Стихи. Воспоминания о Багрицком

Стихотворный Орск
Объявлять Эдуарда Багрицкого поэтом, которого настоящее время наказало забвением, — значило бы исказить положение вещей. Другой спрос, что некрологический зачин 1934 года о том, что смерть его «самая крупная потеря»* после Маяковского, подрастерял силу убеждения. В установившейся иерархии Багрицкий, конечно, давно уже не второй и не третий, да и применительно к В.В. право на крупнейшесть чуть обесценено. В обоих случаях речь о ревизиях не столько даже по-, сколь этических. В зеркале апокрифа долго мерцал Багрицкий — лихой симпатяга-бессребреник; но вот, с подачи всепроникающего Николая Харджиева, выясняется окольно: «Живой Эдуард был чрезвычайно мало похож на канонизированное... чучело. Он был ленив, лжив и притом самый неверный друг в мире...»**. Лавина из наговоренного некогда вполголоса ближайшим кругом покойного поэта опрокинулась в одночасье на нас, обескураживая и запутывая***.
В предлагаемых записях Игоря Стефановича Поступальского (1907—1990), сверстника поминаемого там любовно «Коли Дементьева», наштрихован Багрицкий срединного (между бедами и бедностью молодости и болезнями предсмертных лет), условно благостного периода его жизни. Мемуарист образца 1982 года обманывался бессмертием окрестной власти (хотя сам подгадал умереть с нею почти заодно) и не рискнул отступиться от портретистики отрешенно­возвышенного толка. Лириковедческие же акценты его очерка заслуживают учета. Взявший смелость толковать происхождение и связи поэзии Багрицкого знал и ощущал ее подводные течения, сам будучи пленен стихией мускульно-прямого слова; логичен в собственном его наследии невышедший (весь Поступальский — terra incognita) юношеский сборник «Бивни». Лишнее свидетельство его разборчивой литературоцентричности — вынутое из темноты и публикуемое ниже стихотворение «Праздные мысли», подсвеченное той усмешкой противоречий, что не уживалась с законом истории и обеспечила-таки рефлексанту в 1936­м «колымскую путевку»...
Оба текста печатаются по машинописям из московских частных собраний. Машинопись очерка пестрит дальнейшими дописками автора, часть которых не поддалась расшифровке и вынужденно заменена здесь отточиями.
 
Сергей Зенкевич
 
 
И голову надо, как кубок
Заздравный, высоко держать..
 М.Зенкевич
 
Мне никто и строчки не напишет,
Сам я тоже не тянусь к перу.
Не воркуют голуби на крыше,
И бульвар печален на ветру.
Высоко окно моей квартиры,
Хорошо чернилам на столе.
У меня задолженность пред миром,
И дано работы на сто лет.
И открыты книги Гумилева
Посреди моих бумаг и карт...
У поэта много есть чужого,
Но в ином он близок мне, как брат.
Беспокойной жаждою влекомый,
Я люблю стихов его чекан.
Ничего, что мало мне знакомы
Пустыри, леса и океан.
Но все чаще, чаще и упорней
Вспоминаю я конец его:
Как смотрел он, воин непокорный,
На врага прямого своего.
Был он смел, и был неукротим он...
Что ж кастраты-критики молчат
Об его пути неумолимом
На последний огненный парад?
«Упаду, смертельно затоскую,
Прошлое увижу наяву...»
Но на этом линию двойную
Строго и ревниво оборву.
Я давно свободен от приязни
Ко всему, что ржаво и старо...
...Почему же этой темной казни
Я почти завидую порой?
Что меня избавит от наследства
Класса, породившего меня?
Не всегда встречаешь сердцеведца,
Кто б сумел без слов тебя понять.
И подчас заденут оскорбленьем:
«Ты интеллигент и дворянин».
...Я, конечно, помню, что и Ленин
Не волён был в выборе родни,
Я, понятно, знаю, что зачтется
В будущем и мой посильный труд
(Под шаблон обычный не причесан,
Верю только острому перу,
Напрямик хожу в литературе,
Не меняю взглядов за кусок
И совсем неопытен в халтуре...),
Но ведь довод этот — невесом.
Как же не задуматься порою,
Как же иногда не пожелать
Романтической судьбы героев,
Пулею кончающих дела?
Так диктуй, ирония, с досады.
...Никаких не требуя наград,
Полетел с разбитой баррикады
Верный революции солдат.
И кричит с раскаяньем тупица
Посреди неистовой пурги:
«Он сумел к концу переродиться
И за дело правое погиб».
                1926
 
 

Опубликовано в журнале:
«Арион» 2015, №4