Львовна

Света Хохломская
– ...а  вы знаете, Лев ушел навсегда, разорвав на манеже сетку!

Дни летели, в песок уходила вода, но зачем-то держали клетку
открытой…

В пододеяльнике нет места подвигам,
в пододеяльнике разве жизнь?!
И даже если дружишь с Гудвином
приходит о смерти мысль.
А Дровосек рубит и рубит мебель,
а Страшила красит помадой виски,
а у старшего брата скоро дембель,
и это «скоро» сильнее моей тоски.
Ненавижу обращать на себя внимание,
прячусь за кадку, где чахнет самшит,
там страха моего сбитое дыхание
конфетной обёрткой шуршит.
В нашем дому можно не встретиться,
он большой, но не с кем поговорить.
Меня спасает хромая лестница,
– на крыше классно мечтать и курить.
И даже если на нас нападут коллекторы,
меня не найдут, – на крыше другие векторы.
А отчим пьёт пиво и слушает Летова,
а маму в джунгли зовут дела,
лишь бабушке – пофигу и фиолетово,
– она взяла да и умерла.
Мой дед снова ищет на солнце пятна,
сигналит зеркальцем в комитет,
из шкафа за ним наблюдать занятно.
От лексики деда мигает свет.
Жизнь – это место, где здорово прятаться,
ни от кого-то конкретного, а от себя самой,
лишь бы в чужую тайну не вляпаться,
покроешься шерстью или корой.
Врастаю в чужие проблемы и страхи.
Образность жрёт меня словно бес,
но, будут бессильны мушильды махи,
из таза с вареньем на соль-диез.
А впереди сто тысяч лет счастья,
и это непреложно, как птичий полёт,
как красная ниточка вокруг запястья,
которая, точно, спасёт.


Хвала волшебникам! Они умеют выдувать через соломинку города и дарить надежду.
Мой Изумрудный город от частых дождей и снегов полинял и осунулся, как старый пес. Город, где львы не поддаются дрессуре, а просто уходят.
– Папа, вернись! Меня все еще пугают тени.