Предатель

Станислав Мамай
               

                Предатель.


Время стерло остроту событий. Не всех, но очень многих.  Сейчас уже он не в силах был точно сказать, что, и зачем было. Столько лет прошло. Сегодняшнее положение вещей уже стало привычным. Только страх. Он не отпускал никогда. Ни во сне не наяву. Каждую минуту, каждую секунду он ждал, ждал и боялся.
Шли дни, недели, годы……….. только ни чего не менялось. В душе жил страх. Он прочно поселился там еще в 43, в плену. Страх за свою жизнь….. Но, смерти в плену он избежал. Был завербован контрразведкой, успешно выучился в школе диверсантов. А потом, перейдя линию фронта,
довоевал до победы. Был награжден медалями и орденами. Имел почет и уважение от односельчан. Те, кому он продался в лихолетье войны, так ни разу и не вспомнили о нем. Года сделали свое дело. Переход в другой мир был совсем рядом. Дряхлое тело плохо слушалось своего хозяина, и он почти не выходил из дома.
   Жена умерла давно и за почти полувековой срок совместной жизни, так и не поняла, почему муж подскакивал ночью от малейшего шороха. Все списывала на контузию и нервы. И только он знал, причину этих нервов. Только он один, как затравленный волк, всю жизнь дрожал и всю жизнь боялся.
  Теперь, когда старуха с косой стояла за порогом, сгоревшая от страха душа просила покаяния. Только кому можно было открыться? Кому рассказать о том, как прожил жизнь?
   Бог не дал ему детей, и боятся, что и они пострадают за него, было не надо. Только сам, только он один на один со своей смертью. Он разговаривал вслух. Благо, подслушать никто не мог. Не друзей, ни товарищей за жизнь не нажил, а кто и был вхож в его дом, тех давно уже за село унесли, да закопали.
  Кем он был, кем стал? Как прожил жизнь?...... Эти вопросы все задают себе, перед лицом смерти.
Что он мог ответить себе. Врать не получалось. Самому себе врать – глупость невозможная.  Да и момент был не тот. Тут только честно, только душу на изнанку.
  Позвать соседа? Да нет, болтун и шалопай. Да и молод очень. За пятьдесят всего. Совсем никого не звать, было нельзя. С таким грузом на душе, умирать было страшно.
Вторую ночь не сомкнул глаз, ощущл, как начинают остывать ноги. Сколько не кутал их в ватное одеяло, они все равно оставались ледяными. Все думал, кому душу открыть. Позора и после смерти не хотелось.
Перебирая, еще живущие отрывки далекого прошлого, всегда натыкался на одну и ту же картину.      
  Не проходило и дня, чтоб эта картина не всплывала в памяти, по тому и была, словно выжжена, раскаленным железом прошлого в его мозгу. Именно это и не давало ему жить и спокойно умереть. Те, его однополчане, вместе с ним попавшие в плен и ставшие свидетелями его преступления.  Те, восемь человек, которых он расстрелял собственноручно, под стрекот немецкой кинокамеры и щелканье фотоаппаратов.
Вернувшись в ряды Советской Армии, он, в первую очередь, изменил свой почерк, до не узнаваемости. Чтоб, если вдруг попадут подписанные им у немцев, бумаги в руки НКВД, можно будет сказать, что не он это писал. Просто однофамилец и одноименец. Так бывает. Он свято верил в то, что это ему поможет. Оставались только пленки от кинокамеры и фотографии…. Вот с этим он бороться не мог, и их существование сделало его жизнь, похожею на сплошной кошмар.
  Искать сочувствие и понимание у односельчан, было делом бесполезным. Еще не вытравилась из сознания людей память о войне, хоть и прошло достаточно лет. Никто в их небольшом поселке не поймет, чего ему стоило прожить свою жизнь. Понимал, что жалости ему не дождаться.
  Не просто открыться и рассказать то, как он жил. Вот тут и вспомнишь, поневоле, о не рожденных детях. И хорошо, что их нет, и плохо. Кому нужны его душевные страданья?  Никому. И до конца не дослушают. За участковым побегут. Такого здесь не простят. Никогда не простят.
За, плотно завешанными, тяжелыми шторами светило яркое солнце. Сквозь стекло было слышно, как шумит село. Как проезжают машины, разговаривают проходящие люди. Чей-то смех, чьи-то разговоры. Некоторые из голосов ему были знакомы, только, вот вспомнить, кому они принадлежат, он уже не мог. Память ослабла и отказывалась работать.
Вот так бы все забыть, мелькнула у него мысль. Забыть, успокоится и спокойно умереть. Но это было невозможно. Он и так забыл очень многое, почти все. Только то, что надо было обязательно забыть, забыть, как раз, и не получалось! То, что не давало жить, сохранилось в памяти так, как будто это было вчера! Помнил все! Число, месяц и год. Помнил место, название городка. Помнил ту опушку леса, заранее вырытую яму. Помнил лица и имена всех, кого отправил на тот свет. Помнил, как самый молодой, Сережка Данилов, встал перед ним на колени и просил не убивать. Как к нему подскочили немцы, спрашивая, не передумал ли он. Может, согласится работать на них. Но Серега собрал все свое мужество и матом объяснил им, куда идти. Ни черта не понимавшие по-русски, без переводчиков, немцы, маты наши, знали великолепно.
Фойер, заорал, с побелевшим лицом, оберлейтенант и он надавил на курок. Автомат задергался в руках и затих. В живых не осталось никого. Он расстрелял, не останавливаясь, весь рожок.
Все! Обратной дороги не было. Оператор и фотограф, выполнив свою работу, ушли. 
Черта была пройдена.
Те, несколько недель, которые он провел в школе диверсантов, были последними спокойными днями в его жизни. После перехода, после проверок и допросов, которые он прошел, наступили дни страха. Почему-то во время допросов он не испытывал даже испуга. Бояться, просто, было некогда, допрашивали день и ночь!
Но когда все кончилось, и он был отправлен на фронт, вот тогда пришел первый страх. Не страх смерти во время боя, а страх быть разоблаченным. Он пришел незаметно и прочно поселился в душе. С тех, далеких дней войны, и до сегодняшнего дня. Смерть была избавлением. Смерть несла с собой покой. И не важно, была ли жизнь, после неё, или нет. Был рай и ад, или нет. Даже адовы муки он готов был терпеть, понимая, что рая ему не видать. Но больше всего его устраивало просто забытье. Просто смерть. Без всяких перспектив на воскресенье. Он хотел, чтоб умерло тело, и душа, если она есть, умерла с ним одновременно. Никаких мук и страданий он больше не хотел. Жить после смерти он тоже не хотел.
  Время шло, день клонился к закату, а что делать дальше он так и не придумал. Чутьем понимал, что осталось жить, буквально, считаные дни. Постепенно страх, быть разоблаченным, сменил  другой страх. Уйти из жизни без покаяния. Нет, не перед батюшкой. Да и не покаяние ему было надо. Вернее, не то покаяние, которое привык слышать от умирающего, представитель церкви.    
  Нет! Ему хотелось просто рассказать о том, как он жил. Он хотел попробовать, только попробовать, объяснить слушателю, что он не мог поступить иначе. Он хотел услышать хоть слово сочувствия, даже не слово, интонацию!
  Ночь вступала в свои права, и он включил настольную лампу. Призрачный свет угнетал и он, преодолев немощь, встал, добрел до противоположной стены и включил верхний свет. На душе стало спокойней. Ярко освещенная комната успокаивала и была безопасной, отодвинув ночь. На глаза попалась общая тетрадь и простой карандаш. Они лежали на столе у окна. С трудом добрел до стола и взял в руки тетрадь, потом карандаш. Присел на стул и вдруг понял, что нашел решение своей, казалось неразрешимой, проблемы. Он решил написать. Написать все, что хотел сказать! Написать в эту тетрадь. Положить возле себя, а кто ее после его смерти будет читать, ему будет уже все равно. И плевать он хотел на позор! Мертвые сраму не имут. Вспомнив эту поговорку, он окончательно решил писать. И хоть поговорка эта к нему не имела никакого отношения, она придала уверенности в принятом решении.
  Посидел несколько минут, все еще не решаясь доверить бумаге свою судьбу. С чего начать? Мысли расползались, но он собрал все силы, сжал карандаш и дрожащей рукой написал первую строчку своей исповеди. Немного посидел, перечитывая раз за разом то, что написал. Начало было положено. Дальше пошло легче. Постепенно прошла дрожь в руке и почерк стал ровней и понятней.
  Утром, следующего дня, соседка нашла его уже мертвым, сидящим за столом у исписанной тетради.