Дневник

Вера Ветрова 3
               

    - Жизнь надо прожить, чтобы такими словами заведовать! – кричал отец сыну, найдя у него толстую тетрадь со странным названием «Я начал». И он бы положил её обратно, потому что искал в столе сына просто чистую тетрадь для своих записей, если бы не эти сумасшедше-огромные слова, выписанные  ниже очень упорно, обведённые и перевитые красными чернилами: «Моя литература». Он забрал её себе, перечитал дважды, отбросив свои дела и мысли, для которых он искал чистую тетрадь для вложения их в вечность хранения, и, выйдя с ней вечером из своей комнаты, встал перед сыном и начал свою страстно-горячечную речь:
      - Жизнь прожить, и понять в ней не малое, совсем немалое, а цену её и смысл! – надрывался отец.
     Сын его, Сергей, стоял перед ним в молчаливом исступлении, от того, что увидел в руках отца свою тетрадь и что слышал его крик, обращённый на него, когда сам он перечеркнул в этот миг все их неписаные правила – не лезть туда, что должно быть только личным.
      - Ты, батя, гад! Мало того, что нашёл и влез туда, куда тебя не приглашали, - это ты один раз гад, батя! А второй раз гад, что тебе не стыдно! А в третий раз гад потому, что обсуждаешь! Нет, не осуждаешь, а учишь! И не учишь даже – назидаешь мне своё мнение! И главное – не по существу, а по своим личным принципам! Надрываешься заповедями о слове, вместо того, чтобы тебе было стыдно! Пересмотри их, отец! Это страшные заповеди! Выводу я из  них что-то, что ты не человек, следующий заповедям общечеловеческим, а сверхчеловек, он же – антихрист! И мелкий буквоед ещё при этом. Ибо лишь антихрист посягает на волю человека. Но посягает лукаво, и не заметишь как, а ты, отец, пришёл с топором!..
     - Что ты мелешь, СЕрик?! Серик ты и есть! – Отец любил вот так вот ломать и укорачивать чужие имена. – Ты хоть знаешь, что такое сверхчеловек и антихрист? Знание требует правильного изложения! А ты слова говоришь, смысла которых не знаешь! Я же и говорю тебе о том, - жизнь надо прожить, чтобы заведовать такими словами, и знать, куда их приложить: в душу человека, прямо говоря с ним, или в душу книги.  Говори с человеком  в книге опосредованно, присутствуя и удалившись одновременно.  Это разные вещи. Не знаешь часто, где ты мертвей…
     - Сволочь ты, отец! – бесновался Серёга, никогда прежде не говоривший отцу таких страшных и унизительных слов.  - И не надо образования, чтобы сволочью быть или хорошим человеком. Это и без опыта видно, не проживя жизнь, и без слов всяких, на твоём примере. Зачем влез в душу, не спросясь? Нашёл, влез, плюнул, это вы все так, писатели, умеете? Все вы скверные  в жизни люди, или через одного?
     - Если это литература, сын, что прёт у тебя как поллюция у подростка, только на бумагу течёт почему-то, - то у себя спроси, все или не все. И кто гад из нас – спроси тоже. А то, что я образования не имею – не тыкай! Я не испорчен образованием, я жизнь учил не по учебникам, а по призванию! По природе своей. И что это, в конце концов, за явление: все пишут! Это вас Фрейд научил своими морОками? Сублимировать! Да ты бы лучше настоящих женщин имел, а не беззащитную бумагу! Ну надо же! Все пишут! Не умели, не могли, не знали, а сели, засранцы, и написали! И требуют признания! И что написали? Сумбур и сумятицу мыслей и томлений своих плотских, не иначе. Идея где? Где идея, ради которой и пишутся все настоящие книги на земле? Где свет, где факел человечеству? Куда ведёте их? В свои кровати, в свои туалеты мысленные, в своё личное, что только личному вашему и интересно! Сиюминутны такие писания! Их, конечно, может, и будут читать, те, кто до чужих тараканов любопытен, чтобы сравнить их со своими, что не один он вот такой неумытый нравственно и непричёсанный мысленно, а что таких много. И не просто среди обычных людей, а и среди писателей. Только писателями я вас всех никак не могу назвать. Сути в вас нет! Не плещет она на бумагу, не оживляет ничью душу! Твоя тетрадка мне душу не оживила! Она мне её взбунтовала только и смердит в душе моей от того, что ты это литературой называешь! Не литература это, а макулатура! Стыжусь я за тебя, сын, - тут отец как бы спустил обороты, сделал паузу, и уже на более спокойном тоне продолжил:
    - Вот скажи ты, напиши на обложке тетради этой, замученной тобой, что это дневник – и я попросил у тебя прощения, и признал бы свою вину в том, что влез, куда лезть никому, даже мухе не надо. Я бы и не тронул тетрадь злочастную, пропустил бы как чужие деньги на улице под ногами.  Да, я признал бы… Но что признал? Что плохо тебе и тошно на белом свете жить.  А ты встал передо мной – уже памятник, уже великий! – и хочешь сказать отцу, что ты – отец!
     - Чокнулся ты, батя, что ли? Неужели вот до чего может довести литература человека, что он перестаёт быть человеком и понимать элементарные вещи? Ты сына своего слышишь? Элементарных вещей не понимаешь, которым сам когда-то меня научил, и других в книгах своих учишь: заповедей не нарушать!
     - Опять ты о заповедях?! Опять всё путаешь! – кричал отец, и вид его был страшен и жалок одновременно.
    - Успокойся, батя! Кондрашка тебя хватит. Я понял, ты не в себе. На, покури, - Серёга протянул ему сигарету, но отец резко отмахнулся, пошёл и громко хлопнул дверью своей комнаты.
     Сергей сел и смыл оскорбление отца другой человеческой заповедью: прости. Он простил. Даже не раздумывая дальше о случившемся, но думая над выражением отца лица, когда он выкрикивал все эти слова свои ему в лицо. Лицо отца было было надчеловечески уставшим , и в глаза выкатывалось какое-то детское изумление, смешанное с этой болотистой усталостью, застоявшейся в его глазах. «Отец загнан. У него кризис, во всех делах. Кризис возраста, кризис творчества, кризис любви. На что это похоже? Отец примеряет всё на себя, всё вокруг примеряет на себя, и ничему не соответствует. Неспособность его жить как животное, хотя бы тогда, когда чистишь зубы, ешь, бежишь на остановку. Вечно он в идеях своих, в своих замыслах и вымыслах. Есть тысячи радостных рефлексов, и никаких соответствий в них искать не надо, в них самость что ни на есть первобытная, настоящая, вне ума. А отец – он никак не вписывется, никак не въедет, не впадёт в настоящую жизнь, в настоящий сегодняшний день. Эти перемены изрядно покалечили поколение их отцов. Кто старше – они выжили, зацепились за жизнь, их ничем уж не возьмёшь, не удивишь. Они не такое видали. Иммунитет души у них так закалён, что им Ельцин, что им Путин? Они со Сталиным имели дело и выжили. А дети их – нет. Они как-то умерли все в один день от долгожданной свободы. Не та она им показалась, не та! «Нет, ребята, всё не так, всё не так, ребята…» Вечная песня, от пещеры до конца света. Так точно уж.  Потому что нацелились они жить так-то, нащупали как, и, поняв, что ход верный – покатились по инерции. По инерции своих принципов. Тут-то им всем и крышка – свобода, которая прихлопнула их. Новое время пришло! Новое! И принципы их безвратно устарели. Они остались жить как вечные духовные ценности, примножились к ним. Но где же видано, чтобы люди именно по ним и жили? Люди всё объедут, все заповеди, все принципы ради самоличных принципов родного живота! Да, жалко батю. Застрял в прошлом. Никак не вписывается в реалии сегодняшнего дня.  Когда в поэте умирает ребёнок, он становится писателем. А когда в писателе умирает человек - он становится обыкновенной сволочью. Да ещё и воинствующей за свою рать, или за принадлежность к ней, что вернее.
     Отца он простил. Легко простил. За одни его тоскливые, давно умершие глаза. Не в том ли всё и дело, что мы легко пощаем, легко убиваем, легко врём, легко воруем? Жить тяжело, а остальное всё легко. Жить тяжело – это как действие без действия. А действуем легко. Это сегодня и показал ему отец. И говорил он легко,  слова катились безостановочно, как с ледяной горы, хотя и орал, возмущаясь не за себя даже – за ничьт на свете слова, которые будто украли у него лично. Я украл! И сколько же мне по его понятиям нужно жить, чтобы назвать свои мысли и слова литературой? Стоп! Понял! Чтобы как отец – умереть как поэт. Ну точно! Отец похоронил себя ребёнка, бросил стихи, или они его бросили, и пришёл к тяжкому своему перу. Он уже имел что-то за душой. Он пожил, он похоронил в себе ребёнка. Да, это основательно… Бедный старик! – Волна жалости бросила его к дверям отцовской комнаты. Закрылся.
     - Отец, открой. Я был не прав. Это действительно никакая не литература, просто мои мысли, слитые на бумагу. Ну считай, что дневник. Я врал, батя. Гнусно врал. Величину себе придавал в собственных глазах. Пытался, пыжился. Ведь ты меня родил, а ты словесный, ну и я решил из себя кое-что вытянуть, думал, вдруг во мне есть такой вот ген литературный… Бать, я думал, что ты будешь рад когда-нибудь, если узнаешь, что я пишу. То есть пробую писать, Нет, что я веду вот такой дневник, в который укладываю свои дурацкие размышления о том, что вижу и чувствую. Будешь рад, что я вроде бы грамотно во всех отношениях излагаю свои мысли. – Я безбожно врал отцу, но врал ради Бога. Нарушением заповеди о правде я хотел утешить старика, сохранить его заповеди о литературе, чтоб хоть что-то у него ещё осталось в нетронутой чистоте. Чтоб хоть как-то ощущать жизнь, своё присутствие в ней. Хотя бы через ощущение своих принципов, которые стали красными флажками для меня, боюсь, и для него самого. Отец давно уже ничего не пишет, только материт новоявленных лже-писателей. Особливо молодых. И что он на нас, молодых, взъелся? Не нравятся те, которые лезут из рамок. И те, которые дуют по трафарету. А гений всё не рождается. И из куриного яйца лезут куры, а не змеи. А может, не нравится ему как я эту жизнь жую-хлебаю, где-то глубоко в подсознании не нравится, а сознание гонит эту горечь туда, чем он ещё жив?»
     - Отец, ты прав, - скрёбся я, - нелья писать о том, чего не знаешь. Но я хотел почувствовать! Ведь можно же почувствовать не зная, и этим стать хоть чуть ближе к правде…
     - Никогда чувство не станет правдой, - открылся отец. Чувства – это твоя правда, личная! ПрАвдовка, а не правда! Приди и пять раз похорони меня – и каждый раз у тебя будут разные чувства, хотя и одно и тоже дело делать будешь, и горе, надеюсь, - он цепко посмотрел мне в лицо, ища не перемены моих чувств, а твёрдого себе убеждения, что это будет моё горе. – Знание очищает чувства, и только так можно подойти к правде, только так… - Я понял, многое он хотел бы сказать, я это почувствовал, и как бы услышал. Чувство – предзнание. Если бы он так сказал…
     - Устал я, Серик ,всё видеть и не иметь сраму! Имею срам! Вот и молчу. Вот почему молчу, Сергей. За всё, что вижу, стыд содержу. А ты пиши, пиши. Весьма неплохо начал. Это всегда легко идёт, когда срама нет.
     Я опустил глаза. Я понял, отец похоронил в себе писателя. Но остался человеком. Он всё-таки впал в жизнь. Кому же писать о ней, батя?
                .  .  .

«Бог пишет, начал я в своём дневник, - руками людей избранных, так думают люди. А на самом деле обыкновенные люди, выбравшие в жизни жизнь, пишут о присутствии в ней Бога. А тот, кто ушёл от жизни, умрут заживо, срама не имея быть среди людей со зловоньем дел своих и душ. Это написал я, ещё не умерший ребёнок, поддавшись искушению почувствовать жизнь, а не познать её. Отцы всегда в чём-то правы, но ты понимаешь их, лишь когда детство в тебе начинает умирать..."
     Я закрыл тетрадь и написал на ней, перечеркнув стыд и возмущение отца: «Дневник моих, опознанных чувствами, дней». Ради отца написал, или Бога ради.

2005