Спичечная коробка

Владислав Швец
I

Я не помню точного дня, когда я впервые увидел его, но, по-видимому, это случилось в последних числах второй декады сентября – стояла пасмурная погода с перемежающимися дождями, столь обычная для этого времени года и для наших широт. Я как раз окончил обучение в университете и, будучи вынужденным съехать из общежития, месяца три мыкался по разным гостеприимным углам в надежде сыскать более-менее удобное постоянное пристанище. Наконец мне посчастливилось найти по объявлению в газете комнату в доме, располагающемся не столь близко к фешенебельной части города, где у меня были знакомства и виды на службу, но зато и далеко от шума и сутолоки, неизбежных в сердце университетской столицы. Плата за угол оказалась ничтожной, что при моих расстроенных денежных средствах было очень кстати, а к уюту и всякого рода тонким удобствам я был вполне равнодушен. Недолго думая, я собрал свои пожитки и, сердечно распрощавшись со своим великодушным приятелем, у которого я жил последние две недели, отправился на новое место.

Дом, где мне предстояло теперь жить, стоял особняком, отделённый от прочих четырёх- и пятиэтажных строений, лепящихся одно к другому, плотной липовой рощицей. По краю этой рощицы проходила кайма из кустарника, наступающая на стены дома, так, что из окон первых этажей не было видно ничего, кроме кривых веток и буйной лиственной поросли. Ряд кустов обрывался метрах в десяти от торца дома, упираясь в кирпичный парапет старинного канала, по которому плавали утки и другая птичья живность. Расходящиеся лучи кустарника и парапета образовывали угол, в вершине которого и находился мой дом, обращённый своим фасадом к пустырю между рощей и каналом.

В тот самый день, когда я появился на этом пустыре, в его окрестности не было ни одного человека, и самый дом, казалось, вымер. Мне, привыкшему к шуму студенческих сборищ, было необычным видеть настороженную громаду четырёхэтажного здания с неосвещёнными окнами. Дом выглядел зловеще, и, по первому виду, в нём не было никаких жильцов. Жильцы, однако, были – в основном, доживающие свой век старухи или просто дамы почтенных лет, вдовы или старые девы без определённых занятий, промышляющие сдачей комнат. К одной из таких квартирохозяек я и явился по объявлению.

Поднявшись по тёмной сырой лестнице с заплесневевшими стенами на четвёртый этаж и отыскав свою квартиру, я покрутил ручку звонка и стал ждать ответа. Ответа не было долго – что-то минуту или полторы, как вдруг за дверью раздался лёгкий шорох и в замке как будто что-то тихонько треснуло. После чего дверь дрогнула, образовав со стеной едва приметную щель. Снова воцарилась тишина. Недоумённый, я постоял секунд тридцать, потом пожал плечами и неуверенно толкнул дверь ладонью. Она легко поддалась, почти бесшумно растворившись, – и в дверном проёме я увидел прихожую, столь же тёмную и, казалось, сырую, как и сам лестничный пролёт.

За дверью, однако, никого не было, если не считать флегматичной кошки, которая сидела посреди прихожей, равнодушно воззрившись на нового посетителя. Недоумевая всё больше, я решил уже было уйти восвояси, но любопытство всё же взяло верх, и я ступил за порог квартиры. Скрипнули половицы паркета, который не меняли, должно быть, со времён царя Гороха, и я остановился, привыкая к полумраку прихожей. Это была довольно просторная квартира. По разные стороны располагались двери, ведущие в гостиную и прочие комнаты, очевидно, предназначенные для таких же жильцов, как и я сам. Дверь в одну из них, расположенную с правой стороны, была распахнута настежь, и из глубины комнаты, напоминающей поставленную набок спичечную коробку, лился голубоватый сумеречный свет, впрочем, только усугублявший мрачное впечатление от безмолвной квартиры. Сбоку, справа от двери, в метре от того места, где сходились под прямым углом стены, по странному капризу архитектора располагался небольшой кирпичный выступ, образовывавший между собой и дверью небольшую нишу. Пространство этой ниши было затенено, и я не сразу понял, что там кто-то есть. Удивлённый всем происходящим, я стоял минуты две как вкопанный, пока из ниши наконец не донёсся шорох и сдержанный вздох. Тут же от стены отделилась субтильная фигура, которая встала вполоборота к дверному проёму, так, что льющийся голубоватый свет освещал её всю целиком – и я увидел его.

Это было существо неопределённого пола и возраста. С первого взгляда оно поражало какой-то совершенной своей бесцветностью и невыразительностью вида, которых не могла преодолеть даже удивительная скорбь в глазах, скорбь, граничащая с тоской. Всё в этом существе было неясным, не давая возможности какого-либо отчётливого понятия о том, кто стоял перед вами. Оно было среднего роста с небольшой головой, немного заостряющейся к макушке. Жидкие нечёсаные волосы рыжеватого цвета, спадающие на лоб, покатые плечи, безвольно повисшие руки, мешковатая сутулая фигура в тёмно-сером домашнем костюме неизвестного покроя, кривоватые тонкие ноги в несвежих носках, поверх которых были надеты потрёпанные кожаные туфли, – всё вместе создавало впечатление незавершённости и вызывало желание ощупать это изваяние с тем, чтобы получить о нём более совершенное представление. Только печальное выражение глаз, пожалуй, и убеждало в том, что передо мной стоит не изваяние, а человек, и человек живой, хотя решительно ничто не располагало к разговору с ним.

Надо было, однако, объясняться.

– Мне бы хозяйку, – нерешительно сказал я.

– Нет дома, – ответило существо.

Голос его поразил меня не менее его вида. В нём совершенно не было обертонов, обычно выдающих принадлежность говорящего к мужскому или женскому племени, но была всё та же бесцветность. Голос был шероховат, и от него возникало такое впечатление, будто по спине провели наждачной бумагой.

– Но как же? – растерянно спросил я. – Я вот… заселяться, – с этими словами я зачем-то вытащил из внутреннего кармана своего костюма сложенную вчетверо газету с объявлением.

Существо горестно смотрело на меня.

– Нету их. Как бы в другой раз?

– Куда же я теперь? – я растерялся ещё больше. – Мне теперь некуда.

– Всюду мир. Лучше бы пройти назад, – с этими словами существо оттолкнулось от стены и повернулось ко мне боком, явно намереваясь уйти от дальнейших объяснений.

– Но постойте! – загорячился я. – Вы сами-то как здесь?

Существо повернулось ко мне.

– Кричите, – устало и покорно проговорило оно. – Теперь не важно. Все кричат. Все кричат и плюют. Хорошо. Но зачем?

– Простите, – смутился я. – Я ничего… я только хотел спросить: может, вы как-нибудь сами распорядитесь... если, конечно, вам не будет неловко. Я ведь даже не знаю вашего положения…

Это была бестактность, и мой собеседник дал мне это понять:

– Оно ничего не ждёт. Никому не обязано, – услышал я загадочный ответ. – Занимает своё место. Никто не может просить отчёта. Оно никому не мешает. Никому нет никакого дела.

Всё меньше понимая, что происходит, я машинально попятился к двери и уже было хотел развернуться, чтобы уйти, как вдруг меня обдало сзади струёй холодного воздуха. Дверь квартиры распахнулась, и на пороге появилась хозяйка – дородная женщина средних лет с узенькими глазами-щёлочками на мясистом лице.

Я очень обрадовался.

– Здравствуйте! – сказал я ей (я ведь угадал). – Я к вам вот зачем…

Косо скользнув по мне своими глазками, хозяйка решительно ступила за порог, бросила тяжёлые хозяйственные сумки на паркет и гневно, как мне показалось, посмотрела на продолжавшую стоять у стенного выступа фигуру.

– К себе! – скомандовала она, не повышая голоса.

Существо покорно повело плечами, повернулось к нам своей сутулой спиной и шаркающей походкой прошло в «спичечную коробку», освещённую голубоватым сумеречным сиянием. Дверь затворилась. Мы с хозяйкой были одни.

– Однако я вот что… – начал было я.

– Семь рублей, – бесстрастно проговорила хозяйка, снимая пальто. Взгляд её был устремлён мимо меня, куда-то в конец прихожей, где с важным видом расхаживала давешняя кошка.

– И, кроме того…

– Стол и стирка отдельно.

– Э… Я полагаю…

– Расчёт вперёд, за месяц.

– Так, но где же…

– Крайняя комната, дверь у кладовой.

Сняв пальто, хозяйка, продолжавшая не удостаивать меня взглядом, стала с необычайным чувством собственного достоинства поправлять свои пышные волосы. Справившись с причёской, она отряхнула своё платье и наконец-то взглянула на меня. Безразличный взгляд её потеплел, в нём проглянуло что-то похожее на участие.

– Кто вы будете?

– Разрешите представиться, – я облегчённо вздохнул, – Иван Хлебников. Бывший студент. Окончил.

– Вот как? Очень мило. Надеюсь, вы не собираетесь мутить жильцов?

– Как же, я понимаю, – смутился я.

– И вот с этим, – хозяйка кивнула в сторону закрытой двери в «спичечную коробку», – просьба церемонии не разводить.

– Хорошо, – озадаченно сказал я. – Но, позвольте узнать, как же мне, в свою очередь…

– Будете меня называть Анной Андреевной.

Я поселился у Анны Андреевны Спешневой.


II

Комната, отведённая мне, была, пожалуй, самой невзрачной и маленькой во всей огромной, как мне тогда казалось, квартире. Всё в ней дышало патриархальным запустением. Стены были заставлены обычным для старых домов хламом, нанесённым сюда с незапамятных времён. Тахта с истёршимися подушками, грубый шкафчик с потрескавшимся лаком на боках, исполняющий роль буфета, пузатая тумбочка с вензелями из неопределённого металла, три или четыре стула по углам и покосившийся обеденный стол у окна – вся эта рухлядь располагалась в унылом порядке, создавая ощущение ровного благочиния. Пахло каплями ландыша и пылью. Самой пыли, однако, не было: комната, очевидно, самым неукоснительным образом поддерживалась в приличном состоянии, никогда, впрочем, как я впоследствии заметил, не достигающем полного праздничного лоска, который так любят наводить иные хозяйки (Анна Андреевна самочинно убирала мою комнату раз в неделю). Так, видимо, иной опустившийся человек умеет искусно поддерживать трёхдневную небритость, не давая волосам на своём лице разрастись до размеров предосудительных. Благодаря этому загадочному свойству, не очень распространённому среди домохозяек, комната моя постоянно имела какой-то потускневший вид, что подтверждало общее впечатление, сложившееся в первый день от квартиры, да и от всего дома. Дом был «пожилой». Квартира, несмотря на то, что была населена, тоже казалась старой и истерханной со всеми её тусклыми лампами, посеревшими обоями и скрипучим паркетом.

Я, впрочем, не был избалован комфортной обстановкой и радовался уже тому, что за мной надёжно было закреплено звание квартиросъёмщика, в котором мне до сих пор было отказано обстоятельствами, когда моя судьба зависела от расположения моих университетских друзей. Расположившись в своей новой комнате, к которой я довольно быстро привык, я почувствовал себя более уверенно, чем прежде, и с рвением взялся за поиски подходящей службы, решив на первое время, что буду пробавляться частными уроками. Жизнь быстро потекла по новому руслу. Наладив новый быт, я стал присматриваться к своим соседям, таким же квартиросъёмщикам, как и я сам.

Квартира, расположенная на четвёртом этаже дома, построенного в середине прошлого столетия, состояла из восьми больших и малых комнат, в число которых входили гостиная, комната хозяйки, комната неизвестного назначения, постоянно запертая на ключ, и пять разномастных комнаток, предназначенных для сдачи жильцам. Одну из них теперь занимал я сам. Ещё в трёх жили люди, которых мне впоследствии удалось внимательно рассмотреть. Это были: служащий на должности делопроизводителя человек средних лет по имени Василий Николаевич, позеленевший от времени и курения табака старичок, являющийся государственным пенсионером и представляющийся как господин Скороходов, и Катенька, девица в возрасте за тридцать, из бывших курсисток. Все они ежедневно исчезали и вновь появлялись, играли в общем течении жизни какую-то свою роль и исправно платили за жильё, числясь у Анны Андреевны на хорошем счету.

Но пятая комната – та самая «спичечная коробка», которая так поразила моё воображение в первый день моего знакомства с квартирой – находилась на особом положении. За исключением того самого первого дня, я больше, кажется, ни разу не видел её отпертой и не знал, что в ней происходит. Занимало её то самое существо, которое с первого же взгляда вызвало неопределённо-тоскливое ощущение, в дальнейшем только усиливавшееся от частых встреч с ним. Я так и стал называть его про себя: Существо. Его значение оставалось для меня загадкой. Оно появлялось неожиданно, безо всякой закономерности, то в прихожей, которую не мог миновать никто из жильцов, выходящих из своих комнат, то в гостиной, в которой иногда собирались все мы, то на кухне, где Анной Андреевной постоянно варились обеды и ужины. Всякое его появление сопровождалось столь же скорбными, как и в первый день, взглядами, которых случайно попавшийся на пути Существа старался избегать. Я, несмотря на свою привычку смотреть собеседнику в глаза, постепенно тоже стал избегать этих печальных взглядов, в которых, кроме печали, было что-то вроде укора. По своей привычке изучать людей я первое время присматривался к Существу, пытаясь выяснить для себя его загадку, но все эти поползновения привели лишь к тому, что запавшее мне с самого начала в душу чувство неопределённости только окрепло, став почти болезненным. Ровным счётом ничего нельзя было сказать об этом странном обитателе квартиры. Существо не принимало живого участия в делах жильцов, ограничиваясь нечастыми обходами дома с недоумевающим видом, не подавало признаков жизни из-за дверей своей комнаты, не обнаруживало наличие у себя каких-либо страстей или просто побуждений, по всей видимости, не имело за пределами квартиры друзей и родственников, неизвестно на какие средства существовало и даже непонятно, участвовало ли в оплате жилья на равных правах с остальными жильцами. На заданный мной однажды робкий вопрос о том, что из себя представляет этот жилец, Анна Андреевна только фыркнула, злобно скосив глаза в сторону «спичечной коробки» и ничего не сказала. Я зарёкся что-либо спрашивать.

Было, однако, что-то противоестественное в столь вопиющем отсутствии характерных черт, рисующих человеческий облик. Во всё время своего пребывания в квартире я, не переставая, присматривался к странному обитателю дома, не умея примириться с его бесцветностью и отыскивая в нём признаки жизни. Всё было напрасно. Всякое живое, как сперва казалось, проявление этой души ничем в итоге не оканчивалась. Речь Существа, когда оно – не очень часто – заговаривало о чём-либо, отличалась скудостью и удручающим косноязычием, суждения были лапидарными и настолько общими, что не возникало желания на них возразить, и всегда разговор с ним, независимо от того, происходил он с глазу на глаз или в присутствии других людей, «уходил в песок», оканчиваясь ничем. Появления Существа за пределами его комнаты, как я уже отметил, ничем особенным ознаменованы не были. Чаще всего оно ходило взад-вперёд по прихожей, заложив руки за спину, и тогда по всей квартире разносилось его бормотание с шепотком – вело Существо осмысленный разговор с воображаемым собеседником или же это было механическим повторением каких-то слов, оставалось неясным. Иногда оно забредало на кухню, наблюдая за процессом приготовления блюд, и тогда оставалось на ней минут по пятнадцать, бессмысленно поводя головой и вбирая чадный воздух кухни своим подрагивающим хрящеватым носом. В те минуты, когда хозяйка отсутствовала на кухне, оно осмеливалось открывать кастрюли и сковородки, ревизуя их содержимое. В один из таких моментов мне удалось подсмотреть, как Существо украдкой макнуло свой палец в кипящий соус и, воровато озираясь, облизнуло его, тут же водворив крышку от кастрюли на прежнее место. В иные дни существо подолгу пропадало в ванной или в уборной, при этом оттуда порой доносилось короткое посвистывание, лишённое всякой мелодичности. И уж совсем редко Существо, облачаясь в мешковатый плащ из грубой коричневой ткани, покидало пределы квартиры, отправляясь по своим делам неведомо куда. Возвращалось оно довольно поздно, когда все уже спали. Возвещали об этих возвращениях обычно щелчки дверного замка и скрип паркета под неуверенными шагами Существа, которое одно только и могло ступать так вкрадчиво. Один раз, направляясь со сна в уборную, я увидел, как Существо, вернувшееся с прогулки, проскользнуло мимо меня к себе в комнату в костюме, безбожно заляпанном брызгами осенних луж. О целях и маршрутах этих прогулок мне так никогда и не стало ничего известно.

Так прошло два месяца, в течение которых я не уставал наблюдать за поразившим моё воображение феноменом. Между тем неумолимо надвигалась сумрачная осень, и вечерняя мгла, отвоёвывавшая минуты и часы у дневного времени, усугубляла мрачное впечатление от квартиры всё больше – так, что я, несмотря на своё умение быстро обживаться в новой обстановке, постепенно погрузился в пучину вялотекущей ипохондрии. Внешне всё обстояло благополучно. Днём я искал службу и предавался по студенческой привычке книжным занятиям, вечерами ходил в разные концы города по домам давать частные уроки, а по возвращении к себе утолял дневной голод и немедленно ложился спать. По субботам все жильцы собирались в гостиной у Анны Андреевны обедать и пить чай.


III

В один из таких дней, в конце ноября, мы все сидели за большим столом у хозяйки. Все жильцы плотно пообедали и собирались пить чай, с вожделением поглядывая на лимонный пирог, стоявший в самом центре. Надо сказать, что хозяйка за прошедшее время стала как-то обходительнее и в разговорах со мной больше не отделывалась короткими многозначительными фразами, вдобавок глядя мимо меня. Готовила она безупречно, да и убранство гостиной отличалось особым вкусом, нарушая общую меланхолическую интонацию квартиры.

Я рассматривал невнятную настенную живопись с потугами на оригинальность, не слишком внимательно прислушиваясь к неторопливому обрывистому разговору своих соседей. Остальные проявляли нетерпение. Василий Николаевич читал газету, поминутно поглядывая на свои часы и отрывисто бросая: «Вот же ж…» «Зелёный» старичок нервно потирал сухие ладошки и мелко трясся – он страдал, поскольку ему очень хотелось курить, но делать это в гостиной Анной Андреевной было категорически запрещено. Девица Катенька совершенно машинально наводила глянец, смотрясь в маленькое зеркальце. Существо, которое в этот день обедало с нами, сидело с таким видом, как будто его совсем не интересовало всё происходящее, и бессмысленно чиркало на салфетке карандашом. Общее настроение было приподнятым.

Наконец вошла Анна Андреевна с большим пузатым чайником в руках. Чай был готов. Поставив посудину посередине, рядом с пирогом, Анна Андреевна взяла с подноса ложечки и стала раскладывать их по блюдцам. Одна ложечка выскользнула из её рук, звякнула о край стола и упала на пол.

– Чайная ложечка упала, – сказал Василий Николаевич (он вообще отличался какой-то особенной страстью утверждать очевидные вещи, как будто укрепляя в своём сознании ощущение незыблемости свершившихся фактов).

– Это какая же выходит примета, если, к примеру, ложка упала? – прокряхтел со своего стула старичок.

– Хорошая примета, – сказала Анна Андреевна, поднимая с пола ложечку. – Ежели нож упал – так это быть мужчине к столу. Ежели вилка – женщина. Неприятная женщина. А ежели вот как сейчас – ложка – быть дорогому гостю.

Анна Андреевна всё своё свободное время, которого у неё было в избытке, проводила за чтением старинным журналов, календарей и прочих источников народной мудрости, откуда почерпнула немалые сведения из самых разных областей знания. В понимании примет «на все случаи жизни» она достигла не меньшей утончённости, чем государственный вельможа в вопросах придворного этикета.

– Кхм… Гостю… – промычал старичок. – А что проку в гостях? Гость – он смотря какой. Иной на три рубля наест – и «спасибо» не скажет.

Все с вожделением посмотрели на лимонный пирог. Анна Андреевна не спеша разливала чай.

– Нет, – Василий Николаевич решительно сложил газету. – Это всё не то. Я вам верно скажу: если ложка – быть в доме чертям, – и он изобразил на лице гримасу и надстроил себе рожки.

– Фу, скажете вы тоже, Василий Николаевич, – обиженно протянула Анна Андреевна. Делопроизводитель платил за квартиру исправнее других, поэтому и пользовался у хозяйка особым уважением. – Не к столу ведь всякую нечисть поминать.

Все начали понемногу прихлёбывать чай.

– А я вот в чертей не верю, – тихо сказала Катенька. Отличаясь повышенной чувствительностью, она была пуглива и боялась всего необъяснимого вплоть до мелочей вроде ночного постукивания да завывания ветра. Однако из гимназии – а позднее и из курсов – она вынесла некое понятие о могуществе современной науки и беспочвенности всех суеверий. Этого понятия она твёрдо придерживалась и, по простоте душевной, гордилась этим.

– Не верите? – Василий Николаевич иронически покосился на Катеньку. – Напрасно, напрасно. Черти – они повсюду. Им, может, безразлично, что вы в них не верите.

– Василий Николаевич! – предостерегающе воскликнула Анна Андреевна.

– Да-с, – твёрдо сказал тот. – Вы отрицаете, а я, может быть, и сам – чёрт…

Анна Андреевна побледнела.

– Будет вам, – вмешался наконец я, обрывая эту милую беседу. – Рассудите-ка лучше: зачем вокруг нас быть необъяснимому, если на всём видна печать единой созидающей руки? Не лучше ли ей было создать всё окружающее так, чтобы ему нашлось разумное объяснение?

Все с удивлением воззрились на меня.

– Э-э-э, да вы философ! – шутливо протянул Василий Николаевич. – Что кончали?

– Филологический факультет, – скромно улыбнулся я.

– Да, молодёжь сейчас борзая пошла… борзая, – продребезжал старичок. – Куда ни плюнь – живо выносит свои вердикты.

– Да нет, – сказал Василий Николаевич, продолжая иронически улыбаться, – господин Хлебников изволит трактовать о цельности мироздания. Ему, я полагаю, при этом безразлично, была ли в действительности эта «созидающая рука», или же всё произошло внезапным манером – так, само собой?

Я политично улыбнулся, полагая, что вдаваться в подобные тонкости с людьми этого склада будет излишне. Затем положил ложечку на стол, отставил чашку и сказал:

– Действительно, вы угадали: это не имеет ровным счётом никакого значения. Да и в самом деле: не всё ли равно, если есть твёрдые законы, объясняющие существующий миропорядок? Да и Бог… вы ведь намекали на Бога? Если он и существует…

– Не-е-ет, это вы намекали, – проблеял Василий Николаевич.

– Это не важно. Одним словом, если он и существует, то никоим образом не вмешивается в работу этих самых законов. Ну а коли так – не всё ли равно, существует он на самом деле – или это просто такая фигура речи?

– Бог непременно существует, – огорчилась Анна Андреевна. – Иначе кто создал всё вокруг нас?

Между тем все продолжали увлечённо поедать лимонный пирог.

– Он вам ещё не так потрафит, уважаемая Анна Андреевна, – почему-то раздражённо проговорил Василий Николаевич. Затем он добавил, обращаясь уже ко мне: – Между двух стульев изволите сидеть, молодой человек! Агностицизм это всё. Бесхребетность! – и с видом оскорблённого благоразумия скомкал газету, бросив её в угол.

– Друзья, не будемте ссориться, – улыбнулась Анна Андреевна. – Сейчас я подам вишнёвое варенье.

– Нет, а всё-таки удивительно, как всё вокруг ладно – прямо как по писаному, – тихо подала голос Катенька. – Даже иной раз и не верится, что мир произошёл научным путём.

– Даже и не сомневайтесь, – заявил Василий Николаевич, вгрызаясь в ломоть пирога. – Это уж установлено абсолютно достоверно.

– Но как же, – пробормотала Анна Андреевна, – и мы все тоже – научным путём?

– Да-с, и человек – это продукт объективного процесса.

– На этот счёт как раз ничего не говорится, – снова не удержался я. – Человек как животное, безусловно, сложился благодаря естественному природному процессу. Однако человеческая душа ещё далеко не изучена. Я бы даже сказал, она никогда не будет изучена. Ведь нельзя же, в самом деле, изучать предмет с помощью самого предмета.

– Душа – это по-вашему снова фигура речи? – в свою очередь не удержался Василий Николаевич, выслушав моё рассуждение.

– Вы правильно меня поняли, – ответил я, решив не вдаваться глубоко в этот вопрос.

– Грешны мы есть, и за деяния наши воздастся нам… кхе-кхе, – заперхал старичок, который уже успел оставить от пирога полное блюдце крошек и в настоящий момент занимался тем, что скатывал из салфеток бумажные шарики. Под носом у него образовалось мокрое пятно.

– Это всё неправда, – раздался неожиданно шершавый голос.

Все как по команде посмотрели на край стола, откуда была произнесена реплика. Существо сидело, скрючившись над столом. Перед ним была груда салфеток, исчерканных химическим карандашом.

– Вот как? Что же именно неправда? – спросила Анна Андреевна со звенящими нотками в голосе.

– Всё неправда, – Существо устало переводило взгляд с одного столующегося на другого. – Есть движение. Есть душа. Пусть нет движения. Всё равно душа. Везде душа.

Все стали недоумённо переглядываться. В воздухе запахло представлением.

– Задушевный у нас получается разговор! – глупо скаламбурил старичок.

– Правильно ли я понял… гм… вас… Правильно ли я понял, что вы считаете душу неотъемлемым качеством всякой материи? – спросил Василий Николаевич.

– Душа везде, – упрямо повторило Существо. – Во всём душа. В существах. В предметах. Во всём.

– Это невероятно, – пробормотала Анна Андреевна. – Оно рассуждает!

– Стыдно, – скрипуче бросило Существо. – Так всегда.

– Безобразие! – Анна Андреевна поджала губы, подбоченилась, затем ткнула мясистым указательным пальцем в сторону двери и коротко скомандовала: – К себе!

Существо послушно встало из-за стола и шаркающей походкой направилось к выходу. За столом повисло молчание. Слышался стук серебряной ложечки, которой Василий Николаевич продолжал машинально помешивать чай, да старичок, накатавший груду бумажных шариков, приноровился бросать их, метясь в плафон люстры. Он совершенно выжил из ума…


IV

Самодеятельность, проявленная нашим странным постояльцем, поразила не меня одного. По всей видимости, Существо вело себя замкнуто в течение большей части своего пребывания в этой квартире и не вступало в переговоры с жильцами. Однако если слова, брошенные им вскользь во время обеда, насмешили одних жильцов и вызвали брезгливую реакцию других, то меня они удивили и заставили задуматься. С этого момента я стал внимательнее присматриваться к Существу, пытаясь проникнуть за маску его бесцветной непроницаемости и разглядеть в нём хоть какие-то человеческие черты. Отнеся поначалу это явление к категории людей, о которых говорят, что они «не от мира сего», после истории в гостиной я стал с любопытством ожидать, чем оно себе проявит в следующий раз.

Всё было, однако, тщетно. Случившаяся вспышка опять сменилась угрюмым молчанием и бессимптомным прозябанием в «спичечной коробке», дверь в которую по-прежнему никогда не оставлялась открытой. Всё так же, как и раньше, Существо появлялось в различных местах квартиры, сутуло передвигаясь от двери к двери, и пронизывало каждый предмет и каждого человека своим скорбным взглядом. Впрочем, я обратил внимание, что взгляд этот, обращённый на меня во время наших встреч с Существом, как-то неуловимо теплел и делался более приятным. Как будто что-то поистине человеческое проглядывало в нём – и тут же гасло под накатывающей волной безразличия.

Кто он? И «он» ли это? Каким образом подвизался здесь на роли жильца этот призрак, которого, казалось, ни во что не ставили не только хозяйка и прочие обитатели квартиры, но даже и кошка, при виде этого чучела лишь фыркающая и уходящая прочь? Чем оно живёт и зачем оно живёт? Чего оно хочет и что пыталось выразить? На все эти вопросы не было ровным счётом никакого ответа.

Движимый своим любопытством, я обратился за разъяснениями к Анне Андреевне. Случилось это через восемь дней после разговора с гостиной, на кухне. На дворе уже стоял декабрь, и над квартирой нависли синие сумерки. Лампа горела неровно и тускло, создавая полное впечатление гнетущей безысходности.

– Что вы от меня хотите, голубчик? – в голосе хозяйки сквозило застарелое раздражение. – Это неописуемо. Живёт с незапамятных времён, поселилось, как только умер мой муж, лет десять, должно быть, прошло, а может быть, и больше. Я как раз начала комнаты сдавать – сами понимаете, заработки нынче какие… Ну что тут сделаешь. Не помню я, откуда оно. Так, завелось. И комната его – от прежних моих родственников… от сестрёнки моей двоюродной, кажется… Или от тётки? Не помню. И когда она освободилась – тоже не помню.

– А сестрёнка ваша где же теперь? – спросил я, деликатно умолчав про тётку.

– Умерла. Умерла. И даже не скажу, от чего. Муж мой был ещё жив.

– А комната?

– А комната пустовала… пока вот это… Теперь и выгнать-то его нет никакой возможности. Как это всё делается – ума не приложу.

По кухне плыли зеленоватые клубы дыма, насыщая испарениями варящихся блюд и без того влажный воздух. Узенькая форточка была открыта, и в неё врывался декабрьский холод. Варево в кастрюле заклокотало. Анна Андреевна сняла крышку.

– Платит? – спросил я.

– Это невозможно! – всплеснула руками Анна Андреевна. – Сроду я такого не видывала. У него и денег-то, почитай, нет.

– Так как же? И живёт?

– Что же я сделаю! – сознавая своё бессилие перед деревянным бесчувствием Существа, подавляющего своим безразличием ко всему сущему, Анна Андреевна злобно плюнула на полотенце и стала ожесточённо помешивать содержимое кастрюли.

В комнате появился старичок.

– Его выставить надо! – сказал он, сморкнувшись в рукав.

Из ожесточённой перепалки между старичком и Анной Андреевной я уяснил, что попытки выдворения Существа из квартиры, относящиеся к незапамятным временам, все как одна заканчивались провалом. Существо неуклонно, как маятник, появлялось в запертой на все замки квартире, напоминая о своём притязании на комнату, от которой всегда – неизвестно где – добывало ключ, пересекало квартиру из конца в конец, действовало на нервы кошке и, спустя какое-то время, добилось того, что на него махнули рукой, привыкнув к его постоянно мелькающей то тут, то там сутулой фигуре, скорбному взгляду и редким бестрепетным словам. Так, очевидно, привыкают к старой мебели или к фонарю за окном.

– Господин Скороходов, вы действуете мне на нервы! – повелительно сказала Анна Андреевна.

Старичок тотчас же испарился.

– А скажите… – я запнулся, одолеваемый скабрёзным любопытством, от которого, к сожалению, не избавился за годы обучения в университете. – Как бы это… Одним словом, кто он… кто оно по принадлежности к полу?.. Вы меня уж извините, – смутился я.

– А шут его знает, – махнула мощной рукой раскрасневшаяся (от плиты) Анна Андреевна. – Я свечку не держала, а оно себе половину не заводит… да и упаси Господь! – она засмеялась и искоса взглянула меня: – Экий вы, интеллигент, застенчивый! Прямо приятность берёт.

Я вежливо уклонился от продолжения разговора. «Уж вы-то, Анна Андреевна, сыщете себе половину. Да только я при этом останусь в стороне», – так подумал я, уходя из кухни к себе в комнату.

Вечер выдался свободным от уроков. До ужина оставалось ещё часа полтора, и я углубился в чтение популярной брошюры по естествознанию, вопросы которого меня занимали ещё с первых курсов моего пребывания в университете. Однако вскоре мои мысли перескочили на другое, и я рассеянно отложил книжку. Затем встал из-за стола и, не раздеваясь, лёг на кровать. И почти сразу же задремал.

Очнулся я спустя полчаса или больше, как будто от внезапного толчка. За окном уже основательно потемнело. Сперва я даже не понял, что меня вывело из оцепенения, но, прислушиваясь к самому себе, я различил негромкий, но какой-то заунывный скрежещущий звук, доносившийся из прихожей. Движимый любопытством, я привстал с кровати и отворил дверь. Звук стал не просто отчётливым, но, как мне показалось, прямо душераздирающим. «Боже праведный!» – подумалось мне.

Посреди прихожей, освещаемой матовой лампой в потолке, суетилось Существо со шваброй в тонких руках. Швабра ходила взад-вперёд по паркетному полу, отчего и происходил этот ни с чем не сравнимый звук. Швабра была пустой, без тряпки. Существо самозабвенно елозило ей по паркету, то тщательно обрабатывая один-единственный квадратик паркета, то внезапно переключаясь на другой участок пола, который ничем не отличался от предыдущего. Пол при этом был сравнительно чист, хотя на нём и попадались редкие крошки, без которых уже совершенно невозможно. Существо трудилось.

– Что это? – спросил я вполголоса.

Существо, не заметившее моего появления, при этом вопросе резко подняло голову и отпрянуло. Тупо смотря мне в лицо, оно приподняло швабру, будто бы защищаясь, затем передумало, опустило её на пол и медленно и лаконично проговорило:

– Вот. Чтобы польза.

Из своей комнаты выглянула Анна Андреевна, тоже спросонья, и тоже, видимо, разбуженная скрежещущей шваброй. На лице у неё были написаны «десять казней египетских». Пол был испещрён широкими бледными царапинами, щедро усеивающими лаковое покрытие. Взглянув хозяйке в глаза, Существо прочитало в них скорую расправу и опрометью – насколько это определение вообще может характеризовать его вялую поступь – бросилось к себе в комнату. Дверь комнаты тут же захлопнулась. Обуреваемая гневом, хозяйка схватила швабру и два раза энергично шлёпнула ей по дверному косяку. Дверь она пожалела.

– Вон! Чтобы черти тебе водички не дали!

В это время в прихожей случился делопроизводитель.

– Что же это вы, любезная Анна Андреевна, в Бога веруете, а чёрта поминаете? – ехидно спросил он.

Анна Андреевна преобразилась.

– Василий Николаевич, не сердитесь, что я так не вовремя вздремнула! Ужин скоро будет готов.

Она всплеснула, по своему обыкновению, мясистыми руками и двинулась на кухню. Василий Николаевич предупредительно забежал вперёд и открыл кухонную дверь.

В лицо нам шваркнуло плотной завесой дымной гари. Содержимое кастрюль и сковородок превратилось в пепел.

Ужинал я у себя в комнате бутербродами с колбасой.


V

На следующее утро каким-то таинственным образом были вычищены и выскоблены все кастрюли и сковородки, оставленные на ночь в раковине горюющей хозяйкой. Усердие чистившего было столь велико, что на дне одной из сковородок была протёрта целая зеркальная плешь размером с яблоко. В целом посуда разве что только несла на себе печать неимоверных трудов. Всё было в царапинах, но при этом всюду оставались следы пригоревших кусочков пищи. Кастрюля с одного боку оказалась помятой. Предметы кухонной утвари, дурно вымытые, стояли на столе в живописном беспорядке, а на полу сияли многочисленные мыльные пятна. В довершение всего одна из чашек была треснута, и в неё больше нельзя было наливать чай или воду.

Существо в этот день не показывалось из своей комнаты; но из-за её дверей то и дело доносилось тихое немелодичное посвистывание. Казалось, обитатель комнаты был чем-то доволен.

Анна Андреевна выразила надежду, что «эта тварь» больше вообще никогда не покажет носу из своей норы. Злоба хозяйки была велика. В этот день она сказала в разговоре со своими жильцами всего две или три фразы, то и дело хлопала дверьми, а на ужин приготовила нелюбимую всеми овощную запеканку.

Дни потекли по-прежнему. Я давал по вечерам уроки, а возвратившись в квартиру – ужинал вместе со всеми в гостиной или один у себя в комнате, смотря по настроению. Угрозы и заклинания хозяйки не возымели своего действия, и Существо продолжало время от времени обходить квартиру, то заглядывая на кухню, где больше не было никакой возможности развернуться по части хозяйствования, то запираясь в уборной или в ванной, откуда возвращалось столь же растрёпанное и неряшливое, как и прежде. Самодеятельности оно больше не проявляло – во всяком случае, плодов её заметно не было. Но однажды утром, когда все ещё спали, зайдя в гостиную, я обнаружил на кресле украшенную золотым шитьём бархатную подушку Анны Андреевны. Подушка напоминала собой ежа, поскольку была вся сплошь истыкана иголками самых разных размеров – в некоторые из них были продеты разноцветные нитки, спадающие на обивку кресла и невообразимо запутанные. На полу мне удалось обнаружить несколько размотанных катушек с теми же самыми нитками, которые я тут же подобрал, оборвал нитяные лохмотья и положил все катушки обратно в буфет. Точно так же я поступил с иголками. Придав подушке и креслу прежний вид, я удалился из гостиной, никем не замеченный. Хозяйке я ничего не сказал.

В другой раз, дней через десять после того самого чаепития, собираясь за какой-то надобностью на улицу, я торопливо натягивал в прихожей свои ботинки и от неожиданности отпрянул: нога моя в ботинке ощутила что-то мягкое и, как мне сразу показалось, скользкое. Вынув ногу из ботинка, я провёл по ступне ладонью левой руки и как следует рассмотрел её. Вся ладонь была вымазана чёрным сапожным кремом, неизвестно как попавшим внутрь обуви. Поднеся к свету правую руку, которой я держался за край ботинка, я увидел, что она также выпачкана. Я пожал плоды чьего-то усердия.

В тот же день, вернувшись в квартиру спустя четыре часа (я, кажется, ходил справляться насчёт службы), я понял, что не могу зажечь лампочку в прихожей. Решив, что она испортилась, я на ощупь разделся и прошёл к себе в комнату. В тот момент, когда я разогревал на керосинке купленный с уличного лотка пирожок (ужинать со всеми в тот день не хотелось), за моей спиной раздался скрип двери. Я резко обернулся. На пороге стояло это непостижимое явление с лицом бледнее обычного. Свет от моей тусклой лампы падал на него так, что подглазья оттенялись двумя чёрными пятнами, и было видно, что сами глаза Существа ввалились. Картина представлялась крайне неприглядной. Всё остальное дорисовало моё воспалённое воображение. Я содрогнулся.

– Вот, – просипело Существо, протягивая мне свой кулачок, в котором было зажато что-то маленькое и блестящее.

Оказалось, это обыкновенная лампочка.

– Откуда это? – испугался я почему-то.

– Там, в прихожей, – Существо тряхнуло головой так, что редкие волосы рассыпались. – Тебе надо.

Я всегда считал себя человеком, который не лезет за словом в карман. Но Существо с первых дней моего пребывания в квартире меня подавляло. Бесцветные рубленые его фразы, за которыми очень хотелось услышать продолжение, словно погружали меня в состояние сомнамбулы, из которого можно было выйти только действуя очень решительно. Ничего не говоря, я протянул свою руку и настойчиво вытянул хрупкий предмет из ладони моего посетителя.

– Зачем? – спросил я, невольно подражая манере Существа.

– Тебе надо, – упрямо повторило оно, снова тряхнув шишкообразной головой. Вслед за тем оно отступило назад в прихожую, растворившись в её мраке.

Лампочку я тотчас же вкрутил обратно. Анна Андреевна об этом случае ничего не узнала.

К концу декабря в квартире установилась атмосфера присутствия чьей-то заботливой руки. Старательно заметая следы неусыпных забот Существа о хозяйственной стороне жизни в доме, я ничего не говорил другим жильцам о своих наблюдениях. Но дух чужеродного вмешательства витал над всеми нами. Василий Николаевич ехидно посмеивался при встречах со мной, как будто догадывался об особенном внимании, которое оказывалось мне Существом. Я же замкнулся, стараясь, по возможности, устраниться от общения с соседями по квартире, и лишь внимательно наблюдая, не проявит ли себя странная натура нашего жильца ещё чем-нибудь. В то же самое время грубые симптомы его болезненной жажды как-нибудь заявить о себе сменились созерцательным выжиданием. Словно бы Существу надоели эти неуверенные попытки с заведомо негодными средствами доказать свою значительность – и оно притаилось, ожидая случая показать себя не в мелочах, а в чём-либо серьёзном. Но квартира впала в оцепенение. Василий Николаевич перестал шутить и во время обедов, если к нему обращались с каким-нибудь вопросом, отделывался односложными ответами. Старичок жаловался, что у него по утрам немеет левая сторона тела. Анна Андреевна стала чаще обычного намекать на возможное повышение квартирной платы. И даже Катенька, до того отличавшаяся ровным характером, стала впадать в беспокойство, а один раз, проходя мимо её двери, я слышал доносящиеся из комнаты приглушённые рыдания.

Всё это было так же неопределённо, как и образ самого Существа, которое постепенно завладело воображением квартирных жильцов, не исключая и нашу хозяйку, настолько, что обитатель «спичечной коробки» стал представляться чем-то вроде таинственного гения квартиры, да и, пожалуй, всего дома. Всякий раз, возвращаясь по вечерам с уроков, я замечал, что дом, и без того холодный и угрюмый, как-то ещё больше обезлюдел и даже осел. Впрочем, последнее впечатление объяснялось тем, что он оброс мохнатыми шапками снега, который в ту зиму выпал в неимоверном количестве. Дела это не меняло – и сама громада дома представлялась мёртвым существом, мохнатым гномом, навечно обречённым гнить в этой уединённой части города. Всё это нагнетало уныние и тоску, которые немедленно превращались в страх, когда я попадал в тёмное пространство лестничного пролёта с заиндевевшими от вечной сырости стенами; и я одним духом взлетал на четвёртый этаж, чтобы перевести дух в квартирной прихожей и окончательно успокоиться в уже ставшей милой моему сердцу комнатке. В конце концов, регулярно возвращаясь домой по вечерам, я заметил, что свет горит только в окнах квартиры, принадлежащей Анне Андреевне. Все остальные окна были черны. Дом словно вымер.

В последнее воскресенье уходящего года я, как обычно, вернулся после длительной прогулки домой, будучи в приподнятом настроении. Зайдя в прихожую, я хотел было зажечь свет, который по заведённому обычаю всегда гасился, если в прихожей никого не было, нащупал ручку включателя – и оцепенел. В прихожей раздавались чьи-то вздохи и учащённое сбивчивое бормотание.

– Никому… Не нужно… – разобрал я отдельные слова. Затем последовало короткое молчание и вздыхавший прибавил: – Лишнее. Лишнее…

Свет я зажигать не стал.


VI

В последний день уходящего года квартира во главе с домохозяйкой была занята приготовлениями к празднеству. Всю свою студенческую жизнь отмечавший Новый год как бы между делом, в этот раз я почувствовал настоящую торжественность этого праздника и был занят делом наравне со всеми, оставив свои обычные занятия. В воздухе витал дух всеобщей доброжелательности, и даже Василий Николаевич как-то смягчился. Анна Андреевна хлопотала и распоряжалась. Она навела ослепительный порядок в гостиной, затем они вдвоём с Василием Николаевичем установили ёлку, и Катенька долго и с любовью увешивала её ветви выдуманными ей самой украшениями из цветной бумаги, ваты, неизвестно откуда взявшихся стекляшек и сосновых шишек, превращённых её искусством в весёлые фигурки птиц и зверьков. Старичок, которому в этот знаменательный день было милостиво разрешено выкурить в гостиной папиросу, больше путался под ногами. Он ходил, кряхтел, то неопределённо говорил: «Мда-а-а…», то вдруг с видом резонёра отпускал глубокомысленные замечания; но наконец и он как-то приспособился к общему делу и сосредоточенно строгал чищеную морковь для мясной обжарки. Все были в приподнятом настроении.

После обеда на скорую руку Анна Андреевна занялась собственно приготовлением праздничного ужина. Как искусная и рачительная домохозяйка, она наготовила уйму блюд, искренне досадуя, что еды мало, и совершенно забыв весь свой прошлый хозяйский опыт, по которому выходило, что половина продуктов со стола после праздника скармливается свиньям. На кухне кипело, жарилось, варилось и плавилось. Плавилась и Анна Андреевна – в кухне, несмотря на открытую форточку, стоял банный жар. С растрёпанными волосами, раскрасневшаяся, мечущая искры в своём кухонном переднике с закатанными чуть не по плечи рукавами и разошедшимся на груди вырезом платья, она представляла собой образ кухонного божества – но было это божество мефистофелевского или какого другого толка, я установить не решался. Зато я принял участие в нехитрых приготовлениях к праздничному столу, помогая резать, тереть, крошить и совершать множество других подобных действий, и даже нашёл в этом свой вкус.

Короткий день клонился к вечеру. Ёлка была зажжена. В пять часов, когда уже стемнело, все жильцы собрались в гостиной на вечерний чай. До полуночи оставалось ещё много времени, и необходимо было подкрепиться. К столу, кроме чая, были поданы лимон, вишнёвое варенье и булочки с корицей. Столующиеся расселись в привычном порядке: во главе стола расположилась Анна Андреевна, рядом с ней, спиной к окну, сидел Василий Николаевич, за ним примостился старичок, напротив Василия Николаевича устроился я, рядом со мной была Катенька. Наконец, самый конец стола заняло Существо, оказавшееся, таким образом, как раз напротив хозяйки.

Оно весь день провело в своей комнате, устранившись от всех праздничных приготовлений, чему все были только рады, не без основания опасаясь новых припадков самодеятельности. Ничего такого, однако, не случилось. Существо приковыляло за две минуты до начала всеобщего чаепития и устроилось на своём месте, на некоторое время перестав подавать признаки жизни.

Всё выглядело весьма благородно. Матовые плафоны люстры рассеивали мягкий свет, отчего хрустальная посуда и столовое серебро мерцали нежно и приятно, более склоняя к ощущению тихого провинциального уюта, нежели к предвкушению шумного столичного празднества. Предстоящее событие космического масштаба не будоражило, но представлялось чем-то отдалённым и не имеющим отношения к мерному гармоническому раскачиванию сердец в этой тёплой и гостеприимной комнате. Всё вокруг колебалось в унисон с ними. Тихонько подрагивала люстра, мерно стучал маятник старинных часов, неторопливо расхаживала туда-сюда кошка, и даже висящая на стене палисандровая гитара время от времени еле слышно подпевала самой своей чувствительной струной, подражая низкому протяжному посвисту печной трубы. Хотелось спеть что-нибудь очень задушевное – но из всех присутствующих даром игры на гитаре владел один Василий Николаевич, который не решался нарушить патриархальную тишину новогодней квартиры. Поэтому все пили чай с вишнёвым вареньем, время от времени говоря друг другу приятные вещи. Обществом овладело созерцательное настроение.

В самый разгар чаепития кошка, которой неизвестно что взбрело в голову, покинула облюбованный ей угол гостиной, пересекла комнату, подойдя к столу и, сжавшись в комок, неожиданно резко прыгнула на стол. С коротким звоном опрокинулась чашка, которую не очень удачно отставила в сторону Катенька. Чай из неё пролился на скатерть, а серебряная ложечка, лязгнув, упала на пол.

– Ох, – сказала Анна Андреевна. – Опять. Господа, как же быть? Стол накрыт только на шесть персон.

– Ничего не выйдет! – раздался вдруг громкий и отчётливый голос Василия Николаевича. От неожиданности все вздрогнули. – Ничего не случится, можете мне поверить. В этот раз всё точь-в-точь, как и в тот. Гости перевелись на этом свете.

– Не следует ли считать ли кошку таким гостем? – спросил я в шутку, взглянув на делопроизводителя.

– Здесь всё дело в том, что произошло раньше – упала ложечка на пол или кошка очутилась на столе.

– Это очень логично, – сказала Анна Андреевна, которой хотелось поддержать мужской разговор.

Кошка, недолго думая, сошла со стола на колени к Катеньке.

– Им человеческих… человеческих гостей им подавай! – прокаркал старичок, непонятно кого имея в виду.

– Впрочем, если примета верна, можно допустить, что её действие распространяется на неограниченно длинный срок, – я пустился во все тяжкие, – и тогда, вероятно, нам следует ожидать сейчас двух гостей сразу.

– Как это у вас, универсантов, всё получается, – улыбнулся Василий Николаевич. – Кажется, в науке это называется – «закон сохранения»?

– Вы не смейтесь, – сказал я. – Мы подвержены окружающим нас законам ежечасно.

– Вы как хотите, а я подвержен пищеварению, – сострил Василий Николаевич.

– Это очень скучно, – возразила Анна Андреевна, в представлении которой всё менялось каждую минуту.

– Ах, господа, какие вы, в самом деле, скучные! – возразила Катенька. – При чём здесь законы? Можно же рассудить и как-нибудь иначе. Ведь мы сегодня пришли сюда, и мы – гости у нашей любезной Анны Андреевны.

Анна Андреевна зарделась.

– Да что уж там. Не будем мелочиться. Мы пришли в этот мир, и мы – гости в нём, – и с этими словами Василий Николаевич хищно вгрызся зубами в булочку.

– Вы как хотите, а я в этом мире не гость, и покидать его не собираюсь, – в тон ему ответил я – и выдохся. Потеряв всякий интерес к разговору, я стал молча прихлёбывать из чашки остывающий чай.

– Прекрасно! – Василий Николаевич, наоборот, завёлся. – Снова какое-нибудь учение?

Катенька пришла мне на помощь:

– Господин Хлебников хочет сказать, что душа вечна.

– Душа непременно вечна, – снова огорчилась Анна Андреевна.

– Гм, – промычал Василий Николаевич. – Душа – это опять Бог. Помнится, вы изволили трактовать в том смысле, что Бог – суть иносказание?

– Так ведь и душа тоже – иносказание, – нехотя ответил я, отрываясь от чая.

– То есть её, попросту говоря, нет, – сказал Василий Николаевич и неожиданно рассердился: – Бросьте вы этот балаган!

– Господа, не будемте ссориться! – Анна Андреевна умоляюще воздела руки к потолку и нечаянно задела хрусталик, свисающий с плафона люстры. Он издал тихий мелодичный звон. Моему напряжённому слуху почудилось, будто у гитары отозвалась верхняя струна.

– Ой! – сказала Катенька, всплеснув руками. Кошка почуяла неладное, сжалась в клубок, резко распрямилась – и соскочила с катенькиных коленей. Затем она медленно обошла угол стола, остановилась у его края и протяжно мяукнула.

Все посмотрели на край стола. Существо, до сих пор молча сидевшее и спокойно поглощавшее булочку за булочкой, неожиданно преобразилось. В его глубоко запавших глазах была теперь не скорбь – было целое отчаяние. Жидкие рыжеватые волосы на шишкообразной голове словно разметал вихрь. Тонкие руки Существа бессознательно щупали край скатерти, а из полуоткрытого рта доносилось тихое неясное шипение вперемежку с бульканьем. Все замерли, ожидая от него каких-то слов.

Наконец Существо заговорило, как будто заплакало навзрыд, и странным было почти полное отсутствие в его голосе обычных для плачущих музыкальных интонаций:

– Это всё неправда. Неправда. Есть движение. Есть душа. Пусть нет движения. Всё равно душа. Во всём душа. В существах. В предметах. Во всём. Не надо вечности. Душа просто так…

Внезапно оно вскочило с места и всплеснуло руками, опрокинув блюдце с чашкой. Все молчали, подавленные впечатлением от этой речи. Существо всхлипнуло, повернулось к нам спиной и опрометью выбежало из гостиной, шлёпая босыми ступнями по паркету.

– Везде душа! – раздался из прихожей ухающий голос.

Это было настоящее горе, неподкупное. Мы сидели, потрясённые.

– К себе! – бессмысленно произнесла Анна Андреевна.

– Оно ищет! – прошептала Катенька.

– И, что самое печальное, не находит, – подытожил я.

Чаепитие расстроилось. Впрочем, и время для чая прошло. Часы пробили шесть. Жильцы разошлись по своим углам, и я тоже ушёл в свою мрачную комнату, которая в последнее время стала действовать на меня выматывающим образом. Совершенно не желая ни о чём думать, я лёг на кровать и продремал на ней до семи часов.

Разбудил меня истошный женский вопль, раздавшийся из прихожей, чуть ли не у самой моей двери. Я бы ни за что не поверил, что так может кричать женщина – настолько крик был пронзителен и полон ужаса – но кричала именно женщина. Сразу вслед за тем раздался глухой стук, как будто на пол свалился тяжёлый мешок. Я рывком соскочил с кровати и рванул дверь комнаты. В прихожей была темень такая, что хоть глаз выколи. Я тут же наткнулся на распластавшееся на полу неживое, как мне сперва показалось со страху, тело – это была Катенька, лежавшая в обмороке. Но то, что я увидел в следующее мгновение, заставило меня забыть о ней.

В конце прихожей, отделившись от стенной ниши, которая располагалась рядом со «спичечной коробкой», по направлению к квартирной двери еле заметно двигалось сероватое фосфоресцирующее пятно. Резкое сияние не потрясло бы меня так, как это еле различимое мерцание во тьме прихожей – оно было настолько слабым, что было бы вовсе неразличимым, если бы не его отчётливое движение. Совершалось оно в полнейшей тишине, которую я боялся нарушить одним своим дыханием. Зрелище… нет, это было не зрелище, это было молниеносное впечатление. Время как бы остановилось на эти несколько секунд, и я моментально потерял способность следить за перемещениями слабо светящегося пятна, будучи странно очарован его нежным видом. Пятно остановилось вровень с дверью – и стало угасать. Оно угасало плавно, постепенно отдавая мраку свои светящиеся частицы, и вместе с ним стиралось и само впечатление от этого видения. И уже в следующее мгновение после того, как пятно исчезло окончательно, я был уже совсем не уверен в том, что оно существовало.

Но Катенька, лежавшая без чувств, определённо, существовала. Я пошевелил её, потрепал по щекам и вернул её к жизни. И тут же обратил внимание на то странное обстоятельство, что никто, кроме меня, не выбежал на катенькин крик. В полном недоумении я проводил её в комнату – и на выходе столкнулся с Василием Николаевичем, который после вечернего чая снял свой костюм и теперь стоял передо мной в одной рубашке, в домашних штанах на подтяжках и с канделябром в руке. В прыгающем свете свечей его лицо казалось отчаянным.

– Там Анна Андреевна… и господин Скороходов… – растерянно сказал он.

Со старичком случился апоплексический удар.


VII

Оставив злополучных жильцов – Анна Андреевна хлопотала над беспомощным старичком – я, не теряя лишней минуты, накинул куртку и последовал за Существом, которое столь экстравагантным способом покинуло квартиру. Захлопнув за собой дверь квартиры, я слышал, как внизу скрипнула дверь в парадное. Я осторожно спустился по щербатой лестнице, боясь оступиться в темноте, и вышел во двор.

В сгустившейся тьме, которая заволокла не только двор, но и беззвёздное небо, я увидел, как между двух высоких сугробов, по тропинке, проложенной от дома до заброшенной аллеи, неторопливо удалялось фосфоресцирующее пятно. Его сияние было по-декабрьски мягким и странным образом успокаивало. Я невольно залюбовался этой картиной, на несколько секунд остановившись посреди двора. Существо удалялось. Оно не подозревало о том, какой наделало переполох, и не знало о злоключениях обитателей покинутой им квартиры.

Моё созерцательное настроение длилось меньше минуты. Сознавая, что Существо сейчас скроется из вида и я упущу что-то, быть может, очень важное, я двинулся вслед за ним, стараясь держаться на почтительном расстоянии. Светящееся пятно маячило где-то впереди, метрах в семидесяти от меня, то мгновенно пропадая из вида, то опять появляясь; при этом оно попеременно то тускнело, то, наоборот, входило в новую силу. Мне начало даже представляться, будто оно переливается всеми красками радужного спектра. Меня так заворожила эта картина перемещающегося по вымершему предпраздничному городу призрака, что я почти совершенно успокоился, и мысли мои приобрели известную отчётливость. При этом я, однако, старался не выпустить объект своего наблюдения из поля зрения.

Между тем, чередуя пустые дворы и укромные улочки, мы выбрались из совершенной глуши и оказались в более оживлённой части города. Здесь проходила Живая улица. Существо явно стремилось в людные места. Оно медленно брело впереди меня, по-прежнему на расстоянии не более ста метров, переходя с одной стороны улицы на другую, бредя попеременно по заснеженному тротуару и заметённым камням мостовой. Навстречу нам попадались редкие прохожие, которых, однако, становилось всё больше по мере того, как мы приближались к Главной площади. В обе стороны проносились нечастые пролётки извозчиков. Иногда со стрёкотом проезжал механический экипаж, один из тех, которые не так давно появились в столице и начали деликатно теснить частный извоз. Дома становились всё наряднее и стройнее, напоминая, не в пример нашему, не умерших гномов, а высоких и красивых существ, наподобие эльфов или древних витязей. Витрины магазинов равномерно освещали улицу, приглашая радоваться празднику, и в этом свечении движущееся впереди пятно значительно потускнело – и могло бы исчезнуть совсем, если бы не появившиеся взамен тёмные очертания плеч, рук и всей мешковатой фигуры, облачённой в увенчивающийся капюшоном плащ из грубой материи. Пятно стало плотским, зримым – но вновь пропадало, уходя из-под ласковых лучей витрин и растворяясь в тени кирпичных выступов и металлических козырьков. Впрочем, всё слилось в праздничном калейдоскопе – тусклое и яркое, миниатюрное и колоссальное – и мне самому немудрено было потеряться в этой круговерти весёлого скопления домов, фонарей, машин и прохожих. На город медленно, но неумолимо надвигался Новый год.

Потеряв бдительность, я впал в какое-то сказочное оцепенение. Время, наверное, клонилось уже к девяти часам, когда я вздрогнул: уличное пространство как-то сразу раздалось передо мной, открыв моему взгляду бездну, заполненную свежим морозным воздухом, мириадами мелких снежинок и почти осязаемым светом, идущим из-под карнизов выстроившихся парадным кругом домов. Мы находились у Главной площади.

Здесь было гораздо оживлённее, чем в других частях города. По тротуарам прохаживались важные господа в енотовых шубах с воротниками, элегантные дамы, с кавалерами и без них, почтенные старушки с мопсами на поводках, бесшабашная молодёжь современного вида, одинокие девицы из числа курсисток, дамы другого пошиба, могущие в иных кругах вызвать известные толки, отцы семейств с детьми… Всё стремилось из учреждений, департаментов, магазинов, бань и парикмахерских к себе – в уют хорошо натопленных жилищ, к обильным столам и доброму обществу. Даже редкие нищие и бородатые мужики в поддёвках из числа обслуги ближайших магазинов и питейных заведений смотрели гордо, как львы. Был праздник.

На том месте, где заканчивалась мостовая улицы, по обе её стороны располагались двухметровые гранитные постаменты, увенчанные статуями двух античных богов. Это были безымянные изваяния, казалось, утратившие свою мифологическую принадлежность, но за двести с лишним лет существования города превратившиеся в его добрых ангелов, охраняющих благополучие честных горожан. «Ангелы» возвышались вровень с другими такими же скульптурными группами, расположенными на въезде на площадь с трёх других сторон. Памятники божествам располагались на почтительном расстоянии от крайних домов, но издалека казались их барельефами.

Я так увлёкся созерцанием открывшейся мне величественной картины, что едва не потерял Существо. Оно стояло шагах в пятнадцати от меня, неуверенно осматриваясь вокруг – но я убеждён, что оно никого не видело, выискивая что-то, понятное ему одному. Наконец оно как бы встряхнулось, быстро направилось вплотную к гранитному постаменту и взошло на третью ступеньку. Затем развернулось лицом к городу и замерло в необыкновенно лирической позе.

Я застыл на месте. Фосфоресцирующее сияние, померкнувшее от света витрин, усилилось и минуты две продолжало нарастать крещендо. Всё это время я стоял на почтительном расстоянии от постамента, спрятавшись за фонарной тумбой, и, поражённый, наблюдал за необычной переменой в облике Существа. Достигнув наивысшего уровня, сила свечения сравнялась с окружающим фоном площади и теперь привлекала своей мягкостью, какой-то нездешней силой и убедительностью, мало свойственной словам и жестам. Существо было одухотворено. Столь же одухотворёнными бывают лица поэтов и скрипачей на высшем пике их творческого вдохновения – но здесь, в этой мало подходящей для вдохновения обстановке, душевная сила Существа казалась мне поистине гениальной.

Неожиданно Существо всколыхнулось всем своим телом, еле заметно подалось вперёд и… запело. Запело! Я различил тонкий и мягкий певучий звук, исходящий из его слабой груди, казалось, столь неприспособленной для пения. Звук, едва слышный поначалу, минуты две набирал силу, складываясь в простейшую мелодию. Он свободно гулял по полутонам, понемногу раздвигая свои границы, и постепенно достиг терции. Окрепнув, он стал внятен для человека, находившегося на удалении от постамента в пятнадцать шагов. Красивый, с лёгким налётом грусти мотив как бы осветил пространство на много шагов вокруг новым светом. Потрясённый этой неожиданной сценой, я стоял, внимая звукам песни, и с любопытством посматривал на пробегающих по своим делам прохожих.

И произошло – не чудо, нет – античудо. Прохожие не видели стоявшую под холодным декабрьским небом фигуру. Им не казалось значительным пение накануне большого праздника в центре большого города у подножия античного изваяния. Они проходили, надвинув на лбы шляпы, пряча свои тусклые лица в воротники пальто, изредка бормоча бессвязные заклинания своей полной забот жизни. Редко кто скользил по одинокой фигуре у постамента равнодушным взглядом, устремляя затем свои незрячие глаза навстречу мраку городских проулков и продолжая свой бессмысленный путь. Лишь какой-то оболтус лет семнадцати задержался на минуту возле постамента, глупо разинув рот и оттопырив на сжатой в кулак правой руке красный мизинец. Но его внимание вскоре было отвлечено одиноким голубем, который сидел подле узорчатой решётки, обрамляющей постамент. Недоросль сгрёб своей красной ладонью горсть липкого снега, свалял её в снежок и деревянным движением швырнул этот ком в птицу. Затем с удивлением посмотрел на постамент, произнёс: «Глыба!», развернулся и побрёл восвояси.

Я понял, что они ничего не видят.

А пение достигло неимоверной силы. Уже не маленький ручеёк, а целая полноводная река растекалась по заснеженным окрестностям площади. Деликатные терции потеснились, уступив место стройным квинтам и могущественным октавам. Музыка торжествовала. Радость, которую обнаружило Существо в своём пении, была неимоверной – и я вдруг почувствовал, что растворяюсь в этом потоке звука, что окружающий меня город где-то затерялся, и больше нет ничего, кроме гранита и изложницы, извергающей ослепительный звук. Я почувствовал, что не волен в своих чувствах, что я не способен не только стряхнуть с себя наваждение звука, придав мыслям новое направление, но даже и просто пошевелить руками и головой. Я только стоял и был очарован.

И началось нечто совершенно невообразимое. Выпевая величественные музыкальные фразы, Существо восторженно всплёскивало правой рукой, в то время как левая была заложена за отворот плаща. Но вот она как бы невзначай поползла ниже, к карману – и мгновенно провалилась в него. В следующее же мгновение рука снова была извлечена из кармана – но уже не одна, а вместе с неряшливо сложенной кипой маленьких прямоугольных листков – штук, может, сорок их было. Продолжая петь, Существо стало нервно перебирать эти листки – и совершенно неожиданно выхватило из кипы один из них и вольным жестом бросило его в воздух. Листок описал прихотливую кривую и упал в трёх шагах от постамента.

Существо неистовствовало. Оно стало выхватывать листки один за другим, разбрасывая их поочерёдно в разные стороны. Листки ложились на сероватый изжёванный снег один за другим – и вскоре всё пространство вокруг постамента оказалось усеянным тонкой серовато-жёлтой бумагой с неразличимыми каракулями. И в самый последний момент, когда был выброшен последний листок, Существо резко выпрямилось, возвело очи к небу и послало в него трель немыслимой красоты, которая тут же резко оборвалась.

– Соблаговолите принять, – пробасил стоящий прямо над Существом господин огромного роста. Это был знающий себе цену человек и, очевидно, не без сердца. Из здоровой лапы в лаковой перчатке в карман матерчатого плаща переместился резко сверкнувший серебряный рубль. Та же лапа поправила воротник из песца и расправила пушистые усы. Господин выполнил свой долг, солидно откашлялся и степенно двинулся дальше.

Он-то видел – но вряд ли он видел то же, что и я, привлечённый более звуками самого пения, чем неимоверной одухотворённостью Существа. И среди множества снующих мимо меня равнодушных и немногих добрых – но таких же незрячих – людей я почувствовал себя одиноким.

Прерванное появлением важного господина пение Существа, вымотанного на своём подиуме, возобновилось с новой силой – но это уже больше походило на вопль отчаяния. Благозвучие сменилось диссонансами, сила, поначалу сообщавшая мне спокойную уверенность, стала зубодробительной. Мне стало по-настоящему страшно, и я совершенно не представляю, какой ад в этот момент должно было вытерпеть само Существо.

Оно не выдержало. Хрипло оборвав свою песню, оно со страшной силой рванулось, ударившись о холодный гранит, и упало наземь, но тут же вскочило и, не разбирая дороги, побежало во всю мочь, вверяя себя объятиям большого, тёмного, порядком обезлюдевшего города…

Я стоял, не сходя с места, долго, очень долго, что-то около двадцати минут, и у меня недоставало сил даже застегнуть распахнувшуюся куртку. Из оцепенения меня вывел только звук клаксона проезжающего экипажа – может быть, последнего во всём городе в этот вечер. Очнувшись, я подошёл вплотную к постаменту, нагнулся и подобрал со снега мятый подмокший листок. На его жёлто-серой поверхности были расплывшиеся и оттого ещё менее разборчивые каракули. Снег пощадил только самый краешек бумаги, на которой я разглядел обрывок фразы, являющейся, очевидно, последней в тексте, подпорченном влагой. При увядающем свете ночного фонаря я прочитал: «…И ВЕЗДЕ ДУША».


VIII

Время не возвращается к своим промежуточным точкам, но всегда выглядит одинаково, и человек, не желающий задумываться над его течением, может с лёгкостью чувствовать себя так, будто он находится в одной неподвижной временной нише. Нет никакой нужды утруждать себя сравнениями двух различных времён, мысленными перемещениями из одной точки временного пространства в другую, сожалениями о «вчера» и раздумьями о «завтра». Но такова уж обманчивая природа времени, что оно постоянно обращает на себя человеческое внимание. А уж если человеку что-нибудь вошло в голову – ему ни за что не докажешь, что этого не существует.

Для меня время совершенно остановилось в ту декабрьскую ночь. Потрясённый увиденным, я бродил по обезлюдевшим улицам и площадям праздничного города, пересекал мостовые, заходил во дворы, бессмысленно толкался в двери закрытых учреждений – и временами переставал понимать, что я такое и как оказался в этой заснеженной городской пустыне. Если бы меня попросили позже восстановить маршрут, по которому я двигался в ту ночь, я бы не смог этого сделать. Все мысли мои были вытеснены величественным пением, подобного которому мне раньше никогда слышать не приходилось. Я настойчиво пытался повторить самые яркие, самые поразившие меня места в этой бессловесной песне, но не преуспел в этом, возвращаясь к заключительной жизнеутверждающей ноте, замыкающей последнюю квинту. В этой ноте было всё, что объясняло для меня Существо, всё, что я так трудно и безуспешно пытался выяснить для себя всё время нашего с ним знакомства. Я вновь и вновь повторял этот незамысловатый музыкальный ход, и даже пытался исполнить его, но вялые замёрзшие губы не слушались меня. Да и что мне было выразить? Моё мироощущение было слишком бледно по сравнению с той мукой, которая одолевала несчастного певца.

Углубившись в свои размышления, я неожиданно услышал непонятно откуда доносящийся шум и вздрогнул. Это было всеобщее нарастающее беспокойство за две секунды до начала нового витка Земли вокруг Солнца. Шуршали платья дам, поднимающихся со своих стульев, чтобы провозгласить праздничный тост, шипели откупориваемые бутылки шампанского, гомонили дети и вдохновенные застольные витии, тонко пели сталкивающиеся друг с другом фужеры… И в следующее же мгновение до моего уха донёсся мелодичный звон: играли куранты городских часов, возвещавшие о том, что пора начинать новую жизнь. Была полночь.

Я стоял посреди тротуара, умащённого раздавленным снегом, и улыбался. Чудовищное напряжение праздника спало. Всё было ясно. Надо было возвращаться домой.

…Квартира по моём возвращении в неё показалась мне серым склепом, развалиной, испепелённой страстями прошедшей ночи. В прихожей никого не было. Дверь в «спичечную коробку» была плотно затворена, да и другие двери тоже. Я снял куртку и прошёл в гостиную.

Был третий час пополуночи. В гостиной никого не было, кроме Василия Николаевича. Этот рациональный человек не потерялся в необычных обстоятельствах праздника и сидел за столом, аккуратно поглощая – не пропадать же – кусочки рыбного филе, которое запивал шампанским.

– Где? – тупо спросил я, оглядывая гостиную.

– Катеньку напоили валерьянкой и уложили спать. Анна Андреевна у господина Скороходова. Старик уж ничего не соображает. Должно быть, к утру помрёт.

– Жаль, – вяло сказал я, хотя мне было совсем не жаль. Я перевёл взгляд на лежащую на кресле кошку. Она подняла с подушки свою голову и сверкнула зелёными глазами.

– Ещё она причитала во всю ивановскую, что более терпеть не намерена. Завтра же приглашает комиссию – пусть это… да, вот это. Одним словом, пусть оно убирается на все четыре стороны.

«Какую комиссию? На какой предмет? Зачем? И что она скажет? Разве можно его выселять?» – всё это разом пронеслось у меня в голове.

– Как же это? – спросил я вслух и улыбнулся, повторяя слова Существа: – Везде душа…

– У этого – нет души.

– Значит, у других всё-таки есть?

Делопроизводитель засопел. В это время скрипнула дверь. Из-под всколыхнувшейся дверной гардины вышла Анна Андреевна. За несколько часов моего отсутствия она заметно осунулась и постарела. Я подошёл к ней, взял её за руку и вполголоса проговорил:

– Анна Андреевна, дорогая, не надо…

Она поняла.

– Ах, голубчик, я так измучилась! Вы себе даже представить не можете…

– Будьте великодушны. Оно ведь великодушно. Я знаю.

– Что вы можете знать! Ему – всё божья роса. А мне – расстройство.

– Хотите, я буду за него вносить?

– Ах, я ведь не из-за денег. Я, чай, тоже человек. Видеть просто эту беду не могу.

– С глаз долой – из сердца вон! – брякнул Василий Николаевич.

– Это не то, – хозяйка потемнела лицом.

– А вы потерпите, – посоветовал я, хотя не испытывал уверенности в том, что она станет терпеть.

– Только что и остаётся. Ох, и дела пошли.

– Шли бы вы спать, Анна Андреевна.

– Да и вы тоже хороши, голубчик. Вон, под глазами-то… Идите уж к себе.

Я так и поступил.


IX

Утро застало меня лежащим на кровати в своей комнате – и почему-то в том же самом костюме, в котором я накануне путешествовал по городу. Свет деликатно просачивался сквозь тюлевые занавески и превращал мою комнату из вчерашнего мрачного склепа во вполне уютное обиталище. Никогда я так не любовался ей, как в это утро. И сами ощущения моего тела были свежи и отчётливы – как будто не было ночных похождений, блуждания по городу и душевного надрыва. Я чувствовал себя помолодевшим. Мысли мои были ясны и приятны. И мне было даже непонятно, как это можно предаваться унынию, когда всё так ясно, просто и спокойно.

Почувствовав спустя две минуты после пробуждения сильный аппетит, я немедля вскочил со своего лежбища, отряхнул костюм и направился в гостиную.

Старичок не умер. Об этом мне поведала Анна Андреевна, которая тоже выглядела отдохнувшей после ночных треволнений. Под утро, когда она заглянула к старичку в комнату, он спокойно сидел на своей кушетке, смолил вонючую папиросу и поглощал одну за другой конфеты, поочерёдно извлекаемые им из бумажного кулька. Выглядел он тоже вполне бодро, и только левая его рука двигалась как-то неуверенно, как будто оставалась полупарализованной. «Может ли быть что-нибудь подобное?!» – заключила хозяйка, переходя с голоса на суеверный шёпот. «Симулянт», – определил случившийся в этот момент в гостиной Василий Николаевич.

Он опять ел. На сей раз в сферу его гастрономических интересов попал салат из омаров, щедро сдобренный французским кремом. Заедал он этот салат тонко нарезанными ломтиками булочки, на которые сперва намазывал паштет из гусиной печёнки. Кроме того, перед ним стоял пузатый чайник с горячим кофе.

Я составил делопроизводителю компанию. Анна Андреевна пила кофе из маленькой чашечки, отставив, как и полагается почтенной даме, свой мизинец в сторону.

Мы молчали.

– Солнце всходит над рекою… – вдруг тихо сказал Василий Николаевич – и замолчал.

– В доме тикают часы, – как бы в рассеянности ответила ему Анна Андреевна.

– …И везде душа, – машинально вырвалось у меня.

«Это же стихи!» – сообразил я.

Я вернулся к себе. В комнате всё носило следы творческого беспорядка, который стихийно сложился за три с лишним месяца моего пребывания в квартире. Всё отзывалось теплотой в моём сердце: размётанная постель, небрежно развешанная по всей комнате одежда, множество мелких предметов, которыми на удивление быстро обзаводится человек холостого звания, когда попадает в новый дом… И, разумеется, книги, столь милые моему сердцу. Они лежали в самых разных сочетаниях на моём столе, тумбочке и шкафу. Я присел на краешек стула, взял со стола томик Шекспира и стал его перелистывать.

Но, несмотря на «домашнее» настроение, мысли мои быстро перешли с книжной драмы на драму подлинную.

Я решил набраться смелости и напроситься в гости к Существу. Мне казалось, что я смогу проявить к нему должное участие, хотя совершенно не представлял себе, что и как я буду ему говорить. Мне казалось немыслимым признаться, что я накануне выслеживал его и наблюдал необыкновенный полёт его души. Было что-то воровское в том, что я так бесцеремонно украл толику зрелища, предназначенного людям, а может быть, и самому Богу – ну какое это имеет значение, полагаем мы его реальным существом или иносказанием? Я оставил книгу и вышел в прихожую.

Однако к первому воровству я добавил ещё и второе, хуже первого.

Дверь в «спичечную коробку» неожиданно оказалась распахнутой настежь. В отверстие дверного проёма врывался белый небесный свет, освещая фрагмент прихожей и придавая сумеречный вид остальной её части. Судя по всему, дверь оставалась открытой с самого вечера, когда Существо ушло из дому, перед этим как следует напугав меня и Катеньку. Оно, по-видимому, так и не возвратилось из своего ночного вояжа.

Движимый отчаянным любопытством, которое было значительно сильнее, чем желание установить контакт с Существом, я подошёл к открытой двери, наступив на освещённый квадратик паркета, и с осторожностью заглянул в комнату. Узкие и длинные её стены глянули на меня недружелюбно, но я преодолел робость и вступил в этот прежде незнакомый мне мир.

Комната, снаружи казавшаяся тесной, изнутри создавала впечатление огромного пространства, вызванное, разумеется, её непомерными высотой и длиной – непомерными, если судить в сравнении с расстоянием между боковыми стенами, составляющим не более двух метров. У самой двери, в углу, который образовывал внешнюю нишу, стояла ширма, какие обычно ставятся в больничных смотровых. Вся остальная часть комнаты была обставлена предметами, обычными для аскетичных жилищ. Чуть ближе к окну, прямо напротив входа в комнату, стоял платяной шкаф такого маленького размера, что о его назначении говорили только пропорции и всё оформление, обычное для шкафов такого рода. Он приходился мне по грудь. У противоположной стены стояла хлипкая ободранная кушетка, накрытая пледом, протершимся во многих местах. Кушетка была накрыта несвежим одеялом. У изголовья лежала маленькая сморщенная подушка, почему-то напоминавшая гриб, и тоже несвежая. Рядом с кушеткой, на грязной циновке, стояли изношенные сандалии. Закуток между кушеткой и другим шкафчиком, стоявшим к окну ещё ближе, чем первый, был заполнен двумя-тремя парами грязных изношенных туфель, грудой использованных носовых платков и кучей тряпок, о назначении которых приходилось только догадываться. Упомянутый второй шкаф был выше первого, но выглядел так же странно, скрывая, быть может, в своих недрах какую-то тайну. У окна стоял кустарно сработанный стол, на котором лежала одна-единственная книга, стопка листов писчей бумаги маленького формата и обгрызенный карандаш. Рядом со столом находился старинный стул с гнутыми ножками, рядом у стены стоял его близнец, над которым висело замызганное зеркало овальной формы. Наконец, прямо напротив стола, на облезшем подоконнике ютился горшок с давно засохшим цветком, чью видовую принадлежность я, несмотря на всю свою приверженность к естественным наукам, установить не смог. Больше в этой комнате, пожалуй, не было ничего.

Но больше всего меня поразило не убранство комнаты, чем-то напомнившей мне мою собственную, а то, что она вся была усеяна, по-видимому, этими самыми листками, которые стопкой лежали на столе. Листки серо-жёлтого цвета (ночное освещение не обмануло) лежали повсюду: на полу, на кушетке, на карликовом шкафу, на стульях – и на самом столе, где их было разбросано не менее десятка. Они тотчас напомнили мне сцену у гранитного постамента. Мне мгновенно привиделось Существо, разбрасывающее вокруг себя эти листки в припадке бессловесного витийства. Я вздрогнул – и, чтобы отогнать наваждение, нагнулся и подобрал один листок.

На его испещрённой многочисленными неровностями поверхности были выведены крупные отчётливые каракули, складывающиеся в живой текст.
Писал как будто ребёнок – так безыскусно старательны и вместе с этим беспомощны были эти письмена. Однако каждая буква была выведена как бы по трафарету, повторяя одни и те же строгие квадратные очертания. Строчных букв, как и знаков препинания, не было.

Вот что я прочитал:

Я СКАЖУ ОСЛАБЬТЕ СТРЕМЕНА
ДВИЖУТСЯ НАРОДЫ ВРЕМЕНА
КАМНИ СОНМЫ РОЗОГ И ПЛЕТЕЙ
ЛЕПЕСТКИ ЦВЕТОВ ГЛАЗА ДЕТЕЙ
ПТИЧЬИ КРЫЛЬЯ РЫБЬИ ПЛАВНИКИ
СЛЫШИТЕ ЗАПЕЛИ ТРОСТНИКИ
ЭТО БОГИ ПЛАТЬЯМИ ШУРША
БЬЮТ ПОКЛОНЫ И ВЕЗДЕ ДУША

На всех других листках было то же самое, тем же самым почерком.

Словно пение голосом, пение этих букв осветило мне давешнюю картину: промозглую декабрьскую ночь, крупицы падающего с чёрного неба снега, величавый гранитный постамент и маленькую сутулую фигурку, надрывно и безнадёжно выплёвывающую звонкие ноты в равнодушную черноту. Простота и величественность этой картины заслонили для меня всё, что до сих пор представлялось мне значительным. Я содрогнулся. И сейчас же комната вокруг меня раздалась не только ввысь, но и вширь – и я потерялся, показавшись самому себе маленьким и ничтожным – гораздо меньше, чем Существо – перед величием души, которая и принадлежала-то неизвестно кому. Маленькое, никому не нужное насекомое, одетое в отребья и пробавляющееся неизвестно чем, ничем не интересующееся и никому не интересное. Всё, что о нём было известно и чем оно себя проявило за время своего существования, вызывало странное чувство, в котором жалость тонула, заслоняемая какими-то другими неблагородными поползновениями души вроде недоумения, насмешки и брезгливости – и увенчивалось нравственной глухотой. Не было названия этому явлению – и не было названия тем чувствам, которое оно вызывало.

Лёгкая поступь чьих-то ног, превращаемая кирпичными перекрытиями в бесформенный гул, донеслась с лестничной площадки. Для меня же этот гул прозвучал грохотом – так были напряжены мои нервы в моём неблаговидном положении. Вот гулкие удары странных ног стихли, прошло секунды три или четыре – вечность! – и входная дверь тихонько скрипнула. Кто-то вошёл в квартиру.

Повинуясь молниеносному соображению, я спрятался за ширму. Это было сделано вовремя, потому что шаги, в которых теперь не было ничего страшного, приблизились к комнате – и в неё вошло Существо. Затворив дверь, оно медленно – очень медленно – прошло вдоль всего узкого коридора, образованного расставленной по бокам комнаты разномастной мебелью, остановилось у самого окна и повернулось к зеркалу – так, что теперь было обращено ко мне вполоборота. Оно стояло, слегка покачиваясь и как бы прислушиваясь к работе своего организма, видимо утомлённом долгой ходьбой. Наконец оно несколько успокоилось, вздохнуло и приоткрыло рот. Я почти уже приготовился к новому пению, как вдруг Существо медленно и скрипуче заговорило, обращаясь к пустой комнате и к своему отражению в мутном зеркале:

– Маленькое. Самое маленькое. Это ничего. Ничего. Пусть. Всё происходит правильно. Пусть всё идёт туда, вперёд. В одну точку. Ничего, кроме этой точки. Но всё впереди. Там радость. Ничего не может быть. Только радость. И пусть беда. Радость найдёт. Всё будет. Иначе нельзя. Есть стихи. Есть душа. Нельзя без души. Везде душа. Всегда душа. Всё будет. Иначе не стоит. Моё открытие. Всё в стихах. Душа в стихах. Всё…

Я стоял, боясь пошевелиться, и вслушивался в эти обрывочные фразы, погружаясь в стихию лапидарного косноязычия. Но постепенно Существо преобразилось, как тогда на улице. Слова, произносимые им, обрели упругость, округлость и свободу. Голос снова стал плавным, певучим, из него ушли бесцветность и шероховатость. Речь стала связной и осмысленной – и я услышал нечто вроде печальной повести об одинокой жизни Существа.

Оно говорило, как пело:

– Я всю жизнь искало само себя и место, которое мне надлежало занять в этом мире. Я не помнило ничего из своей прошлой жизни, и не знаю даже, была ли эта жизнь, или я возникло из ничего, на пустом месте. Всё, что я помню, – это моя нынешняя обитель, скорбь и недобрые существа, зачем-то поделённые на две равные части. Но это бессмысленное деление, очевидно, сделало их злыми и вооружило ненужными мыслями и устремлениями. Там, где я жило раньше, существа были целостными и не знали сражений за неведомые вещи, которые потом всегда оказывались дымом, трухой. Я не помню той жизни, но она, очевидно, была ровной и бестрепетной, как и полагается жизни. Она была полна мудрого единообразия. Всё в ней было правильно, не было ни одного лишнего движения, а то движение, которое было, являлось воплощением души. Я уверено, что ничего нет без души, и что всё, к чему я или любое другое существо способно прикоснуться, полно души. Они смеются, зачем тогда душа, если всё вокруг – душа. О нет, это понятие необходимо, даже если кажется, что оно излишне и привычка к нему делает его чем-то ненужным. О душе нужно помнить и думать постоянно, каждую минуту, видя её в каждом созерцаемом предмете, в каждой пылинке, в каждом побуждении и вожделении. И верить, что ничего не делается просто так. Ведь иначе, не думая, эти различные существа будут только умерщвлять всё, до чего дотрагиваются их руки. Этого не должно быть – и это не может случиться. Только поэтому я и взываю к ним ко всем. Я верю в свою целостность и разум. Я призвано, чтобы сказать самое важное, и чтобы никто в том не усомнился. Они во всём сомневаются и смеются, как будто я ненужное, бесполезное и ни на что не способное. Но сказать самое важное я умею! Моя песня – тому доказательство. Я сочиняю её всю свою жизнь, сколько помню себя, и конца тому не видно, как не видно конца всему живому. Это – мой огонь и сострадание ко всему, что раздвоено и потому несчастно. Я буду сочинять её, пока знаю себя, но я буду сочинять её и после, в другой жизни. А предела этим жизням не будет, ибо я не раздвоено. И пусть всё то, что совершает движения, хотя бы мёртвые и ненужные, слышит!..

Тут прерывистый мелодичный голос Существа замолк. Наплыв чувств, которые трудно было подозревать в этом тщедушном тельце, иссяк. Существо впало в состояние равновесного благодушия. И, стремясь продлить это состояние, оно долго молчало, мерно покачиваясь у зеркала и источая радость всеми своими фибрами. Постояв так минут пять, оно повернулось к окну, взяло стоящую подле на подоконнике маленькую лейку и стало поливать из неё давно умерший цветок. Затем вновь повернулось к зеркалу, рассматривая в нём своё лицо, чью одухотворённость не мог скрыть даже налипший на стекле толстый слой грязи.

И Существо начало разоблачаться. Оно скинуло коричневый плащ из грубой материи, оставшись в привычном моему взору мешковатом тёмно-сером костюме. Оно сбросило стёртые, сбитые туфли неопределённого цвета, обнажив серые носки, которые тут же стащило с ног, расстегнуло все пуговицы на костюме и молнию брюк, больше напоминающих трико. Мешковатый костюм упал на пол, как тряпка. Существо осталось в исподнем – такого же серо-жёлтого цвета, как и листки, усеивающие всё пространство комнаты.

Всё это время оно пело – пело не так, как у постамента, призывно и пронзительно, а спокойно и нежно, как поют, ни к кому не обращаясь. И во вновь зазвучавшем пении я узнал мотив вчерашнего «воззвания», только теперь оно состояло из слов – тех самых, которые я полчаса назад прочитал на одном из подобранных мной листков. Песня повторилась всего два раза, но мотив казался вечным, как бы плавающим по кругу, – таким же, как и смысл, вкладываемый Существом в выпеваемые им слова:

– Это боги, платьями шурша, бьют поклоны – и везде душа!..

И аккорд завершился мягким тремоло, которое тотчас же оборвалось. Существо быстрым движением собрало исподнее «гармошкой» – так, как это делают женщины – и рывком сдёрнуло с себя своё облачение.

Моему взгляду открылось белое и гладкое, совершенно гладкое, как у куклы, тело безо всяких признаков того, что обычно придаёт всему обнажённому оттенок скабрёзности. Существо стояло и рассматривало себя в зеркало, радостно и тихо смеясь, как ребёнок. Оно оставалось целостным и невозмутимым – и только лёгкий оттенок грусти в его глазах выдавал большую скорбь и сострадание ко всему, что раздвоено.


X

В феврале я поступил на службу в департамент, расположенный в здании на другом конце города – и, так как дорога от него до моего дома оказалась слишком длинной, мне пришлось оставить квартиру Анны Андреевны Спешневой вместе со всеми её обитателями и переселиться поближе к месту работы. Уроки я не прекратил и даже предавался им самозабвенно, как игре. Книги опять составили предмет моих вечерних утешений, и моё воображение, временно расстроенное атмосферой таинственного жилища, вновь успокоилось. Я наладился жить размеренной жизнью, в которой уже не было места беспокойствам и потрясениям. Однако, повинуясь какому-то безотчётному импульсу, я первое время старался избегать центральных улиц города – и, в особенности, того места, где разыгралась новогодняя драма. Когда мне случалось проходить по Живой улице, я неизменно обходил Главную площадь проулками, не всегда считая нужным объяснять моё поведение сопровождающим меня людям. Со временем, однако, прошло и это. Только один раз, уже в мае, я совершенно случайно столкнулся у здания театра с Василием Ивановичем, который тут же перевёл взгляд на проходящую мимо женщину в шляпке и стал с подчёркнутой беспечностью насвистывать мотив увертюры из известной оперы. Я про себя поблагодарил его, отретировался, и с тех больше никогда его не видел. И время, щедрое на всевозможные потрясения, вскоре скрыло от меня своей завесой всё, что случилось со мной в том доме, напоминавшем умершего гнома. И уже никогда более я не возвращался в своих мыслях к событиям той осени и той праздничной ночи с развязкой наутро, справедливо полагая, что впечатления, извлечённые мной однажды из столкновения с действительностью, ничему не послужат и никого не обрадуют – а если бы я захотел с кем-нибудь поделиться своим опытом, то не встретил бы в своём собеседнике сочувствия, потому что люди стремятся поскорее забыть всякий преподносимый им урок, сколь бы тяжёл и поучителен он ни был.