И в кольцах узкая рука

Геля Раскольников
И в кольцах узкая рука.
В декабре Маша, встав на распухшие колени, сунула в маленький Освенцим изразцовой ленинградской печи «Темные аллеи». Пальцы ее, короткие и почти детские, озябли в тот день настолько, что она с трудом даже могла отковырять коростину из-под волос – сочная и слипшаяся кровяная корка давала привкус еды во рту.
Когда ее пальцы уже начали слабо и вяло, но шевелиться, она прошла по длинному коридору с отодранными  до клейстера обоями в самую дальнюю комнату, где спала на груде, вернее, в груде относительно чистых одеял и платков семнадцатилетняя Дуся. Её ноги выглядели жалостливо тощими даже в огромных шерстяных чулках, а рыжеватые волосы, сплетенные с вечера в сальную косицу, уже растрепались.
Раньше здесь был кабинет Машиного отца, и все книги стояли здесь, в останках шкафа; некоторые полки уже пошли в печь, а какую-то из них девушки уже пытались разварить до тюри, порубив на щепки. Дусю в ту же ночь громко рвало в клозете еще петроградской профессорской квартиры.
Сначала, когда Дуся, запуганная, в деревенском платке, стоящем колом, позвонила в дверь, в огонь шли только журналы и газеты, даже и заграничные. В первые недели Маша и Иосиф Глебович еще курили папиросы, сложенные в ящик комода, но потом вся развернутая бумага и табачные щепки пошли в железные кастрюли на промерзшей кухне, и Машины ногти были изгрызены до мяса. Фрейда она до последнего не кинула в огонь, припрятала под матрасом своей тогда еще существовавшей кровати; даже в день, когда лоб у папы был горячий, а руки холодные, словно у маленького больного ребенка, она кинула в огонь какую-то октябрятскую книжку с картинками, по научному атеизму, да пару листов, до этого прибереженных на подтирку. До сих пор она винит себя, особенно в сытые и более-менее теплые ночи: если бы тогда квартира была прогрета символизмом снов и разъяснением, что курение сигарет – это желание что-либо сосать, то есть, быть зависимым, то папа бы и отогрелся, и встал, и дошел до кухни, где кипела на газу уже почти ненужная луковая шелуха.
Ноябрьским вечером, еле-еле пришвартовав саночки под вешалкой, где раньше висели шубы, Маша в валенках и отцовской тужурке добралась до кабинета и рухнула на тюфяк. Только когда она почувствовала едкий и крепкий запах табака, еще державшийся на старом папином свитере, и одновременно чего-то шерстяного и домашнего, она затряслась в беззвучных рыданиях. Когда промокшие ноги затекли, она начала ходить по ободранной комнате, воя, мотаясь из угла в угол. Впервые жутко захотелось курить. Она рванулась к комоду, но верхний ящик был пуст; только Максимовы мягкие клетчатые рубашки лежали аккуратно и довоенно.
От мыслей её отвлек только негромкий, хлипкий, но навязчивый звонок в дверь. На пороге стояла её подруга, Дуся, закутанная в серый негнущийся платок, маленькая, как школьница, а за её спиной был чемодан, который распирали всевозможные уцелевшие еще вещи. У Дуси под глазами и под острыми ногтями были синие траурные полумесяцы. Её нос стал еще лучше выточен, а губы были покрыты коркой из крови и соплей.
-Дом разбомбило на Васильевском, - хлюпая, сказала она, - Я за хлебом ходила- Дуся еще раз громко и с надрывом высморкалась. Только взглянув в темно-васильковые Машины глаза, в которых не было ни упрека, ни неприязни, а только бесконечная боль, смешанная с детским испугом, на Машин покрасневший длинный нос-уточку, на ее дрожащие интеллигентные губы и трясущиеся руки с кровавыми ногтями, она поняла.
-Я папу сегодня отвезла.
Чемодан упал, дверь осталась открытой, двое девушек лежали на обколупанном полу, обнявшись и рыдая.

В тот-то день они с рьяным весельем и начали кидать в огонь поочередно тома Советской энциклопедии. Подруги, поначалу не разговаривая, таскали из кабинета на кухню тяжелые книги, и рвали их на обложки, форзацы и пучки страниц, ощущая себя так, будто они делают что-то важное, что-то, всех спасущее.
-Как там Котя поживает?, - Маша уже отогрелась, и, в преддверии сытного ужина из прибереженных очистков картошки и клейстера, довольно весело грузила в топку портреты Троцкого и твердые титульные листы.
-Может, это на подтирку?, - Дуся показала Маше тоненький листочек с нотами к песне «И Ленин такой молодой».
-Валяй.
-Мне от Коти письмо пришло. У него все хорошо, - Дуся повеселела, как ребенок, ее крючковатые пальцы маленькой старушки рвали какой-то форзац на полоски.
-В Севастополе наш Котенька?, - Маша помолчала и лукаво усмехнулась – Представляю, как он выглядит без кудряшек. Так и вижу, как ты жмонькаешь его ушастую лысую башку.
-Маша!, - Дуся сидела в куче газетных листов, влюблено улыбаясь и глядя куда-то повыше голого оконного каркаса, - Ну не надо…
Дусина мать умерла от тифа неделю назад, и девушки решили на всякий случай сжечь все пододеяльники и тряпки, на которых умирал Иосиф Глебович. В квартире стало тепло; подруги нашли в дальнем ящике три пачки Беломора, а в буфете – старую банку томатного сока. Беломор они раскурили, сидя на кухне, а томатный сок разлили по дореволюционным рюмкам, не надолго-то его и хватило.
-Венские стулья я в печь никогда не пущу. Я не знаю, не могу, и все тут, - на плите уже совсем по-домашнему кипела вода для «бани», и Маша сидела с папиросой в руках, одетая уже в длинную серую телогрейку и синие, почти арабские, штаны, и от дыма словно становилось теплее. О родителях девушки не говорили, не было сил плакать на теплой кухне. – Максим писал два месяца назад. Их же через границу польскую переправляют, все хорошо. Я чувствую. Я, знаешь, о Максиме редко думаю. И как сяду посреди дня или под ночь, усталая, и вспомню, что он, скорее всего, жив, такая легкость сердце наполняет.
И за счастьем сытости и влюбленности в своего маленького, с соломенными волосами и милым широкобровым лицом, Котю, Дуся уже забывалась, на венском стуле и с тлеющей папиросой. И она даже не стыдилась своей мысли о том, что Котя приедет с фронта, именно и обязательно привезя с собой по банке тушенки и сгущенки, и уже почти ощущала сладкий молочный привкус на своих губах, а потом начинала думать об отце, служащем во флоте и писавшем еще совсем недавно, и улыбка полного успокоения озарила её лицо.
***
Это советско-энциклопедийное веселье продлилось недолго. Почти сразу Маша разобрала Дусин чемодан и крякнула, как старая тетка:
-Ты зачем столько книг-то приволокла?, - Дуся метнулась из разгромленной спальни в прихожую на Машину матерную ругань. Маша бросила «Джейн Эйр» и Есенина на салазки, и убедилась, что платков и тряпья с собой Дуся приволокла до хохоту. Обнаружив на дне ломоть мыла, девушка, поколебавшись, разломила его на две части – мытье и еда.
-Да немного же, всего-то четыре штучки, - заторопилась Дуся, - Если что, в печь истопим.
Книги тянут из-под каменных завалов не для огня. Обоев хватало, польский дореволюционный чемодан прооперировали и сварили, закусив им Достоевского, которого в огонь даже не пророчили, словно это была не книга, а нечто отдельное. Там показывали другой Петербург – нищий и страшный, но не военный, а такой, где можно в гулкую ночь выйти по гулкой мостовой в плаще на улицу, и над тобой не склоняются ни блокада, ни что-то красное и советское с большими винтовками. Дуся сидела, Дуся отогревалась, слушая про других тварей дрожащих, а потом играла в утешение для Маши – нарочито громко и выразительно, с переливами, читала ей книги – теперь казалось, что скучных мест в них нет. Хлеб был, спали вместе на одеялах и платках, но уснуть даже от усталости у них получалось не сразу – шли долгие-долгие разговоры о Коте и Максиме, о Дусином отце и о том, что то весне надо будет окна покрасить.

В ночь «причащения деревом», как потом со своей типичной интеллигентной ухмылкой гхыкала Маша, Дуся буквально приползла из клозета, с нечистым остовом унитаза и вполне-таки богатым пучком портретов из газет, на четвереньках, и удобно устроилась на платках, пахнущая блевотиной, Маша уснуть не смогла. Подруга, бесстыже оперевшись на её плечо, радостно и сбивчиво, как пьяная, говорила:
-Вот мы с папой, как  в детстве он меня в Ленинград взял, ходили к колоннам Адмиралтейства. И знаешь, будто никакого Сталина нету, вот вообще никакого, будто мы можем делать, что хотим. Будто вот сейчас Нева вспенится, и выплеснет всю эту жалкую…Жалкую…Жалкую снедь, - она негромко выругалась. А когда я в Холмогорах болела, рассветы были такие радостные-радостные, и когда ты еще слабая идешь в платке на двор, доить корову, то луг такой свежий, словно это петровские надежды, городская любовь тебя тянет.
Машу пробирал холодок, но уютный. Она совсем обмякла на тряпках, и нерешительно представляла, как школьница, что Максим, в распахнутой гражданской рубашке, идет к ней от рукомойника, и резкие молодые морщинки видны, и губы растянуты в улыбке, и мокрые отросшие волосы так красивы, и окончательное солнце светит на слегка запущенную квартиру профессора. И руки отогревались, и уставшие от беготни ноги расслабились от резкой истомы.
***
Книги от Маши Дуся прятала под тот же матрас в соседней, разгромленной комнате. Отчего-то появилось беспокойство, где-то пониже ребер, что еды стало слегка меньше. Дуся одна, отдельно от Маши, обшаривала буфеты и комоды, но натыкалась только на пустые углы, лишенные даже резервных крошек. Маша проделывала то же самое, и Максимовы немнущиеся рубашки отодвигала в сторону уже с раздражением – под ними ничего нет.
Надо ли говорить, что паек резко сократили, и в доме стало сухо и голодно, словно как в простуженном горле колет от воды. Дуся целыми днями лежала на тряпках, засалившихся, не вставая и даже не моясь. Платки и одеяла были грязными и жесткими, но ослабшей девушке нужно было само ощущение, что её поддерживает нечто мягче её костей, что она может лежать, раскиснув, и не двигаться, не причинять себе боль. В один прекрасный день Маша достала свои любимые Бунинские новеллы, от которых ей хотелось летать, забывшись и очнувшись в прошлых днях, или уютно, несильно думать, разодрала на две неравных части, и бросила Натали и красавицу в огонь. «Темные аллеи» и почему-то «Послушай, как я вздыхаю», она размочила клочьями в булькающей, с помывки, мыльной воде, и налила в банку из-под томатного сока. С отцовской еще кофейной ложки она кормила свою ослабшую подругу, поддерживая её костлявое плечо под свитером:
-Дусенька, Дусенька, кушай…. – девушка смотрела на исхудавшую, но все еще по-еврейски смуглую Машу. Она не говорила уже ничего ни про Котю, ни про отца, а только глядела перед собой мутными котячьими голубыми глазами, в уголках которых собирался гной.
В тот же вечер Маша в отчаяньи начала рвать на части Диккенса – теперь уже не жаль на топку и всего Копперфильда – Дусеньке.  Она мешала листья с пылью, с крошками табака, с какой-то щепой, и очень старалась не расплакаться от страшных, надвигающихся событий. Маша, высморкавшись, и проверив Дусю, теперь уже лежащую головой вниз, словно она была пьяная в дудочку, побежала к книжному шкафу, вытрясла полку какой-то шелухи, а потом догадалась вынуть Фрейда из тайника.
Каша получилась крепкой, но чего-то еще не хватало, еще какой-то откуп нужен был тому, кто заставлял Машу бегать по обглоданному и опустевшему дому с бешено колотящимся сердцем. Девушка сообразила достать отцовскую кожаную тужурку из коробки, и, радостная, даже не думающая уже о прошлом, побежала в бывшую спальню за ножницами. До слабых сумерек она клепала борщ себе и малышке, и супец получился крепкий, мясной, с привкусом клейстера и сильным отблеском картона.  И ей казалось, что вот сегодня они перетерпят, переживут, а завтра уже и паёк большой возвратят, и голуби, голуби, голуби на промерзших улицах…
Дуся прихлебывала суп прямо из миски сама, слабо и игрушечно улыбаясь, но уже сидя.
-У тебя сигарет не осталось?, - деловито спросила она. Грязные волосы слиплись в отдельные пряди, под глазами были огромные и  черные уже почти тени.
-Все в супе, - неожиданно ласково сказала Маша.

В соседней квартире, за самой ободранной стеной, уже несколько дней было очень тихо, словно в Гатчине летом перед ливнями и  вспышками молний. Дуся со своего места уже передвигалась на другое, более или менее прикрытое платками, и вроде как хотела ополоснуть ноги и голову, ощущая, что уже покрылась липкой коркой. Она отчего-то подумала о мясном рынке в Холмогорах, пододвинувшись поближе к самому большому одеялу.
-****ец туалетом несет, - тут же сказала Маша из соседнего угла, где она сидела, прикрыв глаза, уже долгое время.

Она вернулась от соседей, шатаясь, как пьяная. Зайдя в комнату, и наткнувшись на непонимающий Дунин взгляд, она бегом ринулась на кухню, и долго полоскала руки в некипяченой воде. Через несколько минут у входной двери, запертой изнутри на щеколду, неровно громоздились друг на друге ящики и фанера. Маша, запыхающаяся как лошадь, на четвереньках объясняла Дусе:
-Мы не будем отсюда выходить, просто пока за нами не придут солдаты и на улицах не станет шумно. А если просто придут солдаты – будем сидеть до последнего. Ты, главное, прячься куда угодно, хоть в тряпки, хоть в антресоли, хоть в комод к Максимовым рубашкам…
Вспомнив о Максиме, Маша почувствовала, что её душу сжимает от ужаса и страха любви, безысходности надежд, словно пронзительная музыка под корень срубила её сердце.
-Маша, не плачь!, - Дуся встала на колени, и её тощие руки-распорки обхватили Машину шею. Дуся увидела одну только её уродливую бабскую гримасу. В тот же день больная девушка нацепила на себя все тряпки и пошла за пайком.
***
Голод.
Через несколько дней, в канун Нового Года, Маша закуталась потеплее, и пошла на улицу. Еды хватало, чтобы не лежать безвольной куклой на грязном тряпье, но тело еще вспоминало те радостные кофейные и томатные встряски осени. До боли. Девушка уже с радостью свободы и счастья прошла мимо квартиры, из которой уже почти не несло мертвечиной.
Дуся увидела счастливую подругу на пороге. Она бросила ключ на единственную уцелевшую в доме полку и бережно пронесла что-то, завернутое в головной платок, на кухню. Щеки Маши раскраснелись, тонкие неровные волосы растрепались по тулупу.
-Дуська, Дуська! Сегодня у нас будут кулебяки!, - Девушки радостно обнялись, и Маша распорядилась – Доставай скалку, ножи, всего того гони!
То, что лежало на сером пухе, слегка истекало кровью, но на вид было белым, мягким и вздувшимся. Похоже на хорошую свинину или осетрину – в голодном, обнищалом мозгу запуталась вся прежняя жизнь.
-А это, Дуся, тебе в паек закатаем! Булочка!, - Маша, довольная, подняла тяжелый и увесистый, закругленный шмат мяса, словно завернутый в упругое сальце, да еще с отвисшим дряблым жирком. – Только от волос почистить надо.
Дуся не сразу разглядела черные кудрявые волосы.
***
В феврале потеплело. Потеплело настолько, что Маша, напевая что-то на немецком, на неожиданно хорошем немецком, красила окна случайно нашедшейся в кладовке краской. Надо же, всю кладовку обглодали в январе, вымели руками все полки, а под проводами и канатами оказалась целая банка краски. Кисти, жёсткие, уродливые, тоже нашлись, немало порадовав Дусю, давно не державшую в руках ничего  из прежнего мира. Она сидела в тряпье на полу, но уже подальше от окна, и жмурилась как котёнок, сначала вспоминая новогодний ужин, и как весело они с Машей смеялись тогда, смеялись громче вкуса и мыслей, смеялись, пьянея от еды. А потом на лицо словно падала веточка душной сирени в Холмогорах, и ветер раздувал платье подмышками, и грустно становилось в шестнадцать лет от летнего ветра, пока она ждала Котю, высовываясь из окна. А потом, когда родители были на рыбной ярмарке, за много вёрст от села, простыни, вышитые бабушкой, тоже были прохладными, и жёсткие, любимые жёлтые волосы слегка набивались в нос. Как они с Котей тогда натащили в бабушкину спальню тюфяков и одеял. Как потом горло оказалось забито, и шея слегка затекла, утопая в матрацах, и как теплое, кислое масло, словно знак, что самое трудное позади, текло, набиваясь в уши. И потом казалось, что нету ни красных галстуков прошлого года, ни Москвы с душным Арбатом, ни алкоголиков с другого конца деревни, и всё похоже на ветер, или сирень, или книги, сложенные на чердаке.

Письмо пришло через пять месяцев, ещё с Котиной тревожностью, самой первой и теперь уже вызывающей ностальгию. Контузило, северодвинский госпиталь, потом поедет домой. Папа жив-здоров. Дуся подскочила, вскрикнула, сначала испугалась, что оба могут быть уже мертвы, а потом снова забилась в счастливой истерике.
-Машенька, Машенька!
Через неделю и пароход по Ладоге организовали, и Дуська попала туда каким-то чудом, какими-то неадекватными справками из прошлой жизни. Она поняла, что паковать ей нечего, но всё-таки нашла «Джейн Эйр», и, бормоча что-то вроде «Жив ещё, курилка!», принялась отыскивать другие книги в доме.
-«И в кольцах узкая рука. И странной близостью закованный, смотрю за тёмную вуаль. И вижу берег"... Маш? Маш, ты чего?
Её глаза затуманились, как у старухи. Она была в тех же одутловатых штанах, и чёрные засаленные детские пальцы очень сильно тряслись.
-Машенька? Может, вместе и сбежим? Может, тебе тоже хватит места? Ну правда? Хочешь, хочешь, так едь вместо меня. Маша?
Две книжки и банки с какой-то гнилью вместились под перевязку на поясе.
-Маш, я всё тебе организую, и напишу. Боже, спасибо, что приютила, Машенька, - Дуся чуть не ляпнула что-то из питерского комсомольского прошлого, но вместо этого сказала: - И Максим тебе напишет, вот серьёзно. Он жив-здоров, я это сердцем чувствую. Книжку, может, тебе отдать? Блока? Я там платок тебе оставила. Свой. Колышком, - она очень странно засмеялась.
В квартире с красивыми, покрашенными окнами, шумел ветер и стояла весна.
 
 

12.12.14.