Его на работе пилят, диктуют условия как нельзя...
Ей откровенно хочется жить, так отчаянно, что аж жутко
За окном то ли осень, то ли трёхсотое января
(ей всё кажется, что и не было ничего в этом промежутке)
Поздний вечер. Он рукой со стола собирает крошки
«Где-то там были спички спрятаны, ты подай»
Усталый зевок, он берёт табака из плошки,
она наливает чай, садится,
перебором пальцев крутит виток волос...
Он не смотрит. Молчит. Плачет соседский пёс
И в мгновение – ты мне проел всю плешь –
только вслух: «Где-то мы дали брешь»
Вот недавно: сёстры, ближайшие побратимы,
встречали сезоны и месяцы не ропча
Всё тащили: поступки, что необратимы; слова, которые сгоряча
Всё умели, все роли мерили на себя
Меняли лица, людей, привычки как гардероб
Только это, собственно, и любили –
исходы дня, ветвистые сети проб
Не суди его, девочка: сложно себя принять
Тишина – это зеркало, не потеющее под носом;
это выбор каждого - вспоминать-проживать-хворать
или вновь заливать себя кальвадосом.
Не суди себя, девочка, кто ж его знал, что так
будет рвать внутри, распарывать вьюжным ветром
А оно поболит-потерпится, съедет куда-нибудь на чердак
и покроется серой пылью, слежится фетром
Это скоро оставит: желание спрашивать «как дела?»,
прикасаться ко лбу, слышать голос, трепать макушку,
делиться всем, что когда-нибудь собрала,
читать ему Лорку, крепко обняв подушку
Всё забудется, всё зарастет травой
Будет много бурь ещё, много ангин и льда...
Он вдыхает дым, мягко встряхивает головой:
«Чай твой почти остыл... Машину поставил – не помню совсем куда»