От автора. Позднее предисловие
Эту поэму я в подзаголовке называю «ранней». Между тем, она написана в возрасте, когда автору было, как сказано в одной из её строк, «с лихвой уже за тридцать». Далеко не дитя и даже не юноша.
Тем не менее, её писал человек недозрелый. Я был воспитан в духе фанатической веры в коммунистическую, большевистскую идеологию. И – не только школой. Нет, меня так воспитали дорогие родители, которые сами в юном возрасте вступили на стезю безрассудного большевизма. И, как многие из их когорты, испытав несправедливые, незаслуженные репрессии и дожив до реабилитации, вернулись из лагерей ещё более убеждёнными коммунистами, чем были раньше!
Восхищением их незыблемой верой, нерассуждающим большевизмом продиктована и эта поэма. Теперь-то я давно другой и думаю совершенно иначе. Но решил её опубликовать как своего рода музейный раритет. Я не изменил в этих стихах ни единой строки, не сделал ни одной поправки, ни в малейшей мере не приспособил старую погудку на новый лад. Пусть читатель, который помоложе меня (а таких теперь так много: мне 85 лет) воспримет эту поэму как артефакт ушедшего времени.
* * *
Светлой памяти моего отца
Давида Рахлина
Как эта тема нынче модна:
в любую щель её суют!
Но мне опять свиные морды
Уснуть спокойно не дают.
Не просто – ужасы о культе,
Не нос по ветру, не елей…
А просто ноют, ноют культи
Души обрубленной моей.
I.
Припомним юношеский пыл:
сияло солнце, было лето.
С порога школы я ступил
в огромный мир добра и света.
О, как я верил в этот мир!
Казалось, каждый летний градус
и каждый августовский миг
мне принесут успех и радость!
Казалось, если постоять
вот так, без дум, на перекрёстке, -
зелёным шёпотом берёзки
должны дорогу подсказать.
Мир откровенничал – и я с ним!
Сверкало, пело всё вокруг,
всё было праздничным и ясным,
простым и правильным!
Но вдруг…
II.
Припомним юношеский пыл…
Да что припоминать?
Как мой отец оболган был?
Как оболгали мать?
Пришёл домой. Узнал. Страдал.
Опомниться не мог.
Потом – рыдал, рыдал, рыдал…
Пока не изнемог.
Потом – уснул. И снилось мне
(отяжелел – не встать),
что в нашу дверь, как в тяжком сне,
стучат отец и мать…
Как сердце, тикают часы –
открой, открой скорей!
Но тяжек сон. Недвижен сын.
И не открыл дверей…
Да, я тогда не отпер им –
уж, видно, потому
пришлось родителям моим
уйти назад – в тюрьму.
III.
Без радости, без луча
юность моя прошла.
Пиджак с чужого плеча
да хлеб с чужого стола.
Да у тюремных ворот
ожидание без конца.
Да письма два раза в год
От матери и отца.
Бесполезных жалоб слова
(на конверте пишу: «Москва…»),
да один за другим ответ:
на бумажке тупое «Нет!»
Да молоточка стук
по посылочкам: тук-тук-тук!
IV.
Солнце. Сосны, Откос.
Стрекозы блестят на лету.
Поезд, сквозь строй стрекоз
летящий на Воркуту.
Шпалы. Шпалы. Шпалы.
Стальных им не сбросить пут.
Как люди, устало и вяло
под поезд легли – и ждут.
По зыбкой, по зябкой почве
легла в туманную жуть
дорога углю и почте,
из воли в неволю путь…
Была, должно быть, морока –
трудиться в поте лица…
(«Папаша, кто строил эту дорогу?» –
я спрошу у отца.
Ответит: «… их заклеймили,
а они – на своём горбу…»)
Граф Пётр Андреич Клейнмихель
перевернулся в гробу!
Северная жара –
прохлада и духота,
морошка и мошкара –
и вот она, Воркута!
Вознеслись терриконы
пирамидами до небес.
Волей каких фараонов
они воздвигнуты здесь?
Да полно, неужто живы
Совесть, Верность, Любовь?
Привет вам, полярные Фивы,
от сына ваших рабов!
V.
Я в гостинице «Север».
Невысокое новое здание.
«Все удобства».
Узкий номер на четверых.
Я проснулся ночью от солнца.
То ли позднее, то ли раннее,
заглянуло в окно – и обрушилось
водопадом лучей своих.
Я оделся и вышел.
На улице было по-прежнему
одиноко и пусто.
Но над слоем скупой мерзлоты
красовались цветы.
Чересчур уж, пожалуй, нежные,
Но – цветы!..
Да, сомнения нет:
в этой, проклятой Богом, обители
издевательств бессмысленных
и немыслимых дрязг
расцветали цветы,
неуютного Севера жители,
улыбаясь ночному солнцу,
не сгибаясь, смеясь и борясь!
VI.
Да! Совесть, мужество и честь
и в этой яме есть!
Где их нашёл я, наконец?
В твоих глазах, отец!
Ты головою не поник,
хоть так истерзан ты,
и не утратил ни на миг
своей большой мечты.
Крепчайшее из всех сердец –
в твоей груди, отец!
Бывало, прежде твой досуг –
тетрадь и карандаш.
Бывало, твой сердечный друг –
крест-накрест патронташ.
Бывало, в схватках ты бывал
с Петлюрой и Махно.
Бывало, песни ты певал,
бывало, Маркса ты читал, –
бывало… но давно!
Пришли другие времена:
бесславье и навет.
«Скажите, в чём моя вина?
За что?!» – Ответа нет.
Но есть тюрьма, и есть этап,
и есть немая Воркута
на десять долгих лет…
VII.
Что такое геройство?
Что же такое – геройство?
Нам говорили – Зоя.
Нам говорили – Матросов.
Мы задавали в школе
тьму наивных вопросов,
не зная, что есть геройство
совсем особого свойства.
Слава мужеству павших,
ясному и простому!
Но если, чудом воскреснув,
вы, герои, узнали б
про стоиков безымянных,
про стойкость их и про стоны, -
что б вы сказали, герои?
Я знаю, что; вы сказали б:
«Телом своим прикрыть амбразуру вражьего дзота –
Это – ЛЕГКО:
Мы защищали друзей по оружию, гибли от вражеских пуль.
Петлю раздвинуть на собственной шее
и выкликнуть людям прощальный призыв –
это ТОЖЕ ЛЕГКО:
люди – свои, палачи – чужаки
всё здесь понятно, и просто, и ясно!
Плюнуть в лицо мучителю
последним выбитым зубом
и не сказать ни слова,
не выдать своих однодумцев –
это ТАКЖЕ ЛЕГКО:
зуб всё равно последний,
жизнь всё равно потеряна,
за однодумцев же можно
и жизни не пощадить!..»
…………………………….
…А теперь представьте иное:
перебиты руки и ноги,
и лицо разделано всмятку
револьверною рукояткой.
Вы лежите и помираете,
а за что – и сами не знаете…
Вроде, вы сражались за Родину,
вроде, ей вся жизнь была отдана,
вроде, сил не жалели, и, вроде, вы
в краткой жизни не знали отдыха…
Почему же люди из о р г а н о в
Не щадят ваших внутренних органов?
Вы лежите, почти не дышите,
только вдруг к вам пришли на выручку –
говорят: «Мы вас мигом вылечим,
если вы в о т э т о подпишете:
«Я, имя рек, -
ничтожнейший человек,
с пелёнок враг народа,
взрывал на воздух заводы,
выкашивал пшеничные заросли,
вынашивал двуличные замыслы,
втирался к народу в доверие,
покушался на тёщу Берии…
Я – ничтожнейший человек!
Расстреляйте меня!
(Имярек)»
А теперь – разрешите спросить ли? –
что б вы делали, как поступали?
Рассмеялись в лицо искусителю
или – взяли б да подписали?
Если первое –
дело верное:
вас постигла бы смерть мгновенная.
А ведь в жизни самое страшное –
это смерть совершенно зряшная.
Ну, а если выбрать второе?
Тоже смерть, но мучительней втрое:
Гибель – жизни уподоблённая.
Смерть – до гибели оскорблённая.
НО И ПЕРВОЕ, И ВТОРОЕ –
ЭТО
УДЕЛ
ГЕРОЯ!
VIII.
Отец мой, ты был героем,
ты в испытаниях выстоял –
не изверился
и не пре;дал
юношеской любви.
Неизъяснимо родные,
невыразимо близкие,
лучились, сияли радостью
живые глаза твои.
Мы провели бок о; бок
пять суток в тесной каморке -
прожитому, пережитому
подводили итог…
Но вдруг становилось душно,
как в обмороке, как в морге:
тяжёлой походкой хозяина
в каморку входил бульдог.
Он был в сапогах, портупее
и в офицерских погонах.
Он был по-бульдожьи цепок
и по-бульдожьи прост,
и перед ним отец мой
безропотно и покорно
по давней, трудной привычке
вставал в свой огромный рост.
Сокол в лапах шакала,
смельчак в услуженье у труса,
рыцарь, стоящий на вытяжку
перед хамом и подлецом –
вот он, зловещий символ!
Вот гнуснейшая гнусность!
Вот, эпоха Напраслины,
твоё бульдожье лицо!
IX.
Новелла о профессоре философии
Э.Г.Лейкину
Один профессор философии
на шахте стал табакотрусом
Но, каторгой исполосованный,
не стал собакою и трусом.
Однажды вдруг шумок по лагерю…
Заваривается каша:
играют финками, «Пора!»,– говорят,–
«Рыскнём!», – говорят, –
Хоч ночь, да наша…»
Волынка!...
Власовцы с бандеровцами
в обнимку ходят – не горюют.
«Шестёрки» ластятся под деревцем
к бандеровскому главарю…
«Ещё бы: это, брат, не шуточки!
Попробуй к вахте сделать шаг ты –
уж мы-то знаем эти штучки:
ты не дойдёшь, ишак, до шахты:
прибьют!..» –
…Но нашего профессора,
казалось, это не пугало.
И вот, поужинав превесело,
на шахту весело шагал он.
Трусить табак там было не у кого,
но шёл он, будто в этот вечер
решил на деле дать всем неукам
урок борьбы противоречий…
И подошли к нему бандеровцы…
и он вздохнул светло и трудно,
и повели его под деревце, –
под то, единственное в тундре!
«Я – коммунист, – сказал он тихо, –
мне с вами не о чем балакать…»
Его избили зло и лихо –
едва добрался до барака…
А поздно ночью, полупьяные,
в барак ворвались надзиратели –
и матерились очень рьяно,
и били очень назидательно:
одних побили как фашистов,
других побили как баптистов…
Его побили как троцкиста…
А он – остался коммунистом!
Остался верен зову правды,
омытой кровью и слезами!
Добро, профессор: с честью сдал ты
по философии экзамен!
Х.
И наступило страшное «сегодня…»
Я пропуск сдал чертям на проходной –
и кованые двери преисподней
в последний раз захлопнулись за мной.
А там, тоски исполненный нездешней,
там, за колючей, адскою чертой,
стоял и молча плакал бедный грешник –
коварным богом проклятый святой.
Вот так, по обе стороны ограды,
чертою роковой разделены,
стояли, расставаясь, узник ада –
и вольный раб того же сатаны…
С тех пор лишь раз мне тяжелее было:
спустя четыре года, в феврале,
когда сомкнулась над тобой могила,
и я ничком простёрся на земле…
XI.
Ты познал все тяготы этапа
и тюрьмы убожество и смердь.
Оставалось в жизни два этапа:
реабилитация – и смерть.
Возблагодарим богов нестрогих
за судьбы гуманный поворот:
ведь этапы эти в жизни многих
строились как раз наоборот…
XII.
Два нежных сердца было на Земле.
Одно из них – давно в сырой земле.
В другом – тоска, смятение и боль,
Тупая, нестихающая боль…
Но тягостнее боли, хуже мук –
привычность боли и обычность мук.
А раньше было так: весь мир – в руке,
и сердце – к сердцу, и рука – в руке!
Сполагоря им был наш трудный век!
По лагерю им дал наш трудный век…
Два нежных сердца было на земле…
Теперь они давно в сырой земле.
XIII.
Не принимая за лекарства
неволю, голод, царство тьмы, –
я никогда не зарекался
ни от сумы, ни от тюрьмы.
Я с аппетитом ем тушёнку,
что чуть помягче голенищ,
и, суетясь, как Евтушенко, –
как Чичибабин, гол и нищ.
Умей довольствоваться малым,
будь добродушен и румян –
и прослывёшь хорошим малым,
и будешь мил своим друзьям.
Но как нетронутое свойство
всемирно жаждущей души, –
живёт святое беспокойство,
стихи слагаются в тиши.
Назло и фактам, и примерам,
циничным, желчным и тупым,
живёт во мне ребячья вера, –
всё тот же юношеский пыл!
О нет, ведь я отнюдь не страус –
башку не прячу под крыло,–
я вижу ясно, что остались
ещё напраслина и зло.
Пусть мне с лихвой уже за тридцать,
Пускай паду я, наконец,
но с ними сжиться и смириться?! –
Ты не простил бы мне, отец!
В единоборстве благородном,
с чумной напраслиной в бою
за мир грядущий рано отдал
ты жизнь прекрасную свою…
Он впереди… Он близко где-то,
моей душе всё так же мил!
О, как я верю в этот мир:
В огромный мир добра и света!
1962