу, но я – свободный человек и все должны быть свободными! - совсем осипший Ефим стучал даже ребром ладони о стол в бессилии добыть для каждого эту свободу.
Рабочие расходились с таких собраний в большом смущении. С одной стороны, как бы и прав этот агитатор, а с другой – и менять уже устоявшееся совсем не хотелось.

Домой возвращался Ефим выжатый, высосанный, опустошённый. Но наутро всё начиналось сначала, он просыпался полный решимости и энергии, как гончая в преддверии осенней охоты, как стрела в натянутой тетиве. Его дело, идея, которой он горел, - было единственно стоящее, большое. Будто и сам он принадлежал этому большому и великому, что наполняло смыслом не только его жизнь, но и всё вокруг него. Будто всегда и везде был он не один, а за его плечами подобно двум мощным крылам была эта идея мирового коммунизма, светлого будущего для всех и каждого, и сам он был наподобие священной жертвы во имя, во имя...

6.

В то утро Манька снова завела старую песню:
- Ефимушко, надо бы к маманьке в село съездить, гостинцев да чего передать, трудно ить им.
- Перешли почтовыми денег рублей пять, - недовольно буркнул Ефим.
- Да что почтовыми, пропадуть, говорю.
- Никуда не пропадут, дура деревенская!
- Говорю, пропадуть! Да и стоснулась я по их, - ноющим голосом упрямилась Манька.
Тут Ефим не выдержал и со всего размаха ударил Маньку сбоку в челюсть, как мужика. Манька охнула и осела. Он поднял её, встряхнул и снова со всей силы ударил с другой стороны. Удар пришёлся в висок, и Манька, потеряв сознание, упала навзничь.

- Тьфу! Даже мужнину учёбу выдержать не может! - Ефим снял с вешалки своё зимнее пальто, шапку, обмотался на ходу шарфом и выскочил из дома, направившись на фабрику, где сегодня должны были выдавать жалованье.
Он шёл по морозной, скрипучей улице и думал о том, что жить с этой дурой ему уже невмоготу. Он должен отдавать все силы партии и мировому пролетариату, а тут эта деревенщина мотает последние нервы и силы.
- Надо бы попроситься пожить у Ивана, пока другое что не подвернётся. Тот товарищ по партии и не пристаёт со всякими глупостями, - думал Ефим, глотая студёный петербургский ветер, который, как нарочно, дул прямо в лицо, заставляя пригибаться и поднимать воротник. Было ещё темно, и только газовые фонари вдоль улицы обогревали эту стужу пятнышками тепла и света. То и дело из разных подворотен появлялись мужские и женские фигуры и, так же пригибаясь и кутаясь, направлялись в сторону фабрики. Временами их обгоняли извозчики, это ехали служащие, инженеры и всякое другое руководство. Ефим провожал каждый такой экипаж ненавидящим взглядом. И вскоре его мысли от дуры-Маньки и устройства собственного быта перешли на подготовку речи, с которой он должен был сегодня в обеденный перерыв выступать перед рабочими-судостроителями.

Тем временем Мария Осиповна, не обнаружив утром Маняши за своими обычными обязанностями, всполошилась и послала дворника проведать, что и как. Дворник через короткое время прибежал испуганный и доложил, что Манька у себя в комнате лежит избитая без сознания.
- Ох, ты, батюшки! Зови извозчика, да кого пособить. Свезём в больницу, коли живая! А ты, изверг, попомнишь у меня! - потрясла она кулаком в воздухе невидимому Ефиму.
Всё вскорости было исполнено, и скоро Манька лежала на крахмальных простынях в больничном халате в Мариинской больнице для бедных.
Мария Осиповна до обеду дожидалась вестей от дворника, что всё исправно, что Маняша пришла в себя, "дохтура говорят, что стряс мозгов, что через недельку приблизно будеть дома". А до этих вестей она ходила из угла в угол своего кабинета, обдумывая, как бы ущемить Ефима, насолить ему покрепче и разлучить с этой дурочкой многострадальной. Дело было не только в личной симпатии к этой деревенской бесхитростной девушке, а ещё и в том, что такой расторопной да аккуратной работницы было ещё поискать.
- Да и без всякого гонора девка. А этот Ефим, паршивец, забьёт ведь, насмерть забьёт. Уж коли начал руку поднимать, да ещё так крепко прикладывать, так в скорости и вовсе забьёт.
Был у Марии Осиповны в знакомых один околоточный, ещё по покойному супругу знавались. И что Ефим этот против царя агитирует тоже она слыхивала, да не было у неё точных фактов. Иван-то тот, дружок его, вроде неплохой парнишка, жаль, если и его заодно арестуют. Да и жилец он справный, никаких пьянок и платит верно.

Пока Мария Осиповна обдумывала свои намерения, наступил вечер. Удвери раздался звонок. У неё на пороге стоял Иван.
- Чем обязана? - удивлённо спросила она, однако с добрым предчувствием, что дорожка, наверное, наметится.
- Дело в том, досточтимая Мария Осиповна, что известный Вам Ефим просится ко мне жильцом постоянным, а без Вашего позволения-с нельзя-с.
- Ну-ка, голубчик, проходи, нужно разговор тут особый составить.
Иван прошёл и занял уже известное ему место на стуле у стены.
- Известно ли тебе, голубчик, что Ефим сегодня утром так избил Маняшу, что мне пришлось определить её в больницу. До бессознательного состояния избил.
Иван удивлённо поднял брови:
- Нет, ничего такого Ефим не говорил.
- Так вот я тебе говорю. И никакого разрешения Ефиму жить у меня в доходном доме я не дам. Пусть укатывается на все четыре стороны! А будет Маняшу с панталыку сбивать, сообщу куда следует и о чём следует. Понял ли ты, о чём, голубчик?! - Мария Осиповна возвысила голос и, встав со своего кресла, снова нервно заходила по комнате.
- Да как не понять, - неожиданно с доброй улыбкой ответил Иван.
- А ты что радуешься, голубчик? Ведь и тебя потрясут!
- Меня не потрясут, - с той же улыбкой отвечал Иван.
- Это отчего же, позвольте узнать?
- Могу ли я Вам довериться, дорогая Мария Осиповна?
- Можешь, голубчик, вполне. Даю слово купеческое, - заинтересовалась весьма Мария Осиповна.
- Дело в том, что я как бы негласно сам за этим всем надзираю...
- Ты из охранки, что ли?!
- Тише, Мария Осиповна, тише. Из неё-с из самой. Так что мне-с Ефим под боком нужен-с, чтобы было легче и исправнее надзирать, так сказать.
- Так это другое дело, совсем другое дело! - обрадовалась Мария Осиповна такому обороту событий.
- Вот-с. Так полагаю пусть живёт-с у меня пока?
- Да, разумеется, голубчик, разумеется! Сколько угодно пусть живёт! - в голосе Марии Осиповны звучало радостное почтение. Она была очень довольна, что дело просто само ей в руки шло. Маняша после больницы никуда не свертит, и гад этот будет в своё время наказан, да ещё и плата будет дополнительная за жильца.
- Вот и хорошо, вот и справно! - говорила она Ивану, почтительно провожая его до дверей.

7.
Прошла неделя, и Манька вернулась домой похудевшая и какая-то другая. Те семь дней, проведённых в больнице, были самыми взрослыми за всю её юную жизнь. Она не знала таких высоких слов, как "разбитое сердце", и вообще, не умела выражаться высокопарно, только понимала одно, что жжёт и давит в груди и никак это не исторгнуть, не оторвать от себя. Манька пробовала рыдать, била себя по рукам и даже хотела выброситься из больничного окна, до того её испепеляли разочарование и обида. Её Ефимушка, самый справедливый и умный, самый любимый и достойный, поступил с ней как последний подлец. У неё вдруг будто пелена спала с глаз, и сразу ей стало ясно, что никогда он её не любил, а просто пользовал для своих нужд. И не только не любил, а даже и презирал и едва терпел возле себя для известных ему целей. Такая жестокость, такое бессердечие потрясло Маньку до глубины души.
- Ладно у нас в селе, бывает, мужики баб бьют, так то или из пьяного безумия или за дело, да и то ведь любят! Не презирают, а любят! А этот нежить не любил, а взялся бить!
Что-то жестокое после этой недели вселилось в Манькино сердце. Как будто доброта и простодушие отдали, уступили уголочек чему-то тёмному, затаившемуся до поры.

- А ты, девка, как другой стала, - разглядывала Мария Осиповна представшую перед ней Маньку.
- Да какое там другой, такая же я.
- Такая, да не такая. Ну, скажи, девонька, примешь этого изверга снова или нет? Знаю, что бабы-то дуры, и не таких гадов ползучих снова привечают.
- Нет, Мария Осиповна, воля Ваша, а не приму. Комнату Вы мне предоставили, он мне не муж, правов не имеет.
- Молодец, девонька! Ай, молодец! - но про разговор с Иваном она до поры решила Маньке не говорить, подумав о том, что как знать, сейчас говорит "не приму", а потом отойдёт женское сердечко, да обратно и примет. Не так просто любовь эта окаянная из сердца изживается.
- Ну, давай, Маняша, неси-ка чаю, почаёвничаем, да и поговорим ладком.

Дни потекли своей чередой. С крыш зазвенела капель, светало всё раньше, вздулась льдом серая Нева. В Петербург пришла и обосновалась на брусчатых улицах весна. Говорили о предстоящем наводнении, да полагали, что Бог милостив и этот год обойдётся.
Иной раз в парадном Манька сталкивалась с Ефимом, но оба они друг друга будто и не замечали, не здоровались и старались пройти так, чтобы и глазами не встретиться. Зато Иван то и дело находил предлог, чтобы помочь Маньке тем или другим. Она смущалась, отбивалась. Её обожжённое сердце было не готово рискнуть и открыться новому чувству. Но Иван был терпелив, умён и про Маньку всё правильно понимал. Она понравилась ему сразу, ещё когда они предстали с Ефимом на пороге его квартирки. Тогда всякое ухаживание выглядело и бесполезно и неуместно. Уже потом, после этого случая, когда Ефим приложил к Маньке кулаки, да сам и рассказал ему всё попросту, зачем и для чего ему была эта дура-Манька нужна, Иван сдержался, промолчал и едва удержался от рапорта начальству, чтобы Ефима именно сейчас арестовали и отправили куда следует. Но по интересам службы понимал, что ещё не вся его работа выполнена, не все силки расставлены и нужно ещё потерпеть, когда сведения о всех революционных ячейках в Питере, и даже дальше, окажутся у него в руках. Поэтому, хоть было и трудно, но он терпел Ефима, и даже искусно играл роль его соратника и чуть ли не друга, проклиная временами свою службу и обязанности.

Мария Осиповна была Манькой очень даже довольна. Маняша оказалась не только ловка, но быстро всё схватывала, даже городскую речь усваивала на удивление так хорошо, что иной раз уже и не отличить было от городской. И манеры такие у неё появились деликатные и уместные, что Мария Осиповна только диву давалась.
- Совсем, Маняша, ты у меня городская стала, будто в селе и не жила никогда.
- Да что Вы, барыня, это всё лишнее. Недостойна похвальбы Вашей, - смущалась Манька, подавая обед.
- Ишь, ты, глянь, "недостойна похвальбы Вашей"... Каков оборотец! Нет уж, Маняша, городская ты стала, да как быстро... Нужно бы тебя сосватать за достойного человека, а то, глядишь, снова какой-нибудь Ефим подвернётся.
- Скажете тоже, - Манька залилась краской.
- А вот и скажу! Думаешь, не вижу как ты с Иваном-то переглядываешься. Да и он хорош. То тебе корзину с рынка подсобит донести, то двери откроет, как барыне какой. Нет, уж, Маняша, ты как хочешь, а нравишься ты ему, и давно!
- Да и сама вижу, честно сказать. Да боюсь я, барыня, а вдруг он как Ефим окажется...
- Не боись, девонька. Я-то жизнь пожила, породу мужскую разбирать умею. Не таков он. Достойный человек, уверяю и поручусь. Приглядись-ка к нему серьёзнее.

Минула еще неделя с этого разговора, и Мария Осиповна простыла и занемогла. Занемогла серьёзно. Был у неё жар сильный и глухой кашель такой силы, что она и спать не могла. Доктор прилагал усилия вылечить дома, да ничего не помогало.
- Надо-с в больницу помещать, сударыня.
- Да как же в больницу! Это нужно все дела оставлять! На кого оставлю? - и Мария Осиповна вновь зашлась приступом кашля.
- А сейчас-то кто со всем управляется?
- Да как кто? Маняша, конечно.
- Вот на Маняшу и оставьте. Доверять-то ей можно?
- Доверять, милостивый государь, никому нельзя. Да Маняше, пожалуй, много можно доверить.
- Ну, вот и ладно. Собирайтесь, сударыня, поедем. В Вашем случае промедление-с совсем-с не показано.
Мария Осиповна дёрнула шнур звонка у кровати, и скоро в покоях появилась Манька.
- Чего-с изволите, барыня?
- Слушай, Маняша, что-то совсем я занемогла. Доктор, вон, в больничку определяет. Хочу на тебя все дела оставить. Справишься?
- Постараюсь, барыня. Езжайте на спокое. Буду каждый денёчек всё Вам докладывать.
- Ну, вот и ладненько!

Маняша помогла Марии Осиповне собраться, проводила её в больницу и оставила только тогда, когда медицинская сестра чуть ли не вытолкала её из палаты.

Дела Манька не боялась. Она знала всех жильцов, кому и когда назначено вносить плату, у кого и когда убираться. Какие комнаты свободны и как нужно вселение оформлять. Поэтому ничего нового или страшного в делах у неё не было. Даже было облегчение, не нужно было готовить и подавать барыне, а также стирать и убирать её покои. Но она этому вовсе была не рада, потому что привязалась к Марии Осиповне, как к матери. Любую ласку и добро Маняша принимала как великую милость.
- Надо же, такая умная и важная женщина хвалит, добрым словом привечает, а то и подарком каким отмечает по праздникам, да к именинам. А что такого в ней, Маньке, особенного? Да ничего. Обычная деревенская девка, да ещё и дура, - тут Манька вспомнила про Ефима и ещё раз вздохнула: - Дура и есть!"

8.
В последние дни Манька крутилась как заведённая. Как на грех, повалили жильцы, кто съезжал, а кто заселялся. Она даже не успела сходить к почтамту отправить очередную пятёрочку маме и сёстрам с братьями в село, что делала исправно в конце каждого месяца. Конечно, самой Маньке оставалось на житьё совсем немного, но бесплатное жильё и еда, да и большая часть одежды позволяли ей не голодать и всегда прилично выглядеть.

Писем из села не было, мать была неграмотной, сестры с братишками тоже не учились. По такой-то нищете зимой было не в чем и в школу-то выйти. А идти не близко, до соседнего села десять вёрст. Но, однако, одно письмо Манька в прошлом месяце всё же получила. Написал его Афанасьич, мужик из отходников, он немного грамоте разумел. Чаевал, ночевал у матушки по случаю и дальнему родству, вот и написал письмецо.

Из него Манька узнала, что мать очень благодарит, помощь Манькину получает. По сельским меркам деньжищи огромные. Купила двух коров, одну дойную, другую стельную. К лету телёночек будет. Сенокос есть недалече, детишки помогут управиться. Всё будет полегче их житьё. А там и одёжкой обзаведутся, да в школу можно будет по осени отправить.

Манька читала это письмо тысячу раз, оно многократно было смочено слезами и, уже изрядно истрёпанное, носилось Манькой за пазухой всегда с собой, как носят оберег. Это письмо было единственной ниточкой, связывающей её с домом, искупителем всех её вин и залогом прощения.

Субботним утром в дом постучал посыльный и передал записку от Марии Осиповны, написанную большими печатными буквами. Она знала, как написать, поскольку сама Маньку грамоте и учила. Знала, что Манька прописные буквы разбирала ещё плохо, а печатные уже хорошо и бегло. В записке было сказано, чтобы Манька бросала все дела и срочно ехала к Марии Осиповне в больницу. Манька и так навещала дорогую барыню и благодетельницу ежедневно, но только к вечеру, когда управлялась со всеми делами. И всё подробно ей докладывала, что да как произошло за день, да привозила выручку, если та была.

Манька спешно собралась, всё аккуратно заперла и вышла на совсем уже растаявшую мостовую под скупые лучи весеннего петербургского солнца. Сердце её волновалось, одновременно она мучилась двумя предчувствиями, добрым и злым. Извозчик, по счастью, попался быстро, и уже через четверть часа Манька входила в белоснежный больничный вестибюль. Дежурная медсестра проводила её в палату к барыне. Та лежала бледная, вялая и какая-то потусторонняя, укрытая больничным клетчатым одеялом по грудь. Поверх этого синего одеяла лежали такие же, почти синие, тонкие руки очень исхудавшей за время болезни Марии Осиповны. На стульях возле неё сидели Иван и какой-то незнакомый господин, одетый как чиновник, с седой, коротко остриженной бородкой и в дорогом пенсне.
Мария Осиповна глазами сделала Маньке указание занять третий стул возле Ивана. Манька поздоровалась и с волнением села подле Ивана, устремив на барыню взгляд, полный боли и тревоги.

Простосердечная Манька отвечала на добро со всей благодарностью бесхитростной души. Она успела не только привязаться к Марии Осиповне, но и всем сердцем полюбить её, да так, что готова была отдать всё на свете, лишь бы дорогая её барыня поправилась. Но, похоже, дела шли совсем иначе, что огорчало Маньку так сильно, что и выразить нельзя.
- Слушай, деточка моя, Маняша, силы мои совсем на исходе. Может, и на часы счёт идёт, - слабо и с усилием говорила барыня: - Оставляю я тебе завещание, весь холодный дом, да в облигациях кое-что, да в банке есть сумма. Всё в завещании описано толково. Да только при условии, что ты немедленно, завтра же выйдешь замуж за Ивана. Он давно ждёт, да и я тоже. Нельзя тебе, голубица, одной оставаться. Питер – город безжалостный, кто попроще, да подобрее жерновами перемелет, не поперхнётся. Завтра же, слышишь, чтобы вам в траур по мне не попасть. И не реви, говорю, а дело слушай. Мне и так трудно. Из последних сил в себе жизнь удерживаю. Так скажи, согласна или нет волю мою выполнить? - строго спросила барыня и от слабости закрыла глаза.

Манька, из глаз которой беззвучно текли крупные слёзы, только кивала согласно головой, не в силах издать ни звука. А потом её прорвало, будто плотину паводком. В голос, как рыдают деревенские бабы по покойнику, Манька подняла вой: "Ой, да на кого же...! Ой, да, горюшко како...!!!"
Господин в пенсне тоже возвысил голос: "Сударыня, прекратите истерику! Вы что не понимаете, что больной от этого только хуже!"
Манька мгновенно замолчала, только упала на колени перед кроватью, схватила бледную руку Марии Осиповны в свои и, уцепившись так, уткнулась лицом в одеяло. Только судорожно вздрагивающие плечи говорили о том, что рыдания так и не прекратились, просто перешли в другое состояние.

Мария Осиповна на этом вместе с силами потеряла и сознание. Иван вместе с господином в пенсне оттащили Маньку от кровати, едва отцепив её руки от руки барыни. Засуетились медсёстры. Заодно в чувство приводили и Маньку, которая была вне себя от горя, не в силах перенести грядущую разлуку с любимой барыней.

- Эк вы чувствительны, сударыня! Ведь не родня она вам, чтобы так убиваться, - на этих словах господин в пенсне неожиданно получил от Маньки затрещину, да такую, что дорогое пенсне отлетело к каталке, а сам господин боком к стене.
- Да что же это она так безобразничает-то у вас! - в крайнем возмущени отправился он отыскивать свою драгоценность.
- Вы уж простите-с, господин Опрятков, это она в горе безумеет, сам не знал-с, а вона как оно... - Иван помог найти и поднять пенсне и, протерев его крахмальным носовым платком, почтительно подал Опряткову: - Вы уж простите-с...
- Да ладно, что ж там... - миролюбиво ответил тот, подметив про себя, что рабочие не имеют обыкновения носить при себе крахмальных белых платков и что Иван этот вовсе не прост, как это ему показалось на первый взгляд. - Ладненько, разрешите откланяться, - Опрятков щёлкнул каблуками, ловко, несмотря на свой возраст, поклонился и пошёл к выходу, держа крепко спину.

- Ты чего это дерёшься, а? Ты чего это адвокатов бьёшь? Да ещё таких уважаемых! - уговаривал Иван Маньку, которая и сама от себя не ожидала такого, а только глупо хлопала глазами, приоткрыв пухлый ротик на зарёванном и тоже припухшем лице.
- Ну-ка, давай-ка, высморкаем носик и успокоимся, - продолжал утешать Иван, достав второй крахмальный платок из другого кармана жилета и, будто маленькому ребёнку, высморкал Маньке нос.
Меж тем вышедшая из палаты медсестра сообщила им, что барыня пришла в себя и уснула после успокоительного.

На следующий же день Манька, решившая про себя, что ради воли барыни сделает что угодно, обвенчалась с Иваном в ближайшей же церкви у знакомого батюшки. В церковь эту она каждое воскресенье ходила к обедне и даже один раз исповедалась и причастилась Святых Тайн. Ефиму решили пока ничего не сообщать, а жить как и жили, по разным квартирам.

9.
Мария Осиповна скончалась в больнице ровно в тот час, когда Манька с Иваном венчались в церкви. С той поры Манька взяла привычку мысленно беседовать со своей земной благодетельницей, обращаясь к ней за советом или изливая печаль-заботу. И надо же такому быть или же просто казалось, но всегда в том или ином виде получала ответ и помощь. То мысль какая дельная придёт, а то и просто на сердце станет так спокойно, что все переживания отступают куда-то, и то, что казалось трудным или непереносимым, станет вдруг проще простого и яснее ясного.

Иван каждый раз заходил к ней вечером после работы, ужинал, но не ночевал, чтобы не вызвать подозрений у Ефима. Благо, скрывать это всё было легко, потому что Ефим уходил раненько, а возвращался поздненько, с жильцами и дворниками не общался, а был весь в своей революционной борьбе.

К началу осени Манька обнаружила, что в тягости.
- Ванюша, ребёночек будет у нас, кажись, в феврале, - просто, как будто речь идёт о каком-то обыденном деле, без всякой вины или торжественности сообщила Манька, подавая ужин супругу.
Иван широко улыбнулся, встал, обнял румяную Маньку:
- Ждал и надеялся, Маняша моя!
- Вот и хорошо, вот и ладненько, - ответила Манька, немного отстраняясь от мужа и скрываясь за хлопотами об ужине. Хоть и хорошо она относилась к Ивану и была много ему благодарна за помощь и заботу, но такого чувства, как некогда к Ефиму у неё не было. И она тосковала по этой любви, по этому странному счастливому чувству, которое поднимало её к облакам, но которое обратилось потом в боль и обиду. Не то чтобы она и сейчас гневалась на Ефима, нет, он стал ей совершенно безразличен, и даже противен. Но она желала Ивана полюбить больше чем Ефима, ещё жарче, ещё сильнее. Но вместо этого у неё в сердце рядом с благодарностью поселилась какая-то пустота. И если бы не океан забот о доходном доме, то эта пустота извела бы её совершенно.

- Надо бы, Ванюша, к декабрю помощницу мне нанять, сама-то не очень ловко смогу управляться.
- Конечно, Маняша. Помочь тебе? Приглядеть кого?
- Да уж пригляди, Ванюша. Да я и сама похлопочу.
И уже на следующий день Иван привёл похожую на цыганку высокую девку в городском наряде и с городским выговором. Девка и без того высокая, держала высоко голову и была так пряма, будто аршин проглотила.

Манька, уже привыкшая не вполне доверять людям, сказала ей, что берёт приглядеться на две недели, и если та покажет себя хорошо, то возьмёт на постоянную работу и жалованьем не обидит.
Девка, которую звали Анной, согласно кивнула и низким голосом коротко ответила: "Как изволите, а я согласна". И, хлопнув большими карими глазами на смуглом лице, как-то по-солдатски развернулась и вышла из кабинета.
- Просто каланча какая-то... Такая и нерадивого жильца укротить может не хуже околоточного. Да и здоровьем, видно, крепка. Ну да Ванюша плохого не посоветует, - думала Манька, принявшись разбирать счета и квитанции за прошлую неделю.

На следующий день "каланча" проявила себя во всей красе, потому что, как оказалось, у неё уже был опыт работы в доходном доме, откуда её выгнали за драку с нерадивым жильцом. Но и после того Анна совершенно не собиралась укрощать свой характер, потому что любая несправедливость вызывала в ней плохо контролируемую ярость, не говоря уже о том, что оскорблений в свой адрес она совершенно не переносила. Жилец, который в ответ на требование погасить долг, как и послал её с этим поручением хозяин, икнул и дохнул на неё из-за приоткрытой двери пьяным перегаром, сказав: "Шла бы ты отсюда, горелая каланча, подстилка хозяйская". Бедняга, не успевший опомниться, был мгновенно схвачен длинными цепкими руками, вытащен из-за двери и спущен с лестницы так, что не просто катился кубарем, а с приданием ускорения. В результате у жильца оказался перелом руки. Он немедля подал жалобу на хозяина и на "каланчу". Приходила полиция разбираться, и, как ни хороша была Анна на своей службе, хозяин дал слово жильцу немедленно её уволить во избежание больших неприятностей, и слово своё с сожалением сдержал.

Эта история была известна Ивану от полицейских, они и помогли разыскать "каланчу", чем он очень был доволен, потому что при добродушной и всё ещё доверчивой Маньке должен был быть кто-то, кто бы охранял и мог бы применить силу, если рядом его не окажется. А то, что Анна и Манька поладят, он не сомневался, потому что у Маньки был огромный талант ладить с самыми разными людьми.

И, действительно, Иван не ошибся ничуть, уже через неделю "гренадёра" (как её прозвали по новому месту обитания), знал весь доходный дом до последней кошки. Все перед ней трепетали, заискивали и старались не гневить.
- И откуда хозяйка взяла гренадёра эдакого? - перемывали косточки Анне три дворника, которых до этого боялись больше всего, кроме околоточного, конечно. Но Анна превзошла и околоточного. Околоточный не так близко, да и действовать был обязан по закону, а Анна действовала исключительно по справедливости и, как говорится, без суда и следствия.

Манька действительно Анну полюбила, положила ей жалованье вдвое больше, чем на прежнем месте, оказывала и другие милости, подарки ко всем праздникам, да и так одеждой помогала. Сама переселилась в покои незабвенной Марии Осиповны, а свою комнату на первом этаже предоставила тоже без всякой оплаты Анне. Одна только странность была в Анне, причину которой она никому не желала говорить. Раз в месяц, 25 числа, она запиралась у себя в комнате, брала штоф водки и горланила тоскливые песни, пока сон не угоманивал её. В такой день с вечера все боялись её беспокоить, а терпели эти горланные скрипучие песни, потому что ни слуха, ни голоса у Анны от рождения не водилось.

Так время подошло к февралю, и под присмотром акушерки из соседнего двора почти безболезненно и скоро Манька родила прекрасного крепкого мальчонку. Иван сиял, как медный пятак, и купил Маньке золотое колечко с рубином, на которое он копил ещё с известия о её беременности.

Анна полюбила мальчонку так сильно, что только не боготворила. Рядом с ним "гренадёр" превращалась с сюсюкающее нежное существо, позволяющее Максимке, как назвали сынишку супруги, делать с ней что угодно.

Так мирно прошёл ещё год. Но на другой февраль была большая демонстрация, всё чаще говорили о рабочих волнениях. Но Манька как-то не думала о том, что это коснётся и её семьи. Она даже предлагала Ивану съездить и перевезти сюда, в город, мать со всеми детьми. Но Иван возражал, говорил, что в городе становится всё опаснее, что пусть живут в селе, там у них не голодно и куда безопаснее. Манька была недовольна, но смирялась, чувствуя, что муж тут будет правее.

Однажды вечером Иван не пришёл домой. Такое редко, но случалось. Но когда он не явился и на следующий день, Манька, оставив Максимку на попечение Анны, отправилась в полицию. Оттуда она возвращалась на ватных ногах, потому что ей дали опознать Ивана, растерзанного, сильно избитого с ножевой раной в груди. Сказали Маньке, что убили его за пакгаузами какие-то рабочие, сказали тоже, что был он негласным сотрудником охранки и что Маньке полагается за него пенсия и ещё что-то такое. Выдали ей и награды Ивана, которые, несмотря на молодость, уже у него имелись.

Хоть и не любила она Ивана, а переживала сильно. Да ещё Ефим этот, с которым она столкнулась во дворе, глянул на неё как-то особенно, с презрительным торжеством.
- А не он ли злодей?! - заколотилось Манькино сердце в плохом предчувствии: - А ведь точно он!
С той поры закрался в сердце её страх за себя и за сына. Одно утешало: преданность и охрана Анны. За ней Манька чувствовала себя относительно безопасно. Да и что она сможет сделать, если нагрянут такие вот молодчики с ружьями? Питер полнился разными историями про "грабь награбленное", то одного, то другого богача "ставили на ножи".

После гибели Ивана к Ефиму всё чаще стали приходить разные люди, больше из рабочих. На замечание "гренадёра" Ефим отрезал, что гостей принимать не запрещено законом.

Было воскресенье. Манька, как обычно, пошла к обедне в ту самую церковь, где она венчалась с Иваном. Взяла с собой и Анну с Максимкой на руках. Хотела сама причаститься, да и Максимку причастить. Говела, готовилась. В ночь под воскресенье после молитвенного правила она как-то необычно сразу уснула. И явилась к ней во сне покойная Мария Осиповна, нарядная, торжественная. Прошла в кабинет, села на своё прежнее место и говорит Маньке: "Пришла я за тобой, голубушка. Скоро уж свидимся. Всё скоро пойдёт прахом, всё. Ни за что не держись..." Да и исчезла. Утром Манька вспомнила сон, и её прошиб ледяной холод. Вспомнила она сразу и Ефима.

После обедни осталась она ещё в церкви на панихиду помянуть Марию Осиповну и своего покойного батюшку, а Анну с Максимкой отправила домой.
За обедом всё больше молчали, Анна видела, что Маньке не по себе, всё думает о чём-то.
- Пойди, Анна, уложи Максимку спать, а сама приходи на беседу. Есть разговор.
- Ладно, давай-ка, Максимко, иди к тёте на ручки, - Анна унесла малыша в детскую и вскоре вернулась.
Манька сама убрала со стола, и, когда Анна вернулась в столовую, перед Манькой лежал лист бумаги и другие письменные принадлежности.
- Садись, Анна. Разговор будет серьёзный.
Когда Анна присела и выразила полное внимание, Манька начала разговор не без тревожного тона в голосе.
- Мучает меня предчувствие плохое. Напишу я тебе адрес моей матушки. Если что со мною случится, бери Максимку и сразу езжай туда. А прежде, чем поехать, зайди вот по этому адресу к господину Опряткову и возьми у него всё положенное. Это мой душеприказчик.
- Да что Вы такое говорите! - возмутилась "гренадёрша".
- Знаю, что говорю. Ну-ка побожись, что выполнишь. Не ради меня, так хоть ради Максимки, - нажала Манька на слабое Аннино место.
- Ладно. Вот Вам крест, - и Анна, встав, перекрестилась на иконы.
- Ну, а теперь пошли по делам. Работы у нас, сама знаешь, невпроворот. Хоть и воскресенье, да и по воскресеньям люди нужду имеют.

10.
О свадьбе Маньки и Ивана Ефим знал давно. Ещё в день их венчания, вечером, его остановил один из дворников и полушепотом сказал: "Слышь, твоя-то сегодни с Ванькой обвенчалась. Да всё скрывают. У меня племянник в церкви той пономарит, так он сказывал, точно это так".
- Мне-то что, - с виду равнодушно пожал плечами Ефим. - Не жена она мне, да и не живём давно, - вдруг начал оправдываться он, презирая себя за такое оправдание.
Новость эта отчего-то показалась Ефиму гадкой, внутри жгло от обиды и презрения.
- Ладно Манька эта дура, а Иван-то, Иван... – предатель, гад, мог бы и сказать. Всё тишком, подленько так.

Неожиданно для себя Ефим обнаружил, что не так уж безразлична душе его Манька. То ли это было мужское тщеславие, то ли на самом деле в глубине его жило какое-то чувство к ней, но ревность к Маньке захлестнула его, ударила под дых, он ревновал тоскливо, мучительно, боясь обнаружить эту ревность не только ей или другим, а даже самому себе. В конце концов весь этот конгломерат чувств вылился в ненависть и к Маньке, и к Ивану. За Иваном он установил слежку, вскоре обнаружилось, что он – тайный агент охранки, потому как у товарищей был в охранке свой человек. На тайном заседании ячейки Иван был приговорён к смерти, исполнение приговора поручили Ефиму. Тот, не надеясь на свои силы, взял с собой ещё пару товарищей. И за пакгаузами они, сначала избив Ивана и вволю насладившись вымещением своей липкой, тяжелой ненависти, предоставили Ефиму нанести последний удар ножом в сердце.
- Маняшу не тронь, не знает она... - это был последний хрип умирающего Ивана прямо в злорадный оскал склонившегося над ним Ефима, желающего убедиться, что соперник помер.
- Глянь-ко, живучий, не издох ишшо, - заметил Ефимов товарищ по партии и плюнул в сторону.

Однако и после той расправы ревность и обида ничуть не стали меньше, а даже, похоже, разрастались внутри, своими корневищами душа и мучая сердце Ефима. Тот пробовал даже пить горькую, вечерами заходил в трактир кварталом выше. Но от этого становилось ещё хуже, по утрам изводило похмелье и возвращалась та же боль.
Ефим начал вынашивать план, как бы и Маньку прирезать. Эта навязчивая мысль глодала его всё больше и больше, сверлила мозг и мешала как следует выполнять свой партийный долг.
Ефим исхудал, оброс.
- Какой-то ты нервический, что ли, стал, - говорил ему Петрович, напарник по работе на фабрике, он-то и исполнял всю работу Ефима, пока тот ходил проводить агитационные собрания.
- Да неможется что-то, - врал Ефим, отводя глаза в сторону.

В последнее время Манька стала осторожнее, после того сна дурные мысли редко покидали её. Она интуитивно стала бояться Ефима и делала всё, чтобы случайно не столкнуться с ним где-нибудь в тёмном месте один на один. А Ефим только искал случая.

- Избави, Господи, от беды. Сохрани, спаси, Богородице, Царица Небесная, от преждевременной смерти. Максимушко у меня, сынок, да и матери с детишками без меня как, не выросли ещё, - горячо молилась Манька каждое утро и каждый вечер.

В тот день на душе у Маньки было очень спокойно, куда-то ушла тревога. Тёплое солнце заглядывало в окно, улыбаясь наставшему дню. И после утреннего чая Манька решила сама сходить на рынок, а Анну попросила присмотреть за Максимом.

В рыбных рядах Манька выбрала свежую щуку для котлет, в овощных - капусты для щей, заглянула за сладостями, купив шоколадных конфет развесных, и уже было направилась к дому, как вдруг спиной тревожно почувствовала чей-то пристальный взгляд. Страшась обернуться, она, вместо того, чтобы остаться в людном месте и найти себе провожатого, прибавила шагу и пошла вдоль мостовой к дому. От страха она почти бежала, чувствуя эхо тревожных шагов за спиной.

Уже почти зайдя в знакомую арку, она почувствовала что-то горячее под лопаткой, у неё закружилась голова, она осела, выпустив из рук корзину с покупками.
- Дура, ты, Манька. Дурой была, дурой и осталась, - равнодушно сказал Ефим, вытирая окровавленный нож полой ношенного сюртука, того самого сюртука, запах которого некогда вбирала в себя влюблённая Манька, млея от нежности к этому каторжанину.

Манька пролежала в арке недолго. Буквально через несколько минут её обнаружил жилец с третьего этажа.
- Сюда! Сюда! - орал он дворнику, который со всех ног мчался от дворницкой, тоже увидев лежащую Маньку.
Извозчика поймали сразу.
- Хорошо хоть вовремя довезти успели, - с облегчением говорил жилец озабоченному дворнику. Это был тот самый дворник, который некогда проговорился Ефиму о венчании Маньки.
- Спас Господь. Дохтур сказал, что теперь уж выправится. Надо бы гренадерше всё обсказать, да помочь чем. Хозяйка-то наша доброй души. Надоть и нам чем помочь тут.
- Хорошая мысль! - согласился жилец. - Только интересно, кто ж её так?
- Ефим, - коротко ответил дворник.
- Да Ефим ли?
- Ефим. Точно говорю.

По этому происшествию уголовной полицией было быстро проведено расследование. Ефима взяли в тот же вечер, когда он пришёл домой. При нём был нож, и одет он был в тот самый грубо застиранный сюртук.
Сам Ефим был какой-то вялый, опустошенный, не сопротивлялся и ни от чего не отпирался. Спокойно дал препроводить себя в "Кресты", да там и помер на второй день от сердечного приступа, не дожив до суда. Поговаривали, что прикончили его сами надзиратели, узнав, что это он лично Ивана убил. Но кому это ведомо? В бумагах значился сердечный приступ и всё.

Через месяц Манька была уже дома.
- Господи, соскучилась как! - тискала она радостного сынишку.
- Вестимо, что уж тут говорить, - улыбалась Анна, накрывая по такому радостному случаю особенный обед.

Впереди у этих двух женщин и малыша были грозные дни революции. Они покинули голодный и кровавый Питер, уехав в Манькино село. Но там их постигло раскулачивание. Никто не посмотрел на прежнюю нищую жизнь Манькиной матери и сирот. Позарились на трёх коров, двух лошадей и прочее справное хозяйство.
Высылали их на двух подводах, разрешив взять только самые необходимые вещи.
Сначала строили они железную дорогу на северном руднике. Жили в продуваемых бараках, Максимка часто болел, но со временем выправился.

Потом Манька как-то устроилась в заводской столовой, Анну назначили бригадиром на стройке за её подходящие командирские качества.
Максима по достижении им служивого возраста забрали на флот.
Как-то незаметно налаживалась жизнь. Максим после службы женился, устроился проходчиком на рудник. Молодая семья получила служебное жильё. Пошли внуки, которых с радостью нянчили Манька и Анна.
Остались позади и бараки, и тяжелый труд. Забылись обиды. Жизнь взяла своё, вернулась в обычное русло, как после половодья его принимает река, вновь вмещаясь в привычные берега. Да и хорошо.