Форте, пиано

Белые Розы Сибири
Троянов Анатолий
Лауреат второй степени в номинации "Сороковые роковые"

Рассказ о слепом учителе музыки, потерявшем зрение на войне.

       Улица Красная, двадцать два.
       Через сорок лет пришёл я по этому адресу в провинциальном городе Каинске. Время безжалостно разрушает и уничтожает всё в этом мире, всё, что творит и создаёт человек. Вещи стареют, дома ветшают, люди умирают, всё превращается в прах, остаётся только память, пока живы люди, способные её хранить, передавая из поколения в поколение, устно и письменно. Память разборчива, она стирает всё ненужное и ложное, оставляя совсем не то, что нам говорили запомнить и чему нас учили, оставляя только самое главное и очень важное, память работает по правилам, нам неизвестным, храня секреты и тайны.
       Перед очередным празднованием дня Победы мы судорожно начинаем напрягать свою память, чтобы найти там хоть какие-то воспоминания о героическом прошлом, о героях – победителях и, не найдя ничего нужного для поддержания патриотизма в народе, мы в очередной раз берём заученные наизусть тексты из пыльных архивов, находим ещё оставшихся в живых фронтовиков, говорим им эти фальшивые слова и забываем их до следующего Дня победы.
       В этом году всем фронтовикам давали квартиры, говорили больше, чем обычно, хвалебных речей, а власти наперебой отчитывались о проведении своих предвыборных компаний, о количестве проявленной заботы и фотографировались с лежащими в кроватях и уже ничего не понимающими Победителями, вручая им ключи от благоустроенных квартир. И не важно, что в эти квартиры фронтовиков никогда не пустят их дети и внуки, и что умирать они останутся в тех же деревянных домиках без удобств, которые они построили своими руками, возвратясь с войны искалеченными, но живыми.
       Не важно, что среди этих оставшихся фронтовиков настоящих остались единицы, что  получали квартиры ещё бодренькие НКВДешники, которые охраняли и расстреливали только своих «врагов народа» в тюрьмах и зонах в тылу, и во втором эшелоне за штрафбатами.

       Фронтовик, который потревожил мою память, жил в этом деревянном доме по улице Красной, двадцать два, и звали его Василий Михайлович. В эти зелёные ворота с прибитой к столбу красной звездой из жести, я постучал сорок лет назад, когда меня не приняли в музыкальную школу по классу баяна. Тогда этот некрасивый мужчина с серым лицом в оспах, из приёмной комиссии, который почему-то всегда смотрел в пол, не поднимая глаз, громко спросил:
       - А ты сильно хочешь учиться?
Я замотал головой, показывая своё сильное желание учиться.
       - Чего молчишь, я не слышу? – строго спросил он и поднял глаза.
       - Да, да, очень хочу, - забормотал я и замер, открыв рот.
У него не было глаз, два красно-белых месива безжизненно смотрели сквозь меня, куда-то в вечность!!!
       - Тогда приходи завтра после обеда, с матерью, по адресу Красная, двадцать два, - сказал он и снова опустил глаза в пол.
       Тогда этот дом показался мне таким большим и высоким, с голубыми красивыми ставнями и новыми зелёными воротами. Сейчас он весь вылинял, посерел, ушёл в землю и стал низким, а ворота облезли и перекосились, и красной звезды уже не было. Совсем не было той пристройки, которую Василий Михайлович гордо называл «мой рабочий кабинет», в котором он первый год занимался с нами.
       Таких, как я, бездарей, переростков, которых он взял на обучение, было ещё двое: Валера Черногубов и Саня Бах. Нам было уже по двенадцать лет, а все дети в музыкальной школе начинали   учиться с семи, и брали только одарённых или «по блату» родителей. Валеру он взял, потому что отец у него был фронтовик и умер от ран, когда  ему было три года, и мать их  двоих с младшим братом растила одна. Саню Баха он взял из-за музыкальной фамилии, а меня потому, что ему нравились сельские ребятишки, которых он с иронией называл колхозниками.
       Его сын, который был на три года старше нас, приезжая летом на каникулы из суворовского училища, предупредил нас, чтобы мы не расспрашивали его о войне, потому что он не любил этого вспоминать, и у него от этого бывают нервные срывы. Зато сам он с гордостью рассказывал об отце, как и где он воевал, что он был танкистом, горел в танке, и ему фугасом выжгло глаза и изуродовало лицо. Это случилось под Курском, поэтому он не дошёл до Берлина, а год провалялся по госпиталям, и в сорок четвёртом жена его привезла из Омска домой.
       Невозможно себе представить, как это жить в полной темноте, какую надо иметь силу воли и волю к жизни, но Василий Михайлович не только не сломался, а, глядя на него и общаясь с ним, я никогда не испытывал чувства жалости. Он вызывал уважение, в нём хватало сил и терпения, в отличие от здоровых и зрячих, быть честным и говорить правду в глаза.
       Однажды на конкурсе комиссия несправедливо присудила первое место дочке первого секретаря Райкома, он один не побоялся и при всех позвонил ему и сказал – громко, чтобы все слышали:
       - Товарищ секретарь, наши трусливые педагоги во главе с директором, чтобы услужить вам, совершили преступление и незаслуженно дали первое место вашей дочери, это бессовестно и непедагогично. Вы должны об этом знать, ведь эта вопиющая несправедливость убивает души детей, в том числе вашей дочери, - и так треснул трубкой, что телефон захрипел. Василий Михайлович встал, пытаясь быстро уйти и, выходя, с размаху ударился бровью о косяк двери, рассёк бровь до кости, кровь побежала ручьём, но он устоял и один, считая шаги, по заученному маршруту, ушёл домой.
       Когда он вошёл в кабинет, мы увидели страшную картину: костюм и рубашка были пропитаны кровью, кровь текла сначала в невидящий глаз, а потом из глаза по щеке к подбородку и на костюм. Мы опешили, а он спокойно и по- деловому сказал:
       - А ну-ка, колхозник, возьми в аптечке пластырь и залепи, чтобы не текло.
       Потом мы с Валеркой обмыли с него кровь, под его руководством, он снял костюм и рубашку и объяснил, как застирать, и мы увидели, что вся его грудь и плечи тоже были в шрамах от осколков и ожогов. Когда всё было сделано, он переоделся и сказал:
       -Ничего страшного, раньше вот так я бился каждый день, а сейчас только иногда, заживёт как на собаке. Да, колхозник? Как там, в деревне, какая погода? – он засмеялся, как будто ничего не случилось, и мы начали заниматься.
       - Здесь надо играть форте, потом пиано, а в конце крещендо, - уже в десятый раз он повторял Валерке, переходя на крик, который играл вальс «На сопках Маньчжурии», а я, ожидая своей участи, смотрел в окно и думал, как же ему было больно, когда он горел в танке. Наверное, после той боли ему уже ничего не страшно.
       Однажды я пришёл на занятия на час раньше и, подходя, услышал, что кто-то в кабинете играет на пианино. Я осторожно, молча заглянул и, увидев, что это Василий Михайлович, беззвучно ступая, на цыпочках, вошёл и тихонько сел в уголке, дожидаясь своего времени. Он играл так вдохновенно, а музыка была такой красивой, что я заслушался и не заметил, как прошли сорок минут. Первый раз в жизни я с таким удовольствием слушал какую-то неизвестную мне классическую музыку, а он всё играл и играл. Прошло ещё минут двадцать, уже начался мой урок, а он всё играл, потом остановился, закрыл крышку пианино и, не поворачиваясь ко мне, спросил:
       - Ну что, колхозник, нравится тебе такая музыка?
       - Нравится, а что это за музыка? – спросил я, а сам подумал – как он узнал, что я вошёл и сижу здесь, я же так тихо вошёл и сидел не шелохнувшись?
       - Это Моцарт, колхозник, великий Моцарт!
       Вот тогда я понял: свет не может проникнуть в темноту, а музыка проникает везде и помогает, и спасает его, что он живёт этими светлыми звуками музыки.
В музыкальной школе он организовал оркестр из двадцати баянов, сам написал партии. Это было что-то органное из Баха. Репетиции проходили в маленьком концертном зале школы по воскресеньям. Ему приходилось трудно с нами, не сразу получалось, кто-то запаздывал со своей партией, кто-то откровенно фальшивил, иногда он кричал, стучал ногами, нервничал и начинал протирать носовым платком свои воображаемые глаза. Через некоторое время все видели, что на белом платке появлялись красные пятна, а из уголков глаз скатывались кровавые слезинки. Он не замечал этого, а все сразу становились собранными, внимательными, и музыка начинала звучать так, как её написал Иоганн Себастьян Бах, а Василий Михайлович, дирижируя, как будто плыл, качаясь в море стихии, погружаясь и снова поднимаясь на волнах музыки. Коллеги считали его ненормальным и психически больным.
         Случалось, что мы приходили, притаскивая свои тяжёлые баяны, преодолевая насмешки своих сверстников, которые в это время играли в чику и в футбол, и подолгу, вместе со слепым маэстро, не могли попасть в школу, потому что было воскресенье, на дверях висел замок, а ключи долго не могли найти, хотя директор жил рядом, через дорогу.
       Не менее, чем музыку, он любил природу, а ещё больше всё вместе, то есть саму жизнь, в которой есть всё. Часто можно было видеть его стоящим возле дома. В любое время года, слушая птиц, шум листвы, ветер, смех проходящих мимо детей, он, с наслаждением вдыхая воздух, говорил, когда я подходил к нему, чтобы вместе идти в школу:
       - Ну что, колхозник, черёмуха отцвела, можно помидоры высаживать?
       У него возле дома был маленький огородик, на котором он всё делал сам, а в кабинете в ящике на подоконнике, как у всех в деревне, он выращивал помидоры, сам их поливал, поправлял, когда они падали, аккуратно и с любовью трогал и нюхал их, но никогда не ломал. Он не видел красоту природы, но чувствовал её через запахи и звуки, сильнее и тоньше, чем зрячие. Однажды я пришёл к нему, а он пропалывал грядку с морковкой. Увидев, как он работает своими пальцами, как щупальцами, вырывая сорняки и ни одной морковки, на ощупь, я от удивления забыл поздороваться, а он сказал:
       - Ну, чего смотришь, давай помогай. Только смотри мне, морковку не вырви, а то я вас, колхозников, знаю. У вас всё как попало, а я с этой грядки прошлый год четыре ведра собрал! – с гордостью похвалился он.
       И мне вдруг стало так стыдно, я действительно никогда не полол морковку, и если бы не Василий Михайлович, так и  не знал бы, где морковка, а где сорняк. Я смотрел, как делает он, и делал так же. В другой раз мы с ним высаживали помидоры. Когда я нёс ящичек с рассадой, зацепился за что-то и отломил у одной помидоринки верхушку, сантиметра четыре. А, ладно, думаю, он всё равно не видит, не заметит, и сильно удивился, когда услышал:
       - Эх, ну что же ты, Анатолий, так неаккуратно, - с горечью сказал он, ощупывая и поглаживая как больного, изувеченный мною саженец.
       Он всё делал сам, ему это нравилось, сам выкапывал ямки, руками разминал кусочки земли, брал как живые растения и с любовью, аккуратно садил их в землю, ощупывая их снизу доверху.
       Казалось, что они его тоже понимают, чувствуют и, не сопротивляясь, выстраивались ровными рядами. Я только подносил ему воду и подавал то, что он спрашивал, но на всю жизнь запомнил, как нужно садить помидоры.
       Однажды мы вместе шли в музыкальную школу, я шёл рядом на полшага впереди справа, он не разрешал держать его за руку и сам никогда не держался, это он позволял себе, только когда шёл с женой. В этот раз прямо ему навстречу шёл человек, я побоялся, что они столкнутся, и взял его за руку, пытаясь  отвести в сторону, но он нервно отдёрнул руку и сказал:
       - Не нужно, я сам, что я не вижу, что человек идёт! – и, чуть посторонившись, разошёлся с идущим навстречу.

       Зрячие только думают, что они всё видят, на самом деле, они не видят очень многое из того, что видят, чувствуют и понимают слепые. Страдания человеку даются для познания истины, закрывая глаза человеку, Бог открывает ему истину жизни.
       Я не стал музыкантом и даже не научился играть на баяне. Общественное и авторитетное мнение по-своему решило, что было напрасно потеряно время и деньги, заплаченные родителями за обучение. Наверное, это так, они всё знают, у них нет сомнений, что слепой не может видеть дальше, чем зрячий, что чуда не бывает, но в жизни человека часто бывает так, что усилия тысяч человек, на протяжении многих лет ни к чему не приводят и ничего не дают, несмотря на старания увековечить их.
       А бывает, случайно встретится на короткое время тебе в жизни вот такой Василий Михайлович, и останется в памяти навсегда, изменив всю твою жизнь.
Нет, не зря были потеряны время и деньги, это, может быть, одно из тех чудес, которое мне довелось увидеть в жизни, в которые не верит большинство, потому что они в суете не увидели его.
       Часто, когда я приходил на занятия, я заставал Василия Михайловича за чтением книг. Это были такие специальные книги для слепых, которые он читал пальцами. На твёрдой, специальной бумаге были выдавлены точками какие-то знаки. Такие же он писал сам, вставляя лист бумаги в металлический трафарет. Он быстро выдавливал специальной ручкой символы, а потом вытаскивал этот лист и на обратной стороне читал пальцами. Так он записывал всё, что ему было необходимо, вёл какую-то бухгалтерию, составлял расписания занятий, делал какие-то пометки.
       Он любил поговорить о литературе и поэзии, многое читал наизусть. Ахматову, Цветаеву, Пастернака я впервые услышал от него, хотя ничего не понимал, так же, как в музыке; в школе тогда нас учили другому, чему-то важному, там мне всё было понятно, но я ничего не запомнил из того, чему учили.
       Когда в школе начали изучать Л.Н. Толстого, то «Войну и мир» я уже знал, хотя не читал.  Василий Михайлович так красиво рассказывал и так азартно комментировал, что в отличие от школьной программы, это осталось в моей памяти навсегда.
       Ему всё было интересно, кроме пошлости и лжи. Фальшь раздражала его не только в музыке и литературе, но и в жизни. В конце второго года обучения Валера Черногубов стал приходить на занятия неподготовленным, Василий Михайлович нервничал, кричал и ругал его, но он опять приходил неготовым и каждый раз находил всё новые оправдания: то ноты потерял, то у баяна клавиши запали, то болел, то ещё что-нибудь. В отличие от меня, Валера был музыкально одарённым, у него была отличная музыкальная память и хороший слух, он мог быстро подбирать на слух любую, однажды услышанную мелодию и всё ему давалось легко и просто. Вместе с Сашей Бахом они играли в два баяна венгерский чардаш, так, что у всех захватывало дух,  Василий Михайлович ими был доволен, гордился своим достижением и посылал их на концерты во дворец культуры.
       Но… «званных много, да избранных мало» - сказано в каком-то библейском писании. Как будто талант был дан ему не Богом для служения добру и созиданию, а дьяволом для соблазна и разрушения. Всё хуже и хуже он стал заниматься, и однажды Василий Михайлович с криком и шумом выгнал его из класса, почувствовав от  него запах перегара. После беседы Василия Михайловича с матерью  Валера уже никогда не приходил на занятия, а нам он рассказал, что Черногубов начал ходить по свадьбам и другим торжествам и весельям,  и что мать это приветствует и сказала, что «нашему брату в Шопенах не бывать, и что при их бедности, каждая копеечка не лишняя. Хватит ему учиться, он и так играет, дай бог каждому».
       - Да, очень жаль, такие данные!! – сокрушался учитель, - Ему бы ещё характер и разум, такой, как у «нашего колхозника», но, видно, не судьба. Это бывает редко, чтобы всё совпало.
       Окончив второй год обучения, я тоже решил бросить учиться и сообщил ему об этом, но обо мне он так не сокрушался, а даже наоборот, весело, с облегчением, сказал:
       - Ну и ладно, ну и хорошо, что ты сам так решил. У тебя тоже есть и слух, и память, только не музыкальная, ты слушаешь не ушами, а душой и сердцем. Потом, положив свою тёплую и мягкую ладонь мне на плечо, добавил: «Ну ты не забывай меня, заходи в гости, колхозник».
       Спустя несколько лет во время похорон бабушки я встретил Валеру в составе похоронного духового оркестра, он играл на трубе. Когда скорбная музыка прекратилась, Валера подошёл ко мне и предложил выпить, показывая горлышко бутылки из кармана. Мы отошли за берёзки, выпили по глотку из горла, и он сказал, виновато оправдываясь:
       - Да я так, иногда подрабатываю, вместо трубача, когда он в загуле. А работаю я всё так же на свадьбах, там повеселей, - а после второго глотка сообщил новость: - А ты знаешь, что Саня Бах умер, он похоронен здесь недалеко, я у него на похоронах был, у него мотор остановился. Он же консерваторию окончил, лауреатом стал. Помнишь? Как мы с ним чардаш играли?
       Из катафалка посигналили, он заторопился, опустив глаза, пожал руку и убежал.
Саню Баха я видел последний раз в тот далёкий год, когда я заканчивал школу и готовился поступать в военное училище. Это было девятого мая, я решил зайти к Василию Михайловичу и поздравить его с Днём Победы. Там, возле зелёных ворот с красной звездой по адресу Красная, двадцать два, мы встретились с Саней Бахом, спустя два года, как я бросил музыкальную школу.
       За эти два года он похудел и вытянулся. Длинноволосый, в больших очках, он был похож на ребят из группы Биттлз. В руках он держал всё ту же, но уже потрёпанную, большую, чёрную, на верёвочках, папку для  нот, с выдавленным на ней барельефом Чайковского. Тогда всех в музыкальной школе заставляли приходить с такими папками, на верёвочках и со сменной обувью, что сразу выдавало принадлежность к культуре и искусству, а это так не нравилось некоторым мальчишкам, и они всегда старались сделать какую-нибудь гадость, обрызгать грязью или просто побить. Поэтому я её прятал под пальто или заворачивал в газету «Правда», а перед самой школой вытаскивал или разворачивал и забегал, быстрее, чтобы никто не увидел.
Саня застенчиво улыбался, сутулился и, морщась, говорил себе под нос:
       - А я же сейчас хожу на фортепиано, Василий Михайлович сам меня заставил, сказал, чтобы я дальше учился. Я к нему захожу там, в школе, а сегодня его не было, сказали, что он заболел, нужно узнать и поздравить с Днём Победы.
       Мы прошли к его кабинету, но он был закрыт; постучали, но никто не открыл, а потом через окно мы увидели Василия Михайловича. Он сидел за столом, на нём был тёмно-синий костюм, на котором слева было две серенькие медальки, справа какой-то одинокий орден, перед ним стояла бутылка водки и стакан. Такого мы его никогда не видели, он сидел прямо, как скала, погрузившись в страшную темноту своей памяти, и ему в это время никто не был нужен.
       Уходя, мы увидели его жену, она сидела перед окном, задумчиво смотрела вдаль и не обратила на нас никакого внимания.

       Через сорок лет всё изменилось, соседи уже не знали, кто жил в этом доме, лишь один проходящий старичок спросил:
       - Вы кого-нибудь ищете?- Я рассказал, и он ответил:
       - Да, давно уже, помнится, жил здесь слепой старик, часто стоял перед воротами, со старушкой, но они давно померли, здесь уже несколько хозяев сменилось, а сейчас здесь никто не живёт, кто-то купил для строительства коттеджа или магазина. И музыкальная школа здесь рядом за углом была, потом уж там собес был, а сейчас тоже кто-то купил и разбирают.
       Я огляделся вокруг, всё менялось к лучшему: улица выходила на красивую площадь, напротив построены новая красивая библиотека и шикарное здание нотариуса, и школа искусств, выросли двухэтажные коттеджи.
       На здании нотариуса во всю трёхэтажную высоту красовался огромный баннер, на котором был изображён, весь в орденах и медалях, фронтовик, а вокруг него счастливые дети с цветами, и написано большими буквами:  «Мы помним и любим вас, герои-победители!».
       Всё было хорошо в этом городе, «Самом лучшем на земле», так написано на здании возле Администрации, но почему-то хотелось побыстрее отсюда уехать…