Пушкин и атеизм

Игорь Анатольевич Иванов
Наш камертон, источник светлых мыслей,
Поэзию в сей дольний мир низведший,
позволь вкусить плод веры и любви
и к тайным озареньям прикоснуться!
Тебя назвал умнейшим человеком,
что в поколении твоем явить смогла
дремотной Родины обыденная правда –
тебя назвал так государь России!
И нам ли суд оспаривать его?
И нам ли усомниться в темной муке,
что испытал ты в час хулы унылой,
но дух твой справился с сей порчею, и мы,
к целительной Поэзии припавши,
нектар святой вкушаем чистоты…
 
1.02.2016.
 
 
Иллюстрация:
 
В усадьбе Влахернское-Кузьминки находящаяся картина
изображает известную встречу Пушкина с Николаем I в Чудовом монастыре в 1826-м году.
 
Примечание:
 
Нашел интересный материал про Пушкина.
Позвольте поделиться им с Вами
 
Духовная поэзия Пушкина
 
"Духовная поэзия проходит красной нитью через всё творчество Пушкина, начиная с лицейских лет. Так, уже в раннем стихотворении «Безверие» (1817) он задумывается над тем, что без веры в Бога жизнь человека становится бессмысленной и ненужной. Атеист имеет право на снисхождение и даже на слезы жалости, поскольку он вынужденно живёт в аду. Безверие – не грех, но свидетельство духовной опустошённости, сломленности под ударами судьбы.
«Несчастный не злодей, собою страждет он.
Кто в мире усладит души его мученья?
Увы! он первого лишился утешенья!..
Лишённый всех опор отпавший веры сын
Уж видит с ужасом, что в свете он один,
И мощная рука к нему с дарами мира
Не простирается из-за пределов мира...
Напрасно в пышности свободной простоты
Природы перед ним открыты красоты;
Напрасно вкруг себя печальный взор он водит:
Ум ищет божества, а сердце не находит».
Атеист живёт в опустошенном мире. Он не воспринимает, погружённый в собственные беды, красот природы, ибо восприятие прекрасного есть путь к Богу. Не случайно в городе, вырванном из естественной природной среды, больше атеистов, чем в деревне. Пушкина нередко упрекают в том, что в его поэзии нет молитвы. Но это не так. Правдой является лишь то, что Пушкин ничего у Бога не просит. В своих стихах он славит Бога и прекрасный Божий мир, благодарит Его и за ниспосланный религиозный экстаз, и за тихую безоблачную веру. «Известные всякому русскому ребенку, детские по своей простоте и непритязательности стихи о беззаботности «Птички Божьей» – и в мысли, и в подборе слов, и в ритмике, и в краткости стиха – сразу и нераздельно выражают евангельское или францисканское религиозное жизнечувствие беззаботности, свободы и доверия к Творцу... мгновенное откровение глубочайшей религиозной основы мирового и человеческого бытия». В стихотворении «Я помню чудное мгновенье» (1825) Пушкин славит мудрость Творца, создавшего женщину «гением чистой красоты», способной вернуть человеку утраченное религиозное чувство.
«В глуши, во мраке заточенья
Тянулись тихо дни мои
Без божества, без вдохновенья,
Без слез, без жизни, без любви.
Душе настало пробужденье:
И вот опять явилась ты,
Как мимолётное виденье,
Как гений чистой красоты.
И сердце бьется в упоенье,
И для него воскресли вновь
И божество, и вдохновенье,
И жизнь, и слёзы, и любовь».
Гимном Творцу являются и стихи Пушкина о природе. Он в любой момент мог воскликнуть: «остановись, мгновенье, ты прекрасно!» Но как быть человеку, жизнь которого ужасна и который не видит в трагической жизни никакого просвета? Поэт убеждён, что и в этом случае есть за что благодарить Бога: хотя бы за то, что жизнь коротка и любые мучения рано или поздно кончатся и будут вознаграждены. Потому Пушкин, известный как неисправимый жизнелюб, не дорожит жизнью на грешной земле; он знает: подлинная жизнь духа начнётся за гробом. Но это – выше понимания атеиста. Поэтому ему нет покоя на земле.
«Напрасный сердца крик! нет, нет! не суждено
Ему блаженство знать! Безверие одно,
По жизненной стезе во мраке вождь унылый,
Влечёт несчастного до хладных врат могилы.
И что зовёт его в пустыне гробовой –
Кто ведает? но там лишь видит он покой».
Тема безверия завершается этюдом «Возрождение» (1819).
«Художник-варвар кистью сонной
Картину гения чернит
И свой рисунок беззаконный
Над ней бессмысленно чертит.
Но краски чуждые, с летами,
Спадают ветхой чешуей;
Созданье гения пред нами
Выходит с прежней красотой.
Так исчезают заблужденья
С измученной души моей,
И возникают в ней виденья
Первоначальных, чистых дней».
Под «художником-варваром» Пушкин подразумевает французских материалистов, к которым он не был равнодушен в юности, как и многие его сверстники. «Теперь было бы для нас непонятно, каким образом холодный и сухой Гельвеций мог сделаться любившем молодых людей, пылких и чувствительных, если бы мы, по несчастию, не знали, как соблазнительны для развивающихся умов мысли и правила новые, отвергаемые законом и преданиями. Нам уже слишком известна французская философия 18-го столетия; она рассмотрена со всех сторон и оценена. То, что некогда слыло скрытным учением гиерофантов, было потом обнародовано, проповедано на площадях и навек утратило прелесть таинственности и новизны. Другие мысли, столь же детские, другие мечты, столь же несбыточные, заменили мысли и мечты учеников Дидрота и Руссо, и легкомысленный поклонник молвы видит в них опять и цель человечества, и разрешение вечной загадки, не воображая, что в свою очередь они заменяются другими».
Под «созданьем гения», временно зачернённым европейской материалистической наукой, Пушкин подразумевает Священное Писание, где начертаны вечные истины, которые невозможно «замазать» никакими самыми черными или, наоборот, самыми яркими красками современных «варваров», стремящихся заменить духовное видение мира прагматическим отношением к нему. Пушкин предпочитает детское мироощущение, более всего соответствующее истинному, религиозному восприятию мира. Атеизм и скептицизм разоблачает Пушкин как тяжкий грех, осуждённый христианством. Скептицизм навещает человека в годы, когда беззаботное детство, с его восторженным приятием прекрасного Божьего мира, сменяется мятежной юностью, жаждущей освобождения от родительской опеки, а заодно и от опеки Бога. Эта тема раскрывается в стихотворении «Демон» (1823).
«В те дни, когда мне были новы
Все впечатленья бытия –
И взоры дев, и шум дубровы,
И ночью пенье соловья –
Когда возвышенные чувства,
Свобода, слава и любовь
И вдохновенные искусства
Так сильно волновали кровь, –
Часы надежд и наслаждений
Тоской внезапной осеня,
Тогда какой-то злобный гений
Стал тайно навещать меня.
Печальны были наши встречи:
Его улыбка, чудный взгляд,
Его язвительные речи
Вливали в душу хладный яд.
Неистощимой клеветою
Он провиденье искушал;
Он звал прекрасное мечтою;
Он вдохновенье презирал;
Не верил он любви, свободе;
На жизнь насмешливо глядел -
И ничего во всей природе
Благословить он не хотел».
Юность впервые сталкивает человека с несовершенством земного бытия, с несовпадением желаний и возможностей, с торжеством зла в мире. Здесь-то и появляется злобный гений скептицизма с его клеветой на Провидение, с его насмешкой над святыми идеалами. К услугам этого злого гения вся атеистическая и материалистическая наука. Хорошо, если скептицизм окажется лишь «болезнью роста», но он может и поломать человеку жизнь, разрушив неустойчивую в юности иммунную систему духа. Тем более что мятежный дух юности часто сочетается с глубочайшим разочарованием «земным раем детства», который уходит безвозвратно. Это вынуждает человека самому ориентироваться в чрезвычайно сложном и противоречивом мире. С одной стороны, он жаждет самостоятельности, с другой, ему трудно преодолеть иждивенческие настроения детства, и такое столкновение противоположных мотиваций, особенно если оно попадает на почву жизненных неурядиц, воспринимается трагически. Вот что писал о себе и своём стихотворении сам Пушкин: «Иные указывали на лицо, которое Пушкин будто бы хотел изобразить в этом своём странном стихотворении. Кажется, они неправы. По крайней мере вижу в «Демоне» я цель иную, более нравственную. В лучшее время жизни сердце, ещё не охлаждённое опытом, доступно для прекрасного. Оно легковерно и нежно. Мало-помалу вечные противоречия существенности рождают в нем сомнение – чувство мучительное, но не продолжительное. Оно исчезает, уничтожив навсегда надежды и лучшие поэтические предрассудки души. Недаром великий Гёте называет вечного врага человечества духом отрицающим. И Пушкин не хотел ли в своем «Демоне» олицетворить сей дух – дух отрицания или сомнения?».
Юность вдруг обнаруживает, что «земной рай» при более пристальном взгляде оказывается темницей, в лучшем случае «золотой клеткой», за пределы которой не вырваться. Такова тема стихотворения «Узник» (1822).
«Сижу за решеткой в темнице сырой.
Вскормленный в неволе орёл молодой,
Мой грустный товарищ, махая крылом,
Кровавую пищу клюёт под окном.
Клюёт, и бросает, и смотрит в окно,
Как будто со мною задумал одно,
Зовёт меня взглядом и криком своим
И вымолвить хочет: «Давай, улетим!
Мы вольные птицы; пора, брат, пора!
Туда, где за тучей белеет гора,
Туда, где синеют морские края,
Туда, где гуляет лишь ветер... да я!».
Свобода – закон природы, установленный Богом, и лишь человек, же-лающий жить, как отметил Ф.М. Достоевский, «по своей глупой воле», а не по воле Бога, не подчиняется этому закону, принуждая себя жить в «темнице», в том числе и в темнице невежества, построенной из условностей чело-веческого общежития, искусственной безрелигиозной культуры, в которую не проникает животворящий свет духовной истины. Современному че-ловеку недоступна даже животная, первобытная свобода. Первобытный человек, как и животное, жил в гармонии со своими природными инстинктами. Цивилизованный человек находится в плену извращенных инстинктов, человеческих пороков, закреплённых уже генетически. Он обладает извращённым чувством свободы, отождествляя свободу со свободным несоблюдением религиозных заповедей. Поэтому стихотворение «Узник» проникнуто настроением безнадежности. Подлинная свобода, т.е. свобода духа, невозможна без подавления низменных инстинктов, не соответствующих религиозным заповедям и закреплённых в генетической памяти человека.
Пушкина волнует духовная судьба не только личности, но и родины. Об исторических судьбах России он размышляет в стихотворении «Песнь о вещем Олеге» (1822). К сожалению, это, ставшее хрестоматийным, стихотворение до сих пор воспринимается упрощённо, а именно как воспевание языческого и вместе с тем героического прошлого формирующейся славяно-русской цивилизации. При такой ущербной трактовке упускается из виду, что здесь, – как и в большинстве сочинений Пушкина, присутствует глубокий философский подтекст. Нельзя ни в коем случае забывать, что поэзия Пушкина – не бездумные забавы гения, а непрерывный и напряжённый духовный поиск. Уже поэтому любое произведение поэта, вырванное из контекста единого творческого процесса, даёт искаженное, а порой и нелепое представление о его гении и обречено на одностороннее понимание смысла конкретного стихотворения.
«Песнь о вещем Олеге» – одно из первых исторических произведений Пушкина, написанное в поэтической форме. Поэт исходит из глубокого по-нимания того обстоятельства, что исторические события сохраняются в памяти народной в виде былин, сказаний. Здесь Пушкин выступает последователем своего старшего друга и наставника Н.М. Карамзина, чей летописный сюжет, изложенный в «Истории государства Российского», взят за основу «Песни о вещем Олеге». В этом смысле князь Олег, как историческая личность, стоит в одном ряду с ключевыми фигурами российской истории, привлекшими особое внимание Пушкина-историка: Иван Грозный, Борис Годунов, Пётр Великий, Екатерина Великая, Емельян Пугачев и др. «Песнь о вещем Олеге», полную философских обобщений, следует рассматривать в контексте духовной поэзии Пушкина 1822 - 1823 годов: «Узник», «Демон», «Телега жизни», «Кто, волны, вас остановил», «Птичка», «Свободы сеятель пустынный». Более того, по логике размышлений о сокровенных судьбах личности, родины и человечества «Песнь...» стоит между такими философскими шедеврами, как «Узник» и «Свободы сеятель пустынный». «Песнь о вещем Олеге» является, с одной стороны, гимном первобытной свободе, свойственной юным народам, несёт в себе, казалось бы, призыв вернуться к простым нравам глубокой старины, к докультурным истокам, вырваться из темницы застывшей цивилизации XIX века. Но с другой, обнажает и противоположную сторону проблемы свободы личности и народа, показывая, что первобытная «олегова свобода», прекрасная по своей эстетической форме, оказывается темницей для духа, не знающего христовой веры и принуждённого совершать, наряду с воинскими подвигами, тяжкие грехи. Несвобода древних россиян заключалась в несвободе от греха и в незащищенности друг от друга, в неспособности объединиться в борьбе против общих врагов и в конечном счете – в отсутствии руководства со стороны Бога, которое должно быть не внешним, принудительным, а внутренним, добровольным. Бог дал людям законы, которые они обязаны соблюдать, чтобы оставаться людьми. Но люди этих законов не ведают и ищут себе внешних руководителей, «варягов», способных оградить людей от них самих. «Начало Российской истории представляет нам удивительный и едва ли не беспримерный в летописях случай: Славяне добровольно уничтожают своё древнее правление, и требуют Государей от Варягов, которые были их неприятелями. Везде меч сильных или хитрость честолюбивых вводили Самовластие (ибо народы хотели законов, но боялись неволи): в России оно утвердилось с общего согласия граждан: так повествует наш летописец. И рассеянные племена Славянские основали Государство, которое граничит ныне с древнею Даниею и с землями Северной Америки, с Швециею и с Китаем, соединяя в пределах своих три части мира. Великие народы, подобные великим мужам, имеют своё младенчество, и не должны его стыдиться: отечество наше, слабое, разделённое на малые области до 862 года, по летоисчислению Нестора, обязано величием своим счастливому введению Монархической власти... Нестор пишет, что Славяне Новгородские, Кривичи, Весь и Чудь отправили посольство за море, к Варягам-Руси, сказать им: Земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет: идите княжить и владеть нами. Слова простые, краткие и сильные!».
Пушкин, в традициях Карамзина, воспевает вещего Олега прежде всего за то, что этот великий государственный деятель, вслед за Рюриком, укреплял монархическую власть на Руси на благо самой Руси. Поэт всегда подчеркивал преимущество российской монархии перед европейской и американской демократией. Наша отечественная монархия – сознательный выбор народа, в то время как демократия – слепая игра случая, а случаем умело пользуются далеко не лучшие люди общества и далеко не в интересах самого общества. Только наивные полагают, что демократия, опираясь лишь на саму себя, способна реализовать волю народа. Монархия для Руси – не произвол и не диктатура, а организованная защита от произвола «кровавой свободы», непрерывных княжеских междоусобиц и внешней агрессии. Пушкин, вслед за Карамзиным, понимает монархию как способ самоуправления народа. Только самоуправляющиеся общественные системы являются жизнеспособными, в то время как бесформенные, амёбообразные, демократические системы целиком зависят от внешней среды, управляются извне и могут погибнуть даже при незначительных изменениях среды обитания. Вместе с тем, самоуправляющиеся системы обязательно являются открытыми системами, способными интегрировать, естественным образом вписываться в окружающее жизненное пространство в качестве его необходимого элемента. Важным организующим началом в этом смысле оказалась врождённая открытость русской души, которая позволила сделать осознанный выбор в пользу национального единства, компетентности и порядка, не останавливаясь перед тем, чтобы националь¬ное единство осуществлялось с помощью варяжских правителей. Это выглядит парадоксально, но подчинено внутренней логике. Олег, как и его предшественник Рюрик, воспри¬нимался на Руси не чужаком, а вы-разителем интересов всех слоёв населения. Народ его любил как своего за-щитника от внешних врагов и как справедливого правителя. Остаётся фактически невыясненным, на¬сколько чужими для россиян были Рюрик и его варяжское окружение. «Варяги» – понятие слишком собирательное и в этом своём качестве крайне неопределенное: варягами назывались все племена, обитавшие севернее Балтийского моря и ведущие определенный образ жизни. «Нестор повествует, что Варяги живут на море Балтийском к Западу, и что они разных народов: Урмяне, Свияне, Англяне, Готы. Первое имя обозначает норвежцев, второе шведов, а под готами Нестор разумеет жителей Шведской Готии... И так сказание нашего собственного Летописца подтверждает истину, что Варяги были скандинавы. Но сие общее имя датчан, норвежцев, шведов не удовлетворяют любопытству Историка: мы желаем знать, какой народ, в особенности называясь Русью, дал отечеству нашему и первых государей и самое имя, уже в конце девятого века страшное для Империи Греческой? Напрасно в древних летописях Скандинавских будем искать объяснения: там нет ни слова о Рюрике и братьях его, призванных властвовать над славянами; однако ж Историки находят основательные причины думать, что Несторовы Варяги-Русь обитали в Королевстве Шведском, где одна приморская об-ласть издавна именуется Росскою... Жители её могли в VII, VIII и IX веках быть известны в землях соседственных, под особенным на¬званием, так же, как и готландцы, коих Нестор всегда отличает от шведов. Финны, имея некогда с Рослагеном более сношения, нежели с прочими странами Швеции, доныне именуют всех её жителей вообще Россами, Ротсами, Руотсами... Сообщим и другое мнение... В Степенной Книге XVI века и в некоторых новейших летописях сказано, что Рюрик с братьями вышел из Пруссии, где издавна назывались Курский залив Русною, северный рукав Немана или Мемеля Руссою, окрестности же их Порусьем. Варяги-Русь могли переселиться туда из Скандинавии, из Швеции, из самого Рослагена, согласно с известием древнейших Летописцев Пруссии, уверяющих, что её первобытные жители, Ульмиганы или Ульмигеры, были в гражданском состоянии образованы скандинавскими выходцами, которые умели читать и писать. Долго обитав между латышами, они могли разуметь язык славянский и тем удобнее примениться к обычаям славян новгородских. Сим удовлетворительно изъясняется, отчего в древнем Новгороде одна из многолюднейших улиц называлась Прусскою. Заметим также свидетельство географа Равенского: он жил в VII веке, и пишет, что близ моря, где впадает в него река Висла, есть отечество Роксолан: думают, наших Россов, коих владе¬ние могло простираться от Курского залива до устья Вислы. – Вероятность остаётся вероятностию: по крайней мере знаем, что какой-то народ Шведский в 839 году, следственно ещё до пришествия Князей Варяжских в землю Новгородскую и Чудскую, именовался в Константинополе и в Германии Россами».
Достойны внимания следующие обстоятельства, представляющиеся удивительными и судьбоносными: 1) Варяги-Русь принадлежали к племенам, имеющим склонность к переселению: в Пруссию они пришли из Скандинавии, причём нет никаких исторических указаний на то, что они являлись коренными жителями Скандинавии, а не пришли из иных мест, например – из земель новгородских, в память о чём в Новгороде сохранилась Прусская улица; 2) Нельзя оставить без внимания удивительное созвучие или прямое родство географических названий: Малороссия (Украина), Белоруссия и Пруссия (Порусье), тем более что в Пруссии до сих пор сохранились потомки древних славян, не за¬бывших свои славянские корни; 3) Сама идея приглашения на правление страной чужаков-варягов представляется красивой, но неправдоподобной легендой; иное дело, если Рюрик и его варяжское окружение, в том числе и его родственник Олег, были такими же славянами, выходцами из здешних мест, которые имели с новгородцами общий язык, обычаи и религиозные обряды, – в этом случае обращение к ним за помощью в трудный исторический момент не вызывает никаких недоумений. Сама идея приглашения на княжение чужаков-варягов представляется красивой, но неправдоподобной легендой. Иное дело, если Рюрик и его варяжское окружение, в том числе и его родственник Олег, были славянами, имеющими с новгородцами общий язык, обычаи и религиозные обряды. В этом случае обращение к ним за помощью в трудный исторический момент не вызывает никаких недоумений. И действительно, Иоакимовская летопись, «Российская история» Татищева, словарь Брокгауза и Ефрона и другие источники прямо утверждают, что Рюрик был внуком новгородского князя Гостомысла, сыном его дочери Умилы и одного из соседних менее значительных князей. Рюрик был призван вместе с братьями на княжение в земли Новгородские, потому что все четыре сына Гостомысла умерли или погибли на войнах.
Пушкин не случайно ставит в центр своего повествования об Олеге его встречу с волхвом.
«Как ныне сбирается вещий Олег
Отмстить неразумным хазарам,
Их сёла и нивы за буйный набег
Обрёк он мечам и пожарам;
С дружиной своей, в цареградской броне,
Князь по полю едет на верном коне.
Из темного леса, навстречу ему,
Идёт вдохновенный кудесник,
Покорный Перуну старик одному,
Заветов грядущего вестник,
В мольбах и гаданьях проведший весь век.
И к мудрому старцу подъехал Олег.
«Скажи мне, кудесник, любимец богов,
Что сбудется в жизни со мною?
И скоро ль, на радость соседей-врагов,
Могильной засыплюсь землею?
Открой мне всю правду, не бойся меня:
В награду любого возьмешь ты коня».
«Волхвы не боятся могучих владык,
А княжеский дар им не нужен;
Правдив и свободен их вещий язык,
И с волей небесною дружен.
Грядущие годы таятся во мгле;
Но вижу твой жребий на светлом челе.
Запомни же ныне ты слово моё:
Воителю слава – отрада;
Победой прославлено имя твоё;
Твой щит на вратах Цареграда;
И волны и суша покорны тебе;
Завидует недруг столь дивной судьбе.
И синего моря обманчивый вал
В часы роковой непогоды,
К пращ, и стрела, и лукавый кинжал
Щадят победителя годы...
Под грозной бронёй ты не ведаешь ран;
Незримый хранитель могущему дан.
Твой конь не боится опасных трудов;
Он, чуя господскую волю,
То мирно стоит под стрелами врагов,
То мчится по бранному полю,
И холод и сеча ему ничего…
Но примешь ты смерть от коня своего».
Необходимо помнить, что «Песнь о вещем Олеге» – произведение историческое. Пушкин говорит не о случайной встрече Олега с волхвом, а о влиянии волхвов на народную и государственную жизнь Руси. Вещий кудесник вышел из тёмного леса навстречу Олегу, чтобы сообщить ему волю Провидения, и этой воле Олег должен был подчиниться и действительно подчинился. Пушкин здесь дополняет Карамзина, отмечая исторический факт религиозного смирения славян-язычников, их покорность воле Провидения, выраженной в пророчествах волхвов, «любимцах богов». Поэтому, если волхвы предсказали новгородцам и иже с ними необходимость и неизбежность пригласить правителей-защитников из воинственных варягов-руссов, новгородцы должны были подчиниться «воле богов». Не в этом ли разгадка пришествия Рюриковичей на российский престол? Очевидно, что новгородцы посылали депутацию, облечённую «высшей божественной властью», к заранее известному им своими воинскими подвигами Рюрику, который также счёл невозможным проигнорировать «волю богов».
«Песнь о вещем Олеге» описывает не красивую легенду и даже не от-дельно взятый исторический факт, а целостный и многогранный исторический процесс в одном из его судьбоносных моментов. В этом проявился Пушкин не как поэт, а как историк. «В историческом образе вымысел совершенно исключен, фантазия в творчестве историка играет вспомогательную роль в интуитивном акте нахождения материала и осмысления его. Писатель создаёт типические образы, историк ищет их. Он не всегда находит их в готовом виде. Зачастую перед ним сумбурное сырьё, разрозненные детали, которые нужно понять, скомпоновать воедино, истолковать. Из множества единичных образов требуется создать один обобщенный; происходит реконструкция и уплотнение материала – процесс, который требует большого художественного чутья». Это сказано о Карамзине, но имеет прямое отношение и к историческим произведениям Пушкина, считающего себя учеником Карамзина.
В «Песне о вещем Олеге» Пушкин затрагивает тему перехода Руси в новое состояние: от раздробленности к целостности, от народности к нации и, наконец, от народной религии к государственному христианству. Всё это – единый исторический процесс, начатый Рюриком и Олегом и продолженный Ольгой и Владимиром. Христианин Пушкин не стыдится дохристианского прошлого Руси. Мудрость российской народной веры проявилась уже в призвании Рюрика, без чего величие Руси не могло бы состояться. Волею Провидения христианство входило в планы судеб России. Древние волхвы это предчувствовали, умея воспринимать волю Провидения. Это привело к самоотрицанию прежней формы религии как необходимой предпосылки принятия христианства. Отсюда следует, что исторический процесс христианизации Руси начался не с Владимира и даже не с Ольги, а с Рюрика и Олега. И весь этот процесс отражён Пушкиным в небольшом по объему стихотворении. Здесь, в этой «песне» (в библейском смысле слова), идёт речь о возникновении христианской Руси – о процессе перехода от государственного строительства к религиозному, от обустройства окружающего географического пространства к обустройству человеческой души. При этом Пушкин не просто заимствует сюжет Карамзина, но и опирается на идею Карамзина о патриотизме как высшей и осознанной форме любви к родине. «История, считает Карамзин…, даёт уроки нравственности и государственного мышления. Карамзин говорит о троякой любви к родине – физической, моральной и политической. Первая представляет собой привязанность к месту своего рождения и воспитания... лучше всего человек чувствует себя в родной стихии. Моральная любовь – привязанность к соотечественникам; в характере нации есть общие черты, которые связывают её представителей в одно целое. Политическая любовь – патриотизм, наиболее сложное и глубокое чувство. Первые два неосознанны, а третье – «требует рассуждения». Дополняя Карамзина, Пушкин уточняет, что любовь к родине является религиозным чувством, прежде всего к Царству Небесному – вечной родине, воплощённой на земле в родине земной, с её религиозным смыслом и предназначением.
Поэт не во всём согласен с Карамзиным, который считал, что скандинавские имена Рюрика и его братьев говорят якобы против славянских корней этих русских князей. Имена сами по себе ни о чём говорить не могут, если неизвестны обстоятельства их приобретения, а история об этих обстоятельствах умалчивает. Пушкин, однако, обращает внимание на имена ближайших родственников и наследников Рюрика: Олега, Игоря, Ольги. Эти имена не столько национальные, сколько религиозные. Ключевой фигурой здесь оказывается именно «вещий Олег», имеющий огромное влияние и на Рюрика, и на его сына Игоря. Очень может быть, что своё имя, означающее «славящий Бога, воинствующий во имя Бога» Игорь получил по предложению Олега. Если же вспомнить, что и Ольга, жена Игоря, взяла себе имя в честь Олега, напрашивается вывод, что Олег был духовным наставником всей семьи Рюрика. Имя Ольга означает «светоносная», так же как Олег – «несущий свет». И именно Ольга принесла свет христианства в высшие слои общества своего времени, а уже при её внуке Владимире Господь принял Русь под своё по-кровительство, ибо Русь добровольно приняла христианство.
Олег, Игорь, Ольга – воистину русские князья, ибо термин «варяги» не обозначает никакого конкретного народа. Именно славянское племя «Руси» оказалось Богоизбранным. Оно дало название будущей великой державе и принесло на Русь свет христианства. И это – не случайность, а единственно возможный исторический путь, предначертанный свыше. Как не случайность и то, что русско-славянские племена сохраняли родственные языковые связи с древней индийской цивилизацией, а само слово «Русь» происходит от «русъя», что на санскрите значит «святая, светлая». Столько исторических совпадений не может быть случайным.
Народ назвал Олега вещим, т.е. мудрым или волхвом, за его воистину мудрое правление и воинские успехи, признав не только своим правителем, но и духовным лидером. В этом проявилась мудрость народа, поверившего в богоизбранность Олега и пошедшего за ним. Олег действительно оказался вещим, ибо явился предвестником христианизации Руси, подготовившим этот процесс, начатый с собирания русских земель в единое государство. Вместе с тем Олег оставался сыном своего времени со всеми его предрассудками, в том числе и кровавыми. На Олеге – кровь ки-евских князей Аскольда и Дира, грабежи соседних княжеств «по праву сильного», жестокие набеги на христианскую Византию, и всё это ради укрепления могущества Руси и ослабления опасных соседей, что Олег считал не только неизбежным, но и «святым делом», в котором он уповал на собственную мудрость, силу державы и помощь Бога. Пушкин в письме к Чаадаеву I836 года называет войны Олега выражением кипучего брожения и пылкой бесцельной деятельности юного народа. Нo ещё в 1822 году (время написания «Песни о вещем Олеге») Пушкин осознаёт, что этот юный народ в лице Олега, осуществляя волю Провидения, получил мудрого руководителя. Именно поэтому «незримый хранитель» дан могущественному вещему Олегу. Парадоксально, но через набеги на Византию россияне познакомились с Православным христианством, которое запало в сердца тех, кто ищет Бога.
Олег пока обращается не к христианству, а к волхвам, но в его сердце нет успокоения, как нет успокоения и в сердце его воспитанницы Ольги. Не случайно Пушкин завершает своё повествование упоминанием княгини Ольги, вместе с Игорем и верной дружиной справляющей тризну по погибшему Олегу. Пока еще Ольга язычница, которой, однако, предназначено принять истинную христианскую веру, стать святой Ольгой и расстаться с язычеством, опираясь в том числе на дружину, которая дала Руси первых христиан. Приняв христианство, Ольга не только спасла свою душу, но и вымолила у Бога прощение Олегу, Игорю и всей Руси за грехи язычества, за пролитую кровь. Принятие христианства стало неизбежным. Русь вступила на путь спасения от разорения, междоусобных войн и гибели, хотя путь этот оставался ещё длительным и трудным. Следует отметить, что Пушкин нигде не говорит, что Ольга – язычница. Это говорит Церковь, а Пушкин не хочет это утверждение Церкви оспаривать. Есть основания полагать, что Пушкин знал, что так называемое «русское язычество» есть народная вера (языки – народы), которую правильнее называть православным ведизмом. И в этом смысле народная и в этом смысле языческая вера не может вступать в противоречие с православным христианством.
В то же время поэт убеждён, что христианство, принятое Русью вслед за другими европейскими народами, даёт миру не спасение непосредственно, а надежду на спасение, которую ещё нужно реализовать. В связи с этим Пушкина волнует вопрос: способно ли человечество преодолеть трагические последствия грехопадения и жить по заповедям Христа? Как разрешить многовековой спор о том, является ли христианство религией оптимизма или пессимизма? Христос явился на Землю, чтобы спасти греховное человечество, но готово ли само человечество к спасению? Кто такой Христос: Спаситель или обличитель-революционер?
Глубоким пессимизмом проникнуто стихотворение «Свободы сеятель пустынный» (1823), в котором сквозит обида за Христа, напрасно потревожившего смертный сон человечества, а также обида за человечество, неспособное к духовному пробуждению. Эпиграфом к стихотворению являются строки: «Изыде сеятель сеяти семена своя».
«Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды;
Рукою чистой и безвинной
В порабощенные бразды
Бросал живительное семя –
Но потерял я только время
Благие мысли и труды...
Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками да бич».
Пушкин не сомневается в абсолютной правдивости и необходимости для людей религиозных истин, завещанных Христом, но сомневается в способности человечества воспринять христианство, т.е. жить по законам Христа и в свободном мире. Пушкин обнажает и жгучую проблему, существующую в рамках христианства и неоднозначно решаемую разными религиозными мыслителями: к кому приходил Христос и кого Он желал спасти Своим подвигом на кресте, обещал ли Он Царство Божие на земле? Если Христос приходил не к человечеству, а только к избранным, то христианство - религия пессимизма, не обещающая ничего хорошего большинству людей. Если же Христос предполагал спасти каждого человека, каждую заблудшую душу, Он не мог не обещать Царства Божия на земле, но после того, когда все люди воспримут свет христианства. И если человечество осталось глухо к религиозным заповедям, значит, Христос даром потерял время, ибо духовная болезнь человечества оказалась неизлечимой. Поставив вопрос: может ли христианство быть религией оптимизма, Пушкин в данном стихотворении не находит на него ответа, поскольку сама история человечества и история христианства такого ответа не даёт.
Ответ на такие вопросы даёт не разум, но вера. В стихотворении «Надеждой сладостной младенчески дыша» (1823) Пушкин рассматривает противоречие между разумом и верой как непримиримое по своей природе. Разум безжалостно разрушает веру. Но в этом не сила его, а слабость. Вера дана человеку не только в утешение, но и в качестве надёжной основы религиозного сознания. Разум, наоборот, дан в наказание за грехопадение и является неадекватной заменой религиозной интуиции. Утверждение, будто Бог, если захочет наказать человека, лишает его разума, неточно: в наказание человек лишается не разума, а духовной умудренности. Только вера может очистить разум от его изначальной греховности, но он упорно не желает с ней считаться. Осознанная вера опирается не на разум, а на детское доверие к Богу. По-этому вера, уже по своему определению, оптимистична. Разум пессимистичен по своей природе. Разум сеет страх перед вечной жизнью. «Ничтожество», якобы ожидающее человека за гробом, «сконструировано» разумом как образ неизвестности, которую разум панически боится, но преодолеть не в состоянии. Разум объявляет земную жизнь высшей ценностью, кумиром, но кумиром уродливым. Пытаясь удержать человека в уродливом земном мире, разум не может преодолеть неизбежную смерть и потому делает унылой и обречённой душу человека. Убедившись, что «мир достоин гибели», разум вынужден вновь обратиться к религии, для чего ищет ей рациональное, логическое оправдание, но безуспешно. Своей разрушительной деятельностью разум не только углубляет пропасть между земным и Небесным мирами, но и делает эту пропасть непроходимой. Тем самым разум, объявивший союз с религией, извращает её, превращая в религию пессимизма, что не только трагично для человека, но и противоестественно.
«Надеждой сладостной младенчески дыша,
Когда бы верил я, что некогда душа,
От тленья убежав, уносит мысли вечны,
И память, и любовь в пучины бесконечны, –
Клянусь! давно бы я оставил этот мир:
Я сокрушил бы жизнь, уродливый кумир,
И улетел в страну свободы, наслаждений,
В страну, где смерти нет, где нет предрассуждений,
Где мысль одна плывёт в небесной чистоте...
Но тщетно предаюсь обманчивой мечте;
Мой ум упорствует, надежду презирает...
Ничтожество меня за гробом ожидает...
Как, ничего! Ни мысль, ни первая любовь!
Мне страшно... И на жизнь гляжу печален вновь,
И долго жить хочу, чтоб долго образ милый
Таился и пылал в душе моей унылой».
Беда, однако, не в том, что земной мир неразумен. Беда в том, что люди в своей земной жизни стремятся руководствоваться ущербным человеческим разумом, а не верой в абсолютную Мудрость Бога. Ду-ховную умудрённость человек склонен подменять «ученой мудростью» и фактически слабым человеческим разумом. Но учёная мудрость абстрактна, ущербна и одномерна. Просвещённый европеец стремится отказаться от веры и надежды, как от ничего не обозначающих и бесполезных понятий. Но вместе с ними исчезает и любовь. Учёная мудрость не верит в любовь и не надеется на неё. В лучшем случае «мудрец» верит обманчивым чувствам и проецирует на вечность земные наслаждения, в которые включает и «земную любовь». Однако земная любовь - лишь слабый отголосок истинной, неземной любви, как проявления Высшей Мудрости. Для истинной любви смерти нет. Духовная мудрость (София), в отличие от одномерной учёности, трехмерна. Вера, надежда, любовь – три её измерения, или три первичные духовные аксиомы, на которые могло бы, но не желает, опереться и научное знание. Если сравнивать это с трёх-мерным пространством, вера предстанет как длина, или устремлённость, надежда – как ширина, или наполненность, и любовь как глубина, или вечность.
Ложной мудрости доступна жизнь в её образном проявлении, но совершенно недоступна та же жизнь, но как естественная предпосылка жизни вечной. Духовные понятия «вера, надежда, любовь» заменяются ложной мудростью, нейтральными постулатами «разум, чувства, познание», которые принимаются за абсолютные аксиомы. Ущербный человеческий разум в совокупности с обманчивыми чувствами порождает неизбежный скептицизм, как «высшую стадию познания», утверждающую, что человек смертен и нет ничего вечного в мире. Религиозная интуиция, опирающаяся на аксиомы духовной мудрости, на веру, надежду и любовь, утверждает прямо противоположное, а именно: предустановленный Богом миропорядок вечен, а человек в своей духовной сущности обладает бессмертием. Смерти нет, но есть вечная жизнь.
Религия пессимизма подрывает веру и является, по убеждению Пушкина, нормой утончённого европейского «просвещенного язычества». Не признавая за людьми перспектив духовного воскрешения здесь, на земле, религия пессимизма превращает человечество в бессмысленную череду поколений, где человеку не остаётся ничего иного, как пассивно ожидать своего ухода из жизни. Земная жизнь, не обращая внимания на отдельных людей, несётся вскачь без направления и цели. А если нет общей цели, не может её быть и у отдельного человека. Об этом – стихотворение «Телега жизни» (1823).
«Хоть тяжело подчас в ней бремя,
Телега на ходу легка;
Ямщик лихой, седое время,
Везёт, не слезет с облучка.
С утра садимся мы в телегу;
Мы рады голову сломать
И, презирая лень и негу,
Кричим: пошел!..
Но в полдень нет уж той отваги;
Порастрясло нас; нам страшней
И косогоры, и овраги;
Кричим: полегче, дуралей!
Катит по-прежнему телега,
Под вечер мы привыкли к ней,
И дремля едем до ночлега –
А время гонит лошадей».
Религия оптимизма и свободы, т.е. подлинное христианство, способна оживить рано состарившуюся душу, высвободить творческие духовные силы, освежающим ветром снять с души безверие и лень, весенней очи-стительной грозой оздоровить духовную атмосферу. Таков лейтмотив стихотворения «Кто, волны, вас остановил» (1823).
«Кто, волны, вас остановил,
Кто оковал ваш бег могучий,
Кто в пруд безмолвный и дремучий
Поток мятежный обратил?
Чей жезл волшебный поразил
Во мне надежду, скорбь и радость
И душу бурную, и младость
Дремотой лени усыпил?
Взыграйте, ветры, взройте воды,
Разрушьте гибельный оплот –
Где ты, гроза, – символ свободы?
Промчись поверх невольных вод».
Религия революционна, т.е. освободительна, в противоположность политической революции, которая порабощает. Освобожденная душа, подобно птице, устремляется в небо, поближе к Богу. Человек с помощью Бога сам освобождает свою душу. Таков символический смысл стихотворения «Птичка» (1823).
«В чужбине свято наблюдаю
Родной обычай старины:
На волю птичку выпускаю
При светлом празднике весны.
Я стал доступен утешенью;
За что на Бога мне роптать,
Когда хоть одному творенью
Я мог свободу даровать».
Здесь не только благодарение Богу за возможность делать добро. Отпущенная птичка – узник, который вырвался на волю с Божьей помощью в день Святой Пасхи Христовой, и этот узник – душа человека. Пушкин верит, что душа будет спасена и человек воскреснет, как воскрес Христос. Смерти нет, ибо в момент телесной смерти душа вырывается на волю. Пушкин верит и в то, что обращение к Христу воскресит творческие духовные силы, окованные грехом неверия и скептицизма.
В стихотворении «Люблю ваш сумрак неизвестный» (1822) поэт с сожалением говорит о том, что земной мир, несмотря на свое несовершенство, ему настолько дорог, что он желал бы посещать места, где он любил и страдал, после своего ухода в мир иной, в мир вечного блаженства. Пушкин надеется, что пропасть между мирами не является абсолютной, а создана грехами людей. Он ценит не только вечное блаженство, но и земные страдания, как необходимую предпосылку вечной жизни.
«Вы нас уверили, поэты,
Что тени легкою толпой
От берегов холодной Леты
Слетаются на брег земной
И невидимо навещают
Места, где было всё милей,
И в сновиденьях утешают
Сердца покинутых друзей;
Они, бессмертие вкушая,
Их поджидают в Элизей,
Как ждёт на пир семья родная
Своих замедливших гостей...
Но, может быть, мечты пустые –
Быть может, с ризой гробовой
Все чувства брошу я земные,
И чужд мне будет мир иной;
Быть может, там, где всё блистает
Нетленной славой и красой,
Где чистый пламень пожирает
Несовершенство бытия,
Минутных жизни впечатлений
Не сохранит душа моя,
Не буду ведать сожалений,
Тоску любви забуду я?..».
Монастыри и церкви, существуя сразу в двух мирах, подтверждают, что пропасть между земным и Небесным мирами не является непроходимой. Единство двух миров Пушкин ощущал и в собственной душе, в своём религиозном сознании. Эти настроения проявились в его стихотворении «На тихих берегах Москвы» (1822). Это – зарисовка такого уголка земного мира, в котором отражается мир Небесный.
«На тихих берегах Москвы
Церквей, венчанные крестами,
Сияют ветхие главы
Над монастырскими стенами.
Издавна почивают там
Угодников святые мощи».
И не только почивают, но участвуют в земных делах. К ним обращаются за утешением и помощью, к ним приходят для того, чтобы отрешиться от дел, от несовершенства земного бытия. Они спасают русский народ от многих бедствий, исцеляют от телесных, но чаще от духовных болезней. В монастырях концентрируется дух Святой Руси, освобождённый от пороков.
Центральное место в духовной поэзии Пушкина занимает стихотворение «Пророк» (1826). Наиболее развернутый анализ этого великого произведения дал В.С. Соловьев. Однако этот анализ, при всей его глубине, представляется противоречивым, в нём много истинного, но немало и заблуждений, с которыми никак нельзя согласиться.
«Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился,
И шестикрылый серафим
На перепутье мне явился;
Перстами легкими как сон
Моих зениц коснулся он
Отверзлись вещие зеницы,
Как у испуганной орлицы.
Моих ушей коснулся он, –
И их наполнил шум и звон:
И внял я неба содроганье,
И горний ангелов полет,
И гад морских подводный ход,
И дальней лозы прозябанье.
И он к устам моим приник
И вырвал грешный мой язык,
И празднословный, и лукавый,
И жало мудрыя змеи
В уста замершие мои
Вложил десницею кровавой.
И он мне грудь рассёк мечом
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнём,
Во грудь отверстую водвинул.
Как труп в пустыне я лежал,
И Бога глас ко мне воззвал:
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей».
Обратимся к В.С. Соловьеву: «Достаточно ясно, кажется, что гениальное создание пушкинского «Пророка» не может иметь никакого прямого положительного отношения к Мухаммеду, которого сам Пушкин перед тем совершенно иначе изобразил в целой группе прекрасных стихотворений. Они относятся к 1824 году. «Пророк» – к 1826; а как раз между этими двумя датами – на 1825 год – приходится время усиленного чтения Библии, отмеченного и двумя стихотворными подражаниями ей. Таким образом «Пророк» отделён от Корана Библией, которая и должна была оказать на это стихотворение ближайшее и сильное воздействие… Библии принадлежит и общий тон стихотворения, невозмутимо величавый, что-то недосягаемо возвышенное. И как ясно отличается этот тон от кипучего, нервного красноречия Корана, также прекрасно переданного поэтом в его «Подражаниях»! И самый грамматический склад еврейской речи, бережно перенесённый в греческую, а оттуда в церковнославянскую Библию, удивительно выдержан в нашем стихотворении… Итак, по форме мы, без сомнения, имеем здесь дело с удачнейшим, безукоризненным подражанием Библии. Но что сказать о содержании этого стихотворения? Конечно, мы не найдём в нём того определенного противоречия с Библией, в каком оно находится с Кораном, где говорится: «нет» по тем самым пунктам, по которым в стихотворении стоит: «да». Между содержанием этого стихотворения и содержанием библейской пророческой идеи противоречия нет, но есть отсутствие внутреннего совпадения – дело идет не об одном и том же. Пушкинский «Пророк» испытывает, слышит и говорит не противоположное, но совсем другое, по существу отличное от того, что испытывал, слышал и говорил настоящий библейский пророк…».
Соловьев приходит к выводу, что «Пророк» не является настоящим пророком, а есть лишь символическое, но точное изображение поэта в представлении Пушкина. «Всякий настоящий пророк имеет исторически определённое призвание; пушкинский «Пророк» никакого определённого призвания не имеет; в его образе и его речи нет ни малейшей исторической черты, следовательно, он – не настоящий пророк. Это так же верно, как то, что Пушкин – настоящий поэт. Кого же он дал в своем «Пророке»? Уже давно было угадано и простыми читателями, и критиками, что это – идеальный образ истинного поэта в его сущности и высшем призвании…
Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился…
В этих двух стихах указано всё, что требуется со стороны истинного поэта. От него не требуется никакого действия и никакого определённого утверждения о чём бы то ни было. Он должен быть нищ духом, его душа должна быть так же пуста, как та пустыня, куда его тянет… Всё то житейское содержание, что наполняет сердца и умы занятых людей, весь их мир должен стать для истинного поэта пустыней мрачной – более мрачною и пустою, чем та, в которой он влачится и которая даёт ему убежище от мнимой и суетной полноты жизни и внешнее условие для будущего утоления его духовной жажды. Он ничего не делает, ничем не занят, не сочиняет никакого нового, своего содержания – из своей пустоты, не думает оплодотворить душу от пустынного ветра главы своей, – жаждет духовного удовлетворения и влачится к нему. С его стороны больше ничего и не требуется: алчущие и жаждущие насытятся…
И шестикрылый серафим на перепутье мне явился.
На перепутье» – черта автобиографическая: на жизненном перепутье Пушкина в 1826 году, между прошлыми мечтами и надеждами будущего, явился многокрылый дух вечной свободной поэзии. Тот гений чистой красоты, о котором ему прежде мимолётно напоминали случайные встречи с живыми образами прекрасного, явился теперь сам, и не как мимолётное видение, а как верный благодетель, – явился, коснулся его и открыл ему… не новые какие-нибудь, невиданные и неслыханные чудеса и тайны, – нет, он только открыл его глаза и уши… Новых чувств не даёт гений поэту; он только усиливает, возводит на высшую ступень прежние чувства, делает поэта духовно более зорким и более чутким. И что же он воспринимает этою новою чуткостью? Опять-таки ничего небывалого; повышенные, перерождённые чувства не помогают ему сочинять то, чего нет, выдумывать что-нибудь новое, а только помогают ему лучше видеть и слышать то, что всегда есть:
И внял я неба содроганье,
И горний ангелов полёт,
И гад морских подводный ход,
И дольней лозы прозябанье.
Всё, что есть на небесах и на земле, изначала положенное Предвечным и в шесть творческих дней устроенное, – в сё это шестикрылый гений открывает вниманию поэта».
В рассуждениях Соловьёва, наряду с точными замечаниями, слишком много искусственных, надуманных конструкций. «Пустыня», о которой пишет Пушкин, это не убежище от жизни, как то понял Соловьёв, а сама неправедная жизнь общества. Вопреки мнению философа Соловьёва, Пушкин пророчествует вполне конкретно и определенно, прежде всего о том, что суета жизни есть духовная (а точнее – бездуховная) пустыня. Пророческий гений поэта призван открыть людям глаза на то, что их мир – пустыня – не исчерпывает бытия, что Божий мир прекрасен и справедлив, но скрыт от людей, поражённых духовной слепотой и глухотой. Пушкин готов вывести людей из духовной пустыни, дать им многоцветье подлинного, духовного мира и вернуть Богу заблудшие души. В этом заключается сущность «Пророка», которую не понял Соловьев.
Для Соловьева кажется естественным воспринимать Божий мир во всей его целостности: не только «дольней лозы прозябанье», но и «горний ангелов полёт», потому что Соловьёв сам был и поэтом, и христианским философом. И Соловьёву являлся не только гений поэзии, но и София – воплощённая Мудрость Божия. Печально, и прежде всего для него самого, что он считает Пушкина недостойным явления ему шестикрылого серафима, недостойным быть христианским пророком. «Гений поэзии» – пожалуйста, но не более того. Слишком земным, «человечным» был Пушкин, слишком предавался радостям земного бытия. «Кажется, никто ещё не упрекал Пушкина в том, чтобы он преднамеренно ставил себе или другим слишком строгие нравственные требования. Но он был чистый поэт – и только; чистый поэт имеет своим предметом чистую красоту и – ничего более, а красота сама по себе, по существу своему, по внутренней природе своей, есть ощутительная форма истины и добра. Отделить её от них можно только насильно и искусственно; отнять их у неё значит лишить её не постороннего чего-нибудь, а её собственного внутреннего содержания… Художнику достаточно быть верным красоте, а она уже сама сделает его произведения сообразными истине по своему внут-реннему сродству с нею». Если бы всё было так просто, как это представляет себе Соловьёв, каждый поэт был бы мудрецом и христианином, а это совсем не так. Сам же Соловьёв отмечает, что год написания «Пророка» оказался для Пушкина переломным: к нему пришла особенная мудрость. Это была не только мудрость жизненного опыта, сравнительно небольшого, но и Мудрость от Бога, выделившего именно Пушкина среди многих выдающихся поэтов.
«Но что же такое вдруг случилось? Отчего этот серафим, божественно невозмутимый и женственно нежный, «с перстами легкими, как сон», вдруг, вместо божественной невозмутимости, начинает проявлять невозмутимость опытного хирурга, а женственную нежность заменяет свирепостью краснокожего индейца?
И он к устам моим приник,
И вырвал грешный мой язык,
И празднословный, и лукавый…
Откуда вдруг взялись эти категории порядка нравственного?
И жало мудрыя змеи
В уста замершие мои
Вложил десницею кровавой.
Откуда это превращение перстов легких, как сон, в кровавую десни-цу?». А случилось то, что Пушкин окончательно перестал чувствовать себя чистым художником и осознал своё высшее предназначение, своё пророческое призвание. Поэт осудил грешный и празднословный, хотя и гениальный язык своих прежних произведений, но не отказался от них, ибо не мог отказаться от болезненного, но важного этапа на пути духовного созревания. Нельзя сказать, что Пушкина обрадовало это ве-ликое открытие, совершённое в себе самом, ибо пророческая ноша тяжела, но он принял это как данное и неизбежное. Пушкин почувствовал, что его прежний суетный жизненный опыт преодолён в своей ограниченности и ущербности высшим, духовным опытом, почерпнутым из Библии, от Хри-ста и Его пророков.
«Конечно, у «пророка», уже владеющего жалом мудрости, сердце мудрое. Но оно плотское – трепетное: оно готово на всякое добро, но спалить зло собственными силами оно не может, – для этого нужен Божий огонь. И вот последнее окончательное действие шестикрылого серафима:
И он мне грудь рассёк мечом,
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнём,
Во грудь отверстую водвинул.
Как всё суетное, не Божье в мире ещё прежде должно было стать для «пророка» пустынею, так теперь всё суетное, не Божье в нём становится трупом –
Как труп в пустыне я лежал…
И вот процесс окончен. Избранник готов для новой жизни и для новой всепобедной деятельности. Напитанный новыми созерцаниями, умудрённый внутренним опытом и от сердца до языка наполненный высшею волею, он будет отныне говорить и действовать не от себя, не от своей немощи, а именем и силою посылающего его Божества».
Пушкин почувствовал себя уже не поэтом, но пророком Господа нашего Иисуса Христа: пророком не начала первого, а конца второго тысячелетия от рождества Христова. Отныне поэзия становится для Пушкина пророческой силой. Он проповедует вечные истины, но не абстрактно, а через наполнение той реальностью, в которой живёт. Он зовёт к очищению, к гармонии с природой, со всем Божьим миром. Он восстаёт против пессимизма, убеждая, что пессимизм – от греховности человека. Он пророчествует о христианстве как о религии свободы, оп-тимизма и светлой радости, а не устрашения. Да, надо бояться греха, посмертного наказания, но избавиться от греха можно только через светлую любовь к жизни, через радость, а не уныние. Покаяние, считает Пушкин, заключается в отказе от греховной жизни и возвращении к жизни праведной, естественной для духа. Нужно стараться жить так, чтобы иметь право ежечасно благодарить Бога за жизнь как за бесценный дар. «Гла-голом жечь сердца людей» – это не мучить и казнить грешников, а сжигать в их сердцах зло, очищать священным огнем любви их души. Когда Пушкин говорит, что нет истины, где нет любви, он выступает с позиций христианской философии, утверждающей, что любовь и мудрость есть одно и то же. «Вот почему мы, русские люди, уже научились и должны научиться до конца и навсегда – подходить к Пушкину не от деталей его эмпирической жизни и не от анекдотов о нём, но от главного в его творчестве, от его купины неопалимой, от его пророческой очевидности, от тех божественных искр, которые посылали ему навстречу все вещи и все события, от того глубинного пения, которым всё на свете отвечало его зову и слуху; словом – от того духовного акта, которым русский Пушкин созерцал и творил Россию, и от тех духовных содержаний, которые он усмотрел в русской жизни, в русской истории и в русской душе, и которыми он утвердил наше национальное бытие. Мы должны изучать и любить нашего дивного поэта, исходя от его призвания, от его служения, от его идеи».
Пушкин как пророк обращается к каждому человеку и ко всему человечеству. В то же время Пушкин – пророк России. Во-первых, он много сделал для воспитания русского национального самосознания. Во-вторых, сам он явился порождением русского народа и выражал духовные поиски и чаяния его. В-третьих, Пушкин обращался к миру, к людям всей земли не только от своего имени, но и от имени русского православного народа. Пушкин связал воедино русскую идею собирания в одно государство всех русских земель с православной идеей собирания всех людей мира под священные знамена Христа. Тем самым поэт пророчески предсказывал великое будущее русского народа, к которому будут прислушиваться народы мира. «С тех пор в России есть спасительная традиция Пушкина: что пребывает в ней, то ко благу России; что не вмещается в ней, то соблазн и опасность. Ибо Пушкин учил Россию видеть Бога и этим видением утверждать и укреплять свои сокровенные, от Господа данные национально-духовные силы. Из его уст раздался и был пропет Богу от лица России гимн победы над хаосом. Впервые от лица России и к России была сказана эта чистая и могучая «Осанна», осанна искреннего, русским Православием вскормленного мироприятия и Богоблагословения, осанна поэта и пророка, мудреца и ребенка… А русская история была такова, что народ наш имел особую потребность и особое право на это радостное самоутверждение в Боге. И потому этот радостный и чудный певец, этот совершитель нашего духовного акта, этот основоположник русского слова и русского характера был дарован нам для того, чтобы стать солнечным центром нашей истории. Пушкин, наш шестикрылый серафим, отверзший зеницы и открывший нам и горнее, и подводное естество мира, вложивший нам в уста жало мудрыя змеи и завещавший нам превратить наше трепетное и неуравновешенное сердце в огненный угль, – он дал нам залог и удостоверение нашего национального величия, он дал нам осязать блаженство завершенной формы, её власть, её зиждущую силу, её спасительность. Он дал нам возможность и основание, и право верить в призвание и в творческую силу нашей родины, благословлять её на всех её путях и прозревать её светлое будущее, - какие бы ещё страдания, лишения или унижения ни выпали на долю русского народа. Ибо иметь такого поэта и пророка – значит иметь свыше великую милость и великое обетование».
После «Пророка» Пушкин окончательно становится на мировоззренческие позиции Православия. Итог борьбы в собственной душе «ангела» и «демона» он подводит в стихотворении «Ангел» (1827).
«В дверях эдема Ангел нежный
Главой поникшею сиял,
А Демон мрачный и мятежный,
Над адской бездною летал.
Дух отрицанья, дух сомненья
На духа чистого взирал
И жар невольный умиленья
Впервые смутно познавал.
Прости, – он рёк, – тебя я видел,
И ты недаром мне сиял:
Не всё я в небе ненавидел,
Не всё я в мире презирал».
Гимн Богу, радость жизни сочетаются у Пушкина с христианским трагизмом, печаливанием о греховном человечестве. Но в этом трагизме отсутствует ожесточение, озлобленность, бунтарство. Трагизм в лирике Пушкина – светлая печаль, смягченная примирением, смирением, утешением. Покорному приятию неизбежной трагичности жизни посвящено стихотворение «Если жизнь тебя обманет» (1825).
«Если жизнь тебя обманет,
Не печалься, не сердись!
В день уныния смирись:
День веселья, верь, настанет.
Сердце в будущем живёт;
Настоящее уныло.
Всё мгновенно, всё пройдёт,
Что пройдёт, то будет мило».
То, что Пушкин очень хорошо видел различие между поэтом и пророком, видно из стихотворения «Три ключа» (1827).
«В степи мирской, печальной и безбрежной,
Таинственно пробились три ключа:
Ключ юности, ключ быстрый и мятежный,
Кипит, бежит, сверкая и журча.
Кастальский ключ волною вдохновенья
В степи мирской изгнанников поит.
Последний ключ – холодный ключ забвенья,
Он слаще всех жар сердца утолит».
Мирскую жизнь Пушкин сравнивает с безводной степью или пустыней. Эта жизнь печальна и безбрежна, т.е. неуютна. Жар сердца вызван духовной жаждой, которую нечем утолить в безводной, т.е. «бездуховной» пустыне. Три ключа – вовсе не добродетели, а «наркотики», притупляющие духовную жажду, уводящие душу в нереальный мир снов и миражей, позволяющий человеку забыться, не думать о сущности и смысле мирской жизни. Здесь явная перекличка со стихотворением «Телега жизни». Юность быстра и мятежна, спешит прожигать жизнь. Вдохновение означает взросление, дающее возможность наслаждаться прелестями жизни неспеша. Вдохновение есть попытка «остановить прекрасное мгновенье», пока не наступила старость. Старость холодна, как ключ забвения, её уже ничто не вдохновляет, её перестали интересовать прелести жизни, забылись чувства. Поэт в этом отношении ничем не отличается от остальных людей, разве только степенью вдохновения, которое с возрастом угасает. Пророк, в отличие от поэта, – понятие не мирское, а религиозное. Пророк живёт в ином мире и несёт его свет в мир земной.
Однообразную мирскую жизнь можно сравнить с бесконечной и столь же однообразной зимней дорогой.
«Сквозь волнистые туманы
Пробирается луна,
На печальные поляны
Льёт печально свет она.
По дороге зимней, скучной
Тройка борзая бежит,
Колокольчик однозвучный
Утомительно гремит...
Ни огня, ни чёрной хаты...
Глушь и снег... Навстречу мне
Только вёрсты полосаты
Попадаются одне...».
Здесь та же мирская степь, что и в предыдущем стихотворении, только зимняя, со стужей, с холодными туманами, чернотой ночи и колдовским светом луны. Зимняя дорога здесь – не путь из пункта А в пункт В, а бесконечное движение в никуда, от которого можно лишь временно забыться, чтобы затем продолжить этот бесконечный и бессмысленный путь.
«…Скучно, грустно… Завтра, Нина,
Завтра, к милой воротясь,
Я забудусь у камина,
Загляжусь, не наглядясь.
Звучно стрелка часовая
Мерный круг свой совершит,
И, докучных удаляя,
Полночь нас не разлучит.
Грустно, Нина: путь мой скучен,
Дремля смолкнул мой ямщик,
Колокольчик однозвучен,
Отуманен лунный лик».
После «Пророка» Пушкин испытал некоторое «раздвоение души». С одной стороны, он поднялся от обыденной жизни к высотам Небесного духовного царства, приобрел пророческую способность предчувствовать ход земного бытия. С другой стороны, как и все христианские пророки, он столкнулся с жестокой инертностью жизни, становящейся всё более греховной и трагичной. Пушкину временами кажется, что его пророчества – «глас вопиющего в пустыне», что его просто не воспринимают. Его сердце, наполненное огнём любви, не выдерживает страшных перегрузок, и он готов малодушно отказаться от цели жизни, но вместе с целью жизни теряется и её смысл. Тогда жизнь оказывается случайным и напрасным даром. Пытаясь облегчить страдания других людей из любви к ним, Пушкин обрекает на страдания себя. Он хотел бы отказаться от жизни, чтобы не превратиться в простого обывателя. Он просит Бога, хотя и в завуалированной форме, освободить его от однообразного пребывания в этом мире, недостойного пророка. Такие мысли вызывает стихотворение «Дар напрасный, дар случайный» (1828).
«Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?
Кто меня враждебной властью
Из ничтожества воззвал,
Душу мне наполнил страстью.
Ум сомненьем взволновал?..
Цели нет пере до мною:
Сердце пусто, празден ум,
И томит меня тоскою
Однозвучный жизни шум».
На это стихотворение ответил митрополит Филарет, усмотревший в нём неверие и безнравственность.
«Не напрасно, не случайно
Жизнь от Бога мне дана,
Не без воли Бога тайной
И на казнь осуждена...».
Разумеется, Пушкин знал эту истину и без подсказки, но ему нужно было переосмыслить свою жизнь, покаяться в том, что она у него не лучше других людей, обременённых грехом, и вопросить Бога, по достоинству ли Он наградил его пророческим даром. Поэт сознательно преувеличивает греховность своей жизни, изображая себя неверующим, с пустым сердцем и праздным умом, что, конечно, не соответствует действительности. Пушкин прибегает к иносказательной форме покаяния, не желая раскрываться перед людьми, даже перед митрополитом, но не перед Богом, который всё поймет. Это стихотворение можно назвать «полной ревизией своей жизни». Стихотворение «Дар напрасный, дар случайный», вне всяких сомнений, помогло Пушкину разобраться в своих чувствах и укрепиться в вере.
Этого не смогли понять многие критики Пушкина, в том числе и В.С. Соловьёв, ревновавший к его славе поэта-пророка. «Кто прозрел, чтобы видеть красоту мироздания, тот тем мучительнее ощущает безобразие человеческой действительности. Он будет бороться с нею. Его действие и оружие – слово правды. Он – не служитель внешнего порядка, хотя и не враг ему, он вполне признаёт его пользу, но сам не хочет и не может быть орудием этой пользы: ни метлы, ни меча!.. Его собственное орудие радикальнее метлы, острее меча. Мы говорим на всех языках: горькая правда, сладкая лесть, – и никто не скажет наоборот. Правда огорчает, но ещё более того: она колет глаза, жалит, пронзает, язвит… как пронзительно жалит настоящая правда, облечённая в мудрость, об этом можно судить по силе вызываемого ею противодействия, которое по физическому закону прямо пропорционально действию: ведь Сократ потому и должен был выпить яду, что его правдивые и мудрые речи были слишком ядовиты для его ближних, - его отравили потому, что он отравлял жизнь своим согражданам». Взгляд Соловьёва на правду вообще и на правду духовной поэзии Пушкина страдает сильным упрощением. На самом деле существуют две стороны правды. Первая и наиважнейшая её сторона – правда о прекрасном Божьем мире. Эта правда возвышает душу, делает человека восприимчивым к истине, добру и красоте. Но эта правда и огорчает, когда человек сравнивает неправду собственной жизни с правдой Божьего мира. Вторая сторона правды – это правда о человеческой неправде, правда о человеке, отвернувшемся от Бога. Таким образом, не сама правда огорчает человека, а напоминание о неправой жизни. Пушкин казнил себя за то, что в его жизни было много неправды, и с этой целью доводил правду о себе до преувеличения, до гротеска, что нельзя считать неправдой и что является способом чувственного восприятия правды. Но поэт сказал и много о неправедном, греховном существовании человека и человечества, о том, что яд, отравляющий души людей, содержится в самой жизни, недостойной правды.
Наиболее значимым стихотворением, раскрывающим тему неправедности, греховности человеческой жизни является «Анчар» (1828).
«В пустыне чахлой и скупой,
На почве, зноем раскаленной,
Анчар, как грозный часовой,
Стоит – один во всей вселенной.
Природа жаждущих степей
Его в день гнева породила
И зелень мертвую ветвей,
И корни ядом напоила.
Яд каплет сквозь его кору,
К полудню растопясь от зною,
И застывает ввечеру
Густой, прозрачною смолою.
К нему и птица не летит,
И тигр нейдёт – лишь вихорь чёрный
На древо смерти набежит
И мчится прочь уже тлетворный.
И если туча оросит,
Блуждая, лист его дремучий,
С его ветвей уж ядовит,
Стекает дождь в песок горючий.
Но человека человек
Послал к анчару властным взглядом,
И тот послушно в путь потек
И к утру возвратился с ядом.
Принёс он смертную смолу
Да ветвь с увядшими листами,
И пот по бледному челу
Струился хладными ручьями;
Принёс – и ослабел, и лег
Под сводом шалаша на лыки,
И умер бедный раб у ног
Непобедимого владыки.
А князь тем ядом напитал
Свои послушливые стрелы
И с ними гибель разослал
К соседям, в чуждые пределы».
Анчар – это человечество, с его разрушительной бездуховной культу-рой, одиноко стоящее во вселенной и пытающееся «очеловечить», а фактически отравить всю вселенную. «Природа порождающая», т.е. раскрепощённые актом грехопадения природные инстинкты человека, отравили и его культуру (зелень мертвую, кажущуюся цветущей). Стрелы князя тьмы напитаны ядом человеческой безрелигиозной культуры, а сам «культурный человек» - раб «князя тьмы», своего непобедимого владыки. Человечество – «живой труп». Подлинная жизнь – за гробом, но и эту вечную жизнь кто-то пытается отравить и умертвить, хотя бы мысленно.
В то же время анчар – древо познания, превращённое человеком в древо смерти. Пустыня – мирская жизнь, в которой дух умерщвлён, и в ней влачился пушкинский «Пророк». Сам человек превратил свою жизнь в пустыню для духа. Древо познания, взращённое Богом, созревало вместе с духовным созреванием человека. Но он, ещё не выйдя из детского возраста, сам нуждаясь в опеке, был соблазнён сатаной и вкусил незрелый плод с древа познания. Человек действительно получил знания, но недозрелые, ущербные. Он познал полуправду, которая хуже и опаснее лжи.
Известно, что нельзя ребенку давать в руки острые и огнеопасные предметы, лекарства и ядовитые вещества. Но сатана дал слабому духом человеку чрезвычайно опасные «игрушки»: огонь, с помощью которого сжигают леса и жилища себе подобных; железо, из которого делают орудия убийства; золото, посредством которого люди губят свои души, и т.д. Чем больше знаний, тем больше людей гибнет физически и духовно. Знание и жизнь – противоположности, которые могут быть в единстве, но которые могут и опровергать друг друга. Наука действительно, как это подметил Пушкин, «сокращает нам опыты быстротекущей жизни», но она и подменяет жизнь суррогатом, заменяет естественное искусственным, «псевдочеловеческим», а то и прямо убивает жизнь и умерщвляет душу, превращает человека в бездуховного робота или компьютер. Наука способна высвобождать внутреннюю энергию человека, но может с помощью той же «свободной энергии» привести человечество к глобальной катастрофе. Наука сама по себе – яд, разрушающий душу. Из этого яда можно получать лекарство, что чрезвычайно сложно, но можно и использовать по прямому назначению.
В отличие от искусства, идущего из души и сердца и носящего национальный характер, наука беспочвенна, она не имеет родины. Отравляя «родную» почву, наука убивает жизнь, хотя может делать это «гуманно», безболезненно, как наркотик. Таков, по мысли Пушкина, безрелигиозный европейский гуманизм. Люди, не имеющие своей земли, вынуждены воевать и уничтожать друг друга. Происходящее при этом переселение народов подобно саранче, пожирающей всё, что произрастает на чужой культурной почве, а затем пожирающей и себя. Таким набегом саранчи Пушкин видит монгольское нашествие, задержавшее развитие русской культуры на два столетия. Таким же оказалось и нашествие европейцев на американский континент, уничтожившее многие индейские племена с их древней культурой. Пушкин, в отличие от М.А. Бакунина, видит в «новых американцах» не приверженцев свободы, а людей, оторванных от национальных корней и обладающих инстинктами саранчи, ибо подлинные сторонники свободы добиваются свободы для родины, а не только для себя. Нужны столетия, пока «новые американцы» укоренятся в новой для них почве и смогут создать новую культуру.
«Анчар» имеет самое прямое отношение к проблеме взаимоотношений России и Европы. Европейское просвещение, вторгаясь в Россию, сеет с помощью «отравленных стрел» атеизма и скептицизма разрушение и духовную смерть. Европа соблазняет Россию вкусить плод от древа познания, с чего и началось грехопадение человечества. «Князь тьмы», завладев Европой, пытается с помощью просвещения завладеть и Россией. Значительная часть российского духовного пространства уже превращена в пустыню мирской бездуховности. Это может перерасти в глобальную трагедию для страны. Пушкин, однако, надеется, что европейское просвещение окажет благоприятное воздействие на Россию, что это необходимая «прививка», которая поможет выработать устойчивый иммунитет против болезни бездуховности. Лучше переболеть в лёгкой форме, чем оказаться в кризисном состоянии.
Для того чтобы «прививка» не переросла в болезнь, России необходимо духовное лечение. Программа такого лечения предлагается в лирическом отрывке «Два чувства» (1830).
«Два чувства дивно близки нам –
В них обретает сердце пишу:
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.
На них основано от века
По воле Бога самого
Самостоянье человека,
Залог величия его...
Животворящая святыня!
Земля была б без них мертва,
Без них наш тесный мир – пустыня,
Душа – алтарь без божества».
«Любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам» – чувство не только национальное, но и религиозное, данное человеку по воле Бога. Человек не может быть духовной личностью без родной земли. Без родины человек не может найти Бога, и мир для него остается «мирской пустыней». Без религии не может быть родины, без родины не может быть религии. Это не значит, что всякая религия должна быть национальной, но значит, что всякая нация имеет Божественное задание в мире, и это задание, это призвание надо знать и понимать. Не к национализму призывает Пушкин, а к пониманию каждой нацией своего исторического и Божественного предназначения. Тогда каждый будет воспринимать свою жизнь не как дар случайный, а как священное служение своей родине, нации, Богу. Такая точка зрения коренным образом отличается от узкого национализма. Национализм исходит из национального интереса, чаще всего превратно понятого. Пушкин исходит из национального призвания. Интересы могут быть корыстными и сиюминутными. Призвание священно и предвечно. Не случайно под влиянием Пушкина Н.В. Гоголь писал: «от человека я пришел к Богу и от Бога к России». В этом триединстве: Бог, человек и Святая Русь – смысл жизни русского человека, залог его самостоянья и сокровенное содержание русской идеи. Душа православного россиянина есть алтарь, где Россия творит молитву Богу.
В стихотворении «Брожу ли я вдоль улиц шумных» (1829) Пушкин поведал свои думы о смерти как об избавлении от суетной жизни, когда душа, удовлетворённая итогом трудного жизненного пути, сможет отдохнуть от праведных трудов. Размышления о смерти проникнуты умиротворением и светлой грустью расставания с близкими людьми и с равнодушной красотой мудрой природы.
«Брожу ли я вдоль улиц шумных,
Вхожу ль во многолюдный храм,
Сижу ль меж юношей безумных, –
Я предаюсь моим мечтам.
Я говорю: промчатся годы,
И сколько здесь ни видно нас,
Мы все сойдем под вечны своды –
И чей-нибудь уж близок час.
Гляжу ль на дуб уединенный,
Я мыслю: патриарх лесов
Переживет мой век забвенный,
Как пережил он век отцов.
Младенца ль милого ласкаю,
Уже я думаю: прости!
Тебе я место уступаю:
Мне время тлеть, тебе цвести.
День каждый, каждую годину
Привык я думой провожать,
Грядущей смерти годовщину
Меж их стараясь угадать.
И где мне смерть пошлёт судьбина?
В бою ли, в странствии, в волнах?
Или соседняя долина
Мой примет охладельный прах?
И хоть бесчувственному телу
Равно повсюду истлевать,
Но ближе к милому пределу
Мне всё б хотелось почивать.
И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть,
И равнодушная природа
Красою вечною сиять».
Здесь мысли о загробной жизни вызывают желание безгрешно прожить земную жизнь. Пушкин спокойно относится к тому, что его тело останется тлеть в земле, поскольку это является условием ухода души в мир иной. Поэт говорит о смертной памяти не отвлечённо, не как о чём-то неизбежном и неприятном, а как о христианской добродетели. Не задумываясь о смерти, нельзя иметь правильного представления о жизни. Кроме того, думы о смерти заставляют меньше грешить верующего человека. Пушкин желал бы унести с собой в вечную жизнь память о своей земной родине и оставить на ней добрую память о себе, видя в этом проявление единства между земной и вечной жизнью.
В стихотворении «Монастырь на Кавказе» (1829) Пушкин высказывает желание уйти от суетной мирской жизни в «поднебесный» монастырь, подальше от грешных людей и поближе к Богу.
«Высоко над семьею гор,
Казбек, твой царственный шатер
Сияет вечными лучами.
Твой монастырь за облаками,
Как в небе реющий ковчег,
Парит, чуть видный, над горами.
Далёкий, вожделенный брег!
Туда б, сказав прости ущелью,
Подняться к вольной вышине!
Туда б, в заоблачную келью,
В соседство Бога скрыться мне!..».
Он, конечно, понимает, что близость Бога не в горах и даже не в келье монастыря, а в сердце человека, в его душе, которая становится алтарём, как только допускаешь туда Бога. В стихотворении проявилось не просто религиозное, но религиозно-эстетическое чувство Пушкина. Вместе с тем желание уйти в монастырь – не поза, а откровение. Ему очень хочется уйти от повседневной суеты, сказав прости мирской пустыне. Но он не может этого сделать, поскольку чувствует своё призвание в мирской жизни, обязанность твёрдо нести свой крест.
Мирская жизнь не только суетна, но и трагична. Как христианский проповедник трагизма человеческой жизни, выступает Пушкин в стихотворении «Элегия» (1830).
«Безумных лет угасшее веселье
Мне тяжело, как смутное похмелье.
Но, как вино, – печаль минувших дней
В моей душе чем старе, тем сильней.
Мой путь уныл. Сулит мне труд и горе
Грядущего волнуемое море.
Но не хочу, о други, умирать;
Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать;
И ведаю, мне будут наслажденья
Меж горестей, забот и треволненья:
Порой опять гармонией упьюсь,
Над вымыслом слезами обольюсь,
И может быть – на мой закат печальный
Блеснёт любовь улыбкою прощальной».
Удачный анализ этого стихотворения дал С.Л. Франк. «Возьмём элегию «Безумных лет угасшее веселье». Её первые четыре строки дают целую философию жизни – как бы некий оригинальный вариант шопенгауэровской философии пессимизма. У Шопенгауэра, как известно, радость есть лишь краткий миг удовлетворения желания, тогда как страдание есть постоянный спутник всей жизни, ибо присутствует в самом её существе – воле, желании, стремлении, которые предполагают неудовлетворённость. Сама по себе эта теория чрезвычайно упрощает, а потому искажает реальный состав душевной жизни. Пушкин, напротив, открывает нам глубокий психологический опыт. Чувственные наслаждения быстро испаряются, оставляя после себя горький осадок; а печаль от восприятия неудовлетворяющей человеческую душу земной действительности крепнет вместе с духовным созреванием человека». Пушкин открывает нам здесь не только психологический опыт, но и, что наиболее важно, опыт духовный, в котором личный опыт великого поэта воспроизводит опыт христианства.
О своём пророческом призвании поэт вновь напоминает в стихотворении «В часы забав иль праздной скуки» (1830), написанном в ответ на стихи митрополита Филарета.
«В часы забав иль праздной скуки,
Бывало, лире я моей
Вверял изнеженные звуки
Безумства, лени и страстей.
Но и тогда струны лукавой
Невольно звон я прерывал,
Когда твой голос величавый
Меня внезапно поражал.
Я лил потоки слез нежданных,
И ранам совести моей
Твоих речей благоуханных
Отраден чистый был елей.
И ныне с высоты духовной
Мне руку простираешь ты
И силой кроткой и любовной
Смиряешь буйные мечты.
Твоим огнём душа палима
Отвергла мрак земных сует,
И внемлет арфе серафима
В священном ужасе поэт».
Здесь можно было бы говорить о цензуре над Пушкиным со стороны митрополита, но это цензура духовная, забота любящего пастыря, понимающего богоизбранность гения Пушкина. Против такой цензуры Пушкин не только не возражал, но и приветствовал её, как и цензуру государственную. И, чувствуя себя народным поэтом, он проповедует единство народа, государства и Церкви. Народный поэт, как и всякий гражданин, не может не руководствоваться интересами Церкви и государства, которые существенно совпадают с народными. В свою очередь, Церковь и государство не могут не блюсти интересы народа и личности, в том числе и с помощью цензуры. Более того, Пушкин ясно чувствовал духовную близость между собой, царем и митрополитом, о чём не раз писал и говорил.
В трудную для поэта минуту митрополит счёл своим долгом протянуть ему руку помощи и духовного утешения, укрепить веру в его пророческое призвание. Пушкин искренне полагал, что устами митрополита ему Бог ответил. В его душе пророк победил поэта, переориентировал с суетных праздных предметов искусства для искусства на предметы возвышенные и духовно необходимые. В ответе митрополиту Филарету Пушкин подтвердил биографичность стихотворения «Пророк».
Пророк не только предсказывает будущее, но и объясняет настоящее, из которого рождается будущее, вскрывает движущие причины жизненных событий. Размышления о трагической стороне современности, определяющей характер будущего, отражены в стихотворении «Бесы» (1830).
«Мчатся тучи, вьются тучи;
Невидимкою луна
Освещает снег летучий;
Мутно небо, ночь темна.
Еду, еду в чистом поле;
Колокольчик дин-дин-дин…
Страшно, страшно поневоле
Средь неведомых равнин!
«Эй, пошёл, ямщик!» – «Нет мочи:
Коням, барин, тяжело;
Вьюга мне слипает очи;
Все дороги занесло;
Хоть убей, следа не видно;
Сбились мы. Что делать нам!
В поле бес нас водит, видно,
Да кружит по сторонам...».
Вьюга злится, вьюга плачет;
Кони чуткие храпят;
Вот уж он далече скачет,
Лишь глаза во тьме горят;
Кони снова понеслися;
Колокольчик дин-дин-дин...
Вижу: духи собралися
Средь белеющих равнин.
Бесконечны, безобразны,
В мутной месяца игре
Закружились бесы разны,
Будто листья в ноябре...
Сколько их! Куда их гонят?
Что так жалобно поют?
Домового ли хоронят,
Ведьму ль замуж выдают?
Мчатся тучи, вьются тучи;
Невидимкою луна
Освещает снег летучий;
Мутно небо, ночь мутна.
Мчатся бесы рой за роем
В беспредельной вышине,
Визгом жалобным и воем
Надрывая сердце мне...».
В этом стихотворении – предчувствие трагических событий для Рос-сии, а по настроению и глубине размышлений оно напоминает «Философические письма» П.Я.Чаадаева. Однако если Чаадаев причиной многих бед России в прошлом и настоящем видит отделение от христианской Европы, то Пушкину в качестве таких причин видятся «бесы», олицетворяющие многочисленные человеческие пороки, осуждённые христианством. Не то плохо, что Россия отделилась от Европы, а то, что религия в России пока не в силах обуздать легион бесов, терзающих души и заводящих общество в «мутную ночь» греха. Пушкин констатирует, что над Россией опустилась беспросветная ночь, но это не «ночь реакции», как то утверждают демократы-революционеры, а ночь страшных человеческих пороков. То же вслед за Пушкиным отмечал и Гоголь. Россия сбилась с предначертанного Богом пути, наша история идёт по порочному кругу и никуда не ведет: «бес нас водит, видно». Кони истории (сейчас принято говорить «локомотив истории») то встанут, то понесут неизвестно куда. Пушкин никогда бы не согласился с понятием «локомотив истории», т.к. оно предполагает, что история движется вперед по твердой колее в заранее заданном направлении и к определенному пункту, но не может «ходить по кругу» или «бросаться из стороны в сторону». Поэт констатирует, что все исторические пути занесло так, что не видно не только того, что впереди, но и того, что осталось позади. Прошлое столь же темно для нас, как и будущее. Настоящее же – сплошной бесовский вихрь. Сердце надрывается от бесовского воя, от тяжёлых предчувствий. Пушкин не делает в стихотворении «Бесы» никакого вывода. Поскольку же здесь указана точная причина происходящего, напрашивается единственный вывод: необходимо изгнать бесов из душ людей и из России, очиститься, обратившись к Богу. Поэт убеждён, что и его друзей декабристов «бес попутал». Эту тему позднее развил Достоевский, со страшной силой показавший бесовскую природу всего революционного движения, как в прошлом, так и в будущем. Бес водит революционеров всех времён «по кругу», и они пытаются столкнуть на этот путь и Россию. Воистину революционеры – «мракобесы», или бесы мрака, или бесы, толкающие Россию во мрак.
Пушкин, являясь народным поэтом, понимает и то, что народ не всегда идёт за праведниками и пророками, что часто он бывает обманут «бесами». Отсюда – смуты. Поэтому не народное мнение должно волновать поэта и пророка, а Божий суд. Такова тема стихотворения «По-эту» (1830).
«Поэт! не дорожи любовию народной.
Восторженных похвал пройдёт минутный шум;
Услышишь суд глупца и смех толпы холодной,
Но ты останься твёрд, спокоен и угрюм.
Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечёт тебя свободный ум,
Усовершенствуя плоды любимых дум,
Не требуя наград за подвит благородный.
Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд;
Всех строже оценить умеешь ты свой труд.
Ты им доволен ли, взыскательный художник?
Доволен? Так пускай толпа его бранит
И плюнет на алтарь, где твой огонь горит,
И в детской резвости колеблет твой треножник».
Здесь нет обиды или сожаления, а есть спокойная мудрость, прощение и любовь. Алтарь – душа поэта, в которой горит священный огонь любви. Душа поэта является частью души народа. Это тем более обязывает поэта в тяжёлые времена, когда огонь любви в душе народа гаснет, беречь его в своей душе, чтобы от него он разгорелся вновь.
Размышления Пушкина о призвании поэта продолжены в стихотворении «Эхо» (1831).
«Ревёт ли зверь в лесу глухом,
Трубит ли рог, гремит ли гром,
Поёт ли дева за холмом –
На всякий звук
Свой отклик в воздухе пустом
Родишь ты вдруг.
Ты внемлешь грохоту громов,
И гласу бури и валов,
И крику сельских пастухов –
И шлёшь ответ;
Тебе ж нет отзыва... Таков
И ты, поэт!».
Эхо не имеет собственного бытия, оно лишь отражение происходящих «звуковых событий». Таков и поэт. Высшее его счастье – полностью растворить свое «я» в прекрасном Божьем мире. Но для этого нужно сделать весь мир содержанием собственной души, т.е. бесконечно подняться над уровнем обыденной жизни. Пушкин, казалось бы, не совсем прав в строке «тебе ж нет отклика». На всякую поэзию, и тем более на поэзию Пушкина, отклик есть. Но дело в том, что поэт, по мысли Пушкина, не должен обращать внимания на «мнение толпы», не должен воспринимать ответный отклик, как не воспринимает его эхо. Душа поэта есть отражение, или эхо, души народа и одновременно души природы и уже поэтому не нуждается в отклике. Поэт так же неразрывно связан со своей землей, как легендарный Антей, черпающий силы непосредственно от родной земли. Здесь выражена философия почвенности. Поэтическое эхо отражает и прекрасный Божий мир, и противоречия человеческой жизни, и чаяния народные, и евангельские истины. Пушкин вовсе не призывает к натурализму, к бездумному отражению в поэзии «крика сельских пастухов». Поэт, отражающий не только содержание, но и смысл бытия, есть пророк. Поэтому неправы те критики, которые находят противоречие между стихотворными шедеврами Пушкина «Пророк» и «Эхо».
Как поэт и как пророк Пушкин не мог не откликнуться на вопросы, волнующие русское общество. Поэтическим эхом откликнувшись на противостояние России и Европы, Пушкин отразил точку зрения русского патриота, за что подвергся резкой критике со стороны либеральной общественности. Но Пушкин сознательно отказался от «либерального бреда» своей юности. Таков смысл «польского цикла» стихов Пушкина: «Клеветникам России», «Бородинская годовщина», «Перед гробницею святой» (1831). Основная идея этих произведений высказана в начале стихотворения «Клеветникам России»:
«О чём шумите вы, народные витии?
Зачем анафемой грозите вы России?
Что возмутило вас? волнения Литвы?
Оставьте: это спор славян между собою,
Домашний, старый спор, уж взвешенный судьбою,
Вопрос, которого не разрешите вы».
Пушкин различает славянский спор и спор между Россией и Европой. Высказанные здесь соображения нашли своё продолжение в некоторых идеях славянофилов. Развивали похожие идеи Н.Я.Данилевский в книге «Россия и Европа» и К.Н. Леонтьев в книге «Византизм и славянство».
Пушкин считал самостоятельность Польши нежелательной не только с точки зрения русской государственности, но и с точки зрения мировой истории. На европейском континенте противостоят друг другу две самостоятельные цивилизации: Европа и Россия. Беда Польши в том, что она располагается географически между ними. Её духовная не-самостоятельность проявилась в раздвоенности: будучи по своим историческим корням славянской, родственной православной России, она оказалась по вероисповеданию католической, родственной Западу. Исторически Польша всегда тяготела не к западу, а к востоку, претендуя на исконные русские земли, включая Киев, «сей пращур русских городов». Пушкин, в частности, писал: «Для нас мятеж Польши есть дело семейственное, старинная, наследственная распря, мы не можем судить её по впечатлениям европейским, каков бы ни был, впрочем, наш образ мыслей. Но для Европы нужны общие предметы внимания и пристрастия, нужны и для городов, и для правительств. Конечно, выгода почти всех правительств – держаться в сём случае правила невмешательства, т.е. избегать «в чужом пиру похмелья»; но народы так и рвутся, так и лают. Того и гляди, навяжется на нас Европа». Пушкин здесь вовсе не изменяет своей любви к Европе, он лишь подчеркивает, что революционной Европе была близка и понятна освободительная борьба польских патриотов.
Однако объективно, считает поэт, интересы русского и польского народов настолько переплетены, что существование этих двух исторических субъектов трагично вне рамок единого государства. Например, между Польшей и Россией невозможно решить спор о границах. Жить в одном государстве – лучший способ решения таких споров. Само их наличие и их острота доказывают родственные связи народов и общность их исторической судьбы. Пушкин с одобрением писал дочери фельдмаршала Кутузова: «Знаете ли вы убийственные слова фельдмаршала, вашего отца? При вступлении его в Вильну поляки бросились было к его ногам. Встаньте, сказал он им, помните, что вы русские».
Поэт вовсе не был противником поляков или литовцев и тем более не был противником свободы. Но он искал объективные предпосылки свободы и такой предпосылкой считал империю, объединив тем самым понятия свободы и империи в одну идею. «Россия была дана Пушкину не только в аспекте женственном – природы, народности, как для Некрасова или Блока, но и в мужеском – государства, Империи. С другой стороны, свобода, личная, творческая, стремилась к своему политическому выражению. Так само собой даётся одно из главных силовых напряжений пушкинского творчества: Империя и Свобода. Замечательно: как только Пушкин закрыл глаза, разрыв империи и свободы в русском сознании совершился бесповоротно. В течение целого столетия люди, боровшиеся за свободу, разрушали империю. Этого самоубийственного разлада – духа и силы – не могла выдержать монархическая государственность. Тяжкий обвал императорской России есть прежде всего следствие этого внутреннего рака, его разъедавшего».
В стихах польского цикла Пушкин выступает за союз империи и свободы, имея в виду свободу русского, польского и других народов российской империи. Свобода – понятие интернациональное. Ни один народ не вправе присваивать себе монопольное право на свободу, и именно империя может быть гарантом всеобщей свободы. Пушкин про-водит чёткое различие между понятиями патриотизма и национализма. Патриотизм опирается на национальное самосознание и ищет объективные предпосылки национальной и человеческой свободы. Национализм имеет мало общего с национальными интересами в области духа, с национальным самосознанием, спекулируя на нём, но опирается на групповой интерес. Основной вопрос национализма – перераспределение власти, а вовсе не свобода нации. Патриотизм – понятие одновременно и национальное, и интернациональное. Подлинный патриотизм рассматривает нацию как религиозное образование, как коллективное, в рамках конкретной нации, служение Богу и тем самым человечеству и от-дельному человеку.
Революционеры всех мастей, в том числе националисты, это люди, которые не могут приспособиться к сложившимся условиям и пытаются изменить эти условия в надежде «всплыть на поверхность» в возникшем историческом хаосе. Подлинная свобода заключается прежде всего в возможности иметь свободу выбора. Для Польши исторически возможен только выбор между Россией и Европой. Пушкин считает необходимой и неизбежной очевидностью для Польши выбор единства с Россией.
Свободу Пушкин признаёт естественным состоянием мира. Об этом он размышляет в лирическом отрывке из незавершенного романа в стихах «Езерский» (1833).
«Зачем крутится ветр в овраге,
Когда корабль в недвижной влаге
Его дыханья жадно ждет?
Волнует степь и пыль несет,
Зачем от гор и мимо башен
Летит орел, угрюм и страшен,
На пень гнилой? – Спроси его!
Зачем арапа своего
Младая любит Дездемона,
Как месяц любит ночи мглу?
Затем, что ветру и орлу
Гордись! таков и ты, поэт:
И для тебя закона нет».
Нет закона в смысле запрета, ибо сама свобода является всеобщим законом природы. Свободны все: и ветер, и орёл, и дева, и поэт. Свободен даже корабль, который плывет вовсе не по воле волн или ветра. Пушкин преклоняется перед свободной стихией, потому что она от Бога.
Свободой можно и нужно гордиться, но ею нельзя злоупотреблять. Люди слишком часто не дорожат своей свободой и легко поддаются власти тирана, толпы или собственных инстинктов, порочных страстей. И это далеко не всегда результат принуждения, но чаще свободный выбор. Человек, как и народы, волен сам распоряжаться своей свободой: он может продать её «за чечевичную похлёбку», обменять на материальные ценности или чувственные наслаждения, подарить свою свободу другому человеку и т.д. Он может растратить её на пустяки, недостойные человека. Может он, как это пытаются сделать польские патриоты, обменять свободу на независимость. Пушкин нередко подчеркивает, что свобода и незави-симость не только не совпадают, но и могут противоречить друг другу. Независимость отсекает многие возможности реализации человеческой и народной свободы. Поэтому, выступая против независимости Польши, Пушкин тем самым остаётся горячим сторонником её свободы.
Природная стихия, являющаяся выражением закономерной свободы, не исключает возможности быть направленной против человека и самой природы, если пытается быть независимой от свободной духовной основы человека и природы. Этой теме посвящено стихотворение «Туча» (1835).
«Последняя туча рассеянной бури!
Одна ты несёшься по ясной лазури,
Одна ты наводишь унылую тень,
Одна ты печалишь ликующий день.
Ты небо недавно кругом облегала,
И молния грозно тебя обвивала;
И ты издавала таинственный гром
И алчную землю поила дождем.
Довольно, сокройся! Пора миновалась,
Земля освежилась, и буря промчалась,
И ветер, лаская листочки древес,
Тебя с успокоенных гонит небес».
О притягательной силе, противоречивости и красоте «свободной стихии» говорит Пушкин в стихотворении «К морю» (1924).
«Прощай, свободная стихия!
В последний раз пере до мной
Ты катишь волны голубые
И блещешь гордою красой...
Ты ждал, ты звал... я был окован.
Вотще рвалась душа моя:
Могучей страстью очарован,
У берегов остался я...
Мир опустел... Теперь куда же
Меня б ты вынес, океан?
Судьба людей повсюду та же:
Где капля блага, там на страже
Уж просвещенье или тиран.
Прощай же, море! Не забуду
Твоей торжественной красы
И долго, долго слышать буду
Твой гул в вечерние часы.
В леса, в пустыни молчаливы
Перенесу, тобою полн,
Твои скалы, твои заливы,
И блеск, и тень, и говор волн».
Если иметь в виду, что Пушкин отразил в этом стихотворении свой не-осуществленный план побега за границу, становится ясно, что слова о людской судьбе, тиране и просвещении относятся к Европе, в идеалах которой Пушкин разочарован, как и в европейском просвещении.
В Европе, как и в России, свободная стихия человеческого духа окована грехом. Первородным грехом обременено всё человечество, он передается по наследству от поколения к поколению и уже закреплён генетически. От этого никуда не уйти. Об этом Пушкин напоминает в четверостишии «Напрасно я бегу к сионским высотам» (1836).
«Напрасно я бегу к сионским высотам,
Грех алчный гонится за мною по пятам…
Так ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий,
Голодный лев следит оленя бег пахучий».
Грех – не только хищный зверь, но и сильнодействующий наркотик, избавляющий от необходимости задумываться о земной и потусторонней жизни, о спасении души. Человек, втянувшийся в греховное наркотическое воздействие бурной жизни, требует всё более сильных наркотиков, имитирующих счастье. Но даже действительное счастье притупляется со временем и становится обыденным. Наркотики греха способны временно возбуждать остывшие чувства. Наиболее сильным жизненным стимулятором оказывается наркотик крови, что и объясняет склонность многих людей к войне, революции, вообще к «кровавым разборкам». Об этом – отрывок из незавершенного замысла об эпохе опричнины Ивана Грозного: «Какая ночь! мороз трескучий» (1827).
«Какая ночь! Мороз трескучий,
На небе ни единой тучи;
Как шитый полог, синий свод
Пестреет частыми звездами.
В домах всё темно. У ворот
Затворы с тяжкими замками.
Везде покоится народ;
Утих и шум, и крик торговый;
Лишь только лает страж дворовый
Да цепью звонкою гремит.
И вся Москва покойно спит,
Забыв волнение боязни.
А площадь в сумраке ночном
Стоит, полна вчерашней казни,
Мучений свежий след кругом:
Где труп, разрубленный с размаха,
Где столп, где вилы; там котлы,
Остывшей полные смолы,
Здесь опрокинутая плаха;
Торчат железные зубцы,
С костями груды пепла тлеют.
На кольях, скорчась, мертвецы
Оцепенелые чернеют...
Недавно кровь со всех сторон
Струею тощей снег багрила,
И подымался томный стон,
Но смерть коснулась к ним, как сон,
Свою добычу захватила.
Кто там? Чей конь во весь опор
По грозной площади несётся?
Чей свист, чей громкий разговор
Во мраке ночи раздаётся?
Кто сей? – Кромешник удалой,
Спешит, летит он на свиданье,
В его груди кипит желанье.
Он говорит: «Мой конь лихой,
Мой верный конь! лети стрелой!
Скорей, скорей!..» Но конь ретивый
Вдруг размахнул плетёной гривой
И стал. Во мгле между столпов
На перекладине дубовой
Качался труп. Ездок суровый
Под ним промчаться был готов,
Но борзый конь под плетью бьётся,
Храпит и фыркает, и рвётся
Назад. «Куда, мой конь лихой!
Чего боишься, что с тобой?
Не мы ли здесь вчера скакали,
Не мы ли яростно топтали,
Усердной местию горя,
Лихих изменников царя?
Не их ли кровию омыты
Твои буланые копыты!
Теперь ужель их не узнал?
Мой борзый конь, мой конь удалый,
Несись лети!.. И конь усталый
В столбы под трупом проскакал».
Вся русская история, констатирует Пушкин, прошла под знаком опьянения кровью, и это не была воля Провидения, но выбор тех, кто «оседлал коней истории» и гнал их кровавой тропой, как, например, Иван Грозный. Поэтому страдания России и русского человека не могут сами по себе быть объективной основой искупления и спасения, но требуют покаяния.
Пушкин напоминает, что всякий грех есть измена Христу и будет наказан Богом или, что то же самое, вознагражден сатаной. Об этом стихотворение «Подражание итальянскому» (1836).
«Как с древа сорвался предатель ученик,
Диавол прилетел, к лицу его приник,
Дхнул жизнь в него, взвился с своей добычей смрадной
И бросил труп живой в гортань геенны хладной...
Там бесы, радуясь и плеща, на рога
Прияли с хохотом всемирного врага
И шумно понесли к проклятому владыке,
И сатана, привстав, с веселием на лике,
Лобзанием своим насквозь прожёг уста,
В предательскую ночь лобзавшие Христа».
Иудин грех – на совести всего человечества, а не одного только Иуды. Не много найдётся людей, которые, клянясь в верности Христу и его делу, не предавали бы Его всей своей греховной жизнью, соблазнённые материальными ценностями, как в своё время Иуда тридцатью серебрениками.
Неспособность приобщиться к духовным подвигам Христа часто подменяется в мирской жизни знаками внешнего почитания, что является пережитком язычества. Об этом – стихотворение «Мирская власть» (1836).
«Когда великое свершилось торжество
И в муках на кресте кончалось Божество,
Тогда по сторонам животворяща древа
Мария-грешница и Пресвятая Дева,
Стояли бледные, две слабые жены,
В неизмеримую печаль погружены.
Но у подножия теперь креста честнаго,
Как будто у крыльца правителя градскаго,
Мы зрим, поставленных на место жён святых
В ружье и кивере двух грозных часовых.
К чему, скажите мне, хранительная стража?
Или распятие казённая поклажа,
И вы боитеся воров или мышей?
Иль мните важности придать царю царей?
Иль покровительством спасаете могучим
Владыку, тернием венчанного колючим,
Христа, предавшего послушно плоть свою
Бичам мучителей, гвоздям и копию?
Иль опасаетесь, чтоб чернь не оскорбила
Того, чья казнь весь род Адамов искупила,
И, чтоб не потеснить гуляющих господ,
Пускать не велено сюда простой народ?».
Формальное поклонение святыне лишь оскорбляет её, как оскорбляет и чувства верующих. Пушкин также подчеркивает противоположность мирской и духовной власти. Мирская власть отягощена гордыней и другими пороками людей. Духовная власть проникнута смирением и любовью, и в этом её спасительная сила, направленная на каждого человека. Но не только мирская власть, а вся мирская жизнь изменяет христианским заповедям, обычаям старины, «отеческим гробам». По отношению к усопшим вполне можно судить о духовном здоровье общества. Об этом говорится в стихотворении «Когда за городом, задумчив, я брожу» (1836).
«Когда за городом, задумчив, я брожу
И на публичное кладбище захожу,
Решётки, столбики, нарядные гробницы,
Под коими гниют все мертвецы столицы,
В болоте кое-как стеснённые рядком,
Как гости жадные за нищенским столом,
Купцов, чиновников усопших мавзолеи,
Дешевого резца нелепые затеи,
Над ними надписи и в прозе и в стихах
О добродетелях, о службе и чинах;
По старом рогаче вдовицы плач амурный;
Ворами со столбов отвинченные урны,
Могилы склизкие, которы также тут
Зеваючи жильцов к себе наутро ждут –
Такие смутные мне мысли всё наводит,
Что злое на меня уныние находит.
Хоть плюнуть, да бежать...
Но как же любо мне
Осеннею порой, в вечерней тишине,
В деревне посещать кладбище родовое,
Где дремлют мертвые в торжественном покое.
Там неукрашенным могилам есть простор;
К ним ночью темною не лезет бледный вор;
Близ камней вековых, покрытых жёлтым мохом,
Проходит селянин с молитвой и со вздохом;
На место праздных урн, и мелких пирамид,
Безносых гениев, растрёпанных харит
Стоит широко дуб над важными гробами,
Колеблясь и шумя...».
Три вещи определяют духовный облик общества: отношение к религиозным святыням, отношение к усопшим и отношение к убогим, юродивым и сумасшедшим. Духовно ущербные люди гордятся своим «здравомыслием» и, вопреки православным традициям, презирают сумасшедших за их беззащитность, за то, что они лишены разума, этого отличительного качества «человека разумного». Пушкин высказывает мысль, что человеческий разум давно превратился в инструмент греха и преступления, так что им не стоит дорожить; лишённый разума освобождается от ответственности за свои поступки и находится под опекой Бога и православных людей. Лишённый разума освобождается и от греха, ставшего «отличительным признаком» человека разумного, и тем самым живёт жизнью праведника; лишённый разума живёт естественной жизнью растения и неподвластен условностям житейской суеты. По всему выходит, что сумасшедшему нужно завидовать, а не презирать его, нужно уважать его праведность и презирать свою греховность, свою «разумную» жизнь. Вместо этого люди умножают грехи издевательствами над убогими. Об этом – стихотворение «Не дай мне Бог сойти с ума» (1833). Пушкин высказывает здесь боязнь не сумасшествия, а абсолютной зависимости от греховного общества, от которого нельзя укрыться даже в сумасшедшем доме.
«Не дай мне Бог сойти с ума.
Нет, легче посох и сума;
Нет, легче труд и глад.
Не то, чтоб разумом моим
Я дорожил; не то, чтоб с ним
Расстаться был не рад:
Когда б оставили меня
На воле, как бы резво я
Пустился в тёмный лес!
Я пел бы в пламенном бреду,
Я забывался бы в чаду
Нестройных, чудных грез.
И я б заслушивался волн,
И я глядел бы, счастья полн,
В пустые небеса.
И силен, волен был бы я
Как вихорь, роющий поля,
Ломающий леса.
Да вот беда: сойди с ума,
И страшен будешь, как чума,
Как раз тебя запрут,
Посадят на цепь дурака
И сквозь решетку, как зверька,
Дразнить тебя придут.
А ночью слышать буду я
Не голос яркий соловья,
Не шум глухой дубров –
А крик товарищей моих
Да брань смотрителей ночных
Да визг, да звон оков».
В греховной жизни духовные ценности перевёрнуты: грех нередко объявляется благостью, а благость – грехом; сумасшествие объявляется разумом, а разум – сумасшествием. Возможно, и Пушкин опасался быть объявленным сумасшедшим, как это затем случилось с его старшим товарищем П.Я. Чаадаевым. Не то страшно, что прослывёшь сумасшедшим, а то, что окажешься под опекой бездуховных и безнравственных людей. Вопрос, который ставит Пушкин в своём стихотворении: легко ли не сойти с ума в обществе, которое подобно сумасшедшему дому, хотя и создано «человеком разумным».
Есть два противоположных вида помешательства: сумасшествие без-грешной святости, сопровождающееся уходом от условностей развращённого грехом мира, и сумасшествие самого мира, вызванное бессилием разума. Здравомыслящий человек здесь оказывается заложником греховных общественных отношений и лишается естественной свободы. Однако можно поработить тело человека, но нельзя поработить его бессмертную душу, которая принадлежит не обществу, но Богу. В реальной жизни раб свободнее своего господина, поскольку он лишается не свободы духа, а ответственности за мерзости жизни, отвечая лишь за собственные грехи. Каждый человек – раб обстоятельств, каждый несёт в жизни свой крест и каждый волен не участвовать в грехах общества, а упорно готовиться к жизни вечной. Об этом – стихотворение «Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит» (1834).
«Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит –
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоём
Предполагаем жить... и глядь, о – как раз – умрём.
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля –
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег».
Пушкин приветствует Православие как христианскую религию свободы, а высшим символом духовной свободы считает Великий пост, обуздывающий греховные страсти и оживляющий дух светлыми молитвами, прежде всего молитвой Ефрема Сирина, лирически переложенной Пушкиным в стихотворении "Отцы пустынники и жены непорочны" (1836).
«Отцы пустынники и жёны непорочны,
Чтоб сердцем возлетать во области заочны,
Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв,
Сложили множество божественных молитв.
Но ни одна из них меня не умиляет,
Как та, которую священник повторяет
Во дни печальные Великого поста;
Всех чаще мне она приходит на уста
И падшего крепит неведомою силой:
Владыка дней моих! дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей.
Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух смирения, терпения, любви
И целомудрия мне в сердце оживи».
Пушкин проводит мысль, что человек ищет спасения у Бога прежде всего от самого себя, а формой обращения к Нему у поэта остается молитва. Поэтому странно слышать бытующее мнение, будто у Пушкина нет молитвы, нет покаяния. Показательно отношение Пушкина к Светлому Воскресению, главному празднику Православия. Он воспринимает праздник Воскресения Христова в единстве с Великим постом, считает важным помнить, что Воскресение является логическим следствием Искупления. Поэтому верующему и жаждущему вечной жизни необходимо приобщиться не только к святости Христа, но и к его мукам, приобщиться, хотя бы символически, через таинство Великого поста. Великий пост – наша малая искупительная жертва в память о великой искупительной жертве Христа, и приносится эта жертва нами за личные грехи, за грехи наших ближних и дальних, нашего отечества, нашей истории. Дух смирения, терпения, любви и целомудрия, посещающий Пушкина и всех христиан в печальные дни Великого поста, это дух примирения со всем миром, что завещано нам Христом, испросившим прощения даже для своих мучителей, «ибо не ведают, что творят». Не случайно любимым временем года у Пушкина была осень – пора увядания природы, тихой грусти и печали, когда природа убрана «в багрец и золото» для ежегодной иску-пительной жертвы. Осенняя природа готовится к зимнему умерщвлению, чтобы весной воскреснуть для новой жизни, обновлённой и освобождённой от прежних грехов суетного знойного лета, связанных с жестокой борьбой за существование. Как бы проникаясь духом христианства, осенью природа ожидает зимнего покоя не только безропотно, но и с благодарностью, одаривая каждого богатым урожаем. К огромному сожалению для России и всего христианского мира, Пушкин не смог полностью вырваться из рабства житейских страстей, из греховных условностей жизни, с её низменными наслаждениями, непомерной гордыней, безумной жаждой славы. Самое известное и одновременно самое «антипушкинское» стихотворение великого поэта «Я памятник себе воздвиг нерукотворный» (1836) – это не просто подражание Горацию и Державину, которых Пушкин давно перерос духовно, но и измена христианскому духу смирения, терпения, любви. Это не просто попытка подведения итогов своего поэтического творчества, но и прощание с самой жизнью.
«Я памятник себе воздвиг нерукотворный,
К нему не зарастёт народная тропа,
Вознесся выше он главою непокорной
Александрийского столпа.
Нет, весь я не умру – душа в заветной лире
Мой прах переживёт и тленья убежит –
И славен буду я, доколь в подлунном мире
Жив будет хоть один пиит.
Слух обо мне пройдёт по всей Руси великой,
И назовёт меня всяк сущий в ней язык,
И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой
Тунгус, и друг степей калмык.
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
Веленью Божию, о Муза, будь послушна,
Обиды не страшась, не требуя венца,
Хвалу и клевету приемли равнодушно,
И не оспаривай глупца».
Это стихотворение – полная противоположность пушкинскому «Пророку», в котором не было и тени гордыни, а высказывалась необходимость взять на себя страдания всего мира, без чего не может быть религиозного пророчества. «Памятник», вопреки всему, что о нём написано, свидетельствует о духовном надломе Пушкина. Взвалив на себя титаническую духовную ношу, Пушкин не вынес этой безмерной тяжести и ему суждено было умереть. «Судьбы свершился приговор»."